Я умею прыгать через лужи. Алан Маршалл (главы 22-25)
Литература
 
 Главная
 
Алан Маршалл. Фото
 
Я умею прыгать через лужи
Оглавление
 
 
 
 
 
 
АЛАН МАРШАЛЛ
(1902-1984)
 
Я УМЕЮ
ПРЫГАТЬ ЧЕРЕЗ ЛУЖИ
[1]
 
Моим дочерям Гепсибе и Дженнифер,
которые тоже умеют прыгать через лужи
 
ГЛАВА 22


Около наших ворот росли огромные эвкалипты. На земле под деревьями, усеянной листьями, сучьями и ветками, там и сям виднелись следы костров. "Сезонники" и бродяги, проходившие мимо, часто отдыхали здесь, сбросив с плеч дорожные мешки, или останавливались на минуту, чтобы окинуть внимательным взглядом дом и кучу дров у крыльца, прежде чем зайти и попросить поесть.

Те из них, кто не раз проходил мимо нашего дома, хорошо знали мою мать. Она всегда давала им хлеба, мяса и чаю, не требуя за это нарубить дров.

Отец сам исколесил Квинсленд с мешком за плечами и хорошо знал жизнь этих людей. Он всегда называл их "путешественниками". Бородатых обитателей зарослей он именовал "лесными птицами", а тех, кто приходил с равнин, – "полевыми птицами". Отец умел сразу различать их и без труда угадывал, есть ли у них что-нибудь за душой или нет.

Когда такой бродяга останавливался у наших ворот на ночлег, отец всегда делал вывод, что у парня нет ни гроша. "Если бы у него водились денежки, он дошел бы до постоялого двора".

Из конюшни отец часто наблюдал, как они подходили с чайниками к нашей двери, и, если "сезонник", протягивая чайник матери, оставлял себе крышку, отец улыбался и говорил: "Бывалый".

Однажды я спросил его, почему они не отдают матери крышку вместе с чайником.

– Когда бродишь по дорогам, – отвечал отец, – иногда попадаются люди, которым и паршивой тряпки жалко, вот к ним и нужен особый подход. Положим, тебе надо чаю и сахару, это тебе всегда нужно. Кладешь чуть-чуть заварки на дно чайника – совсем немножко, так, чтобы хозяйка видела, что чаю у тебя мало. Когда она подойдет к двери, ты чаю у нее не просишь, нет. Ты просишь кипятку и говоришь: "Заварка в чайнике, хозяйка". Она берет чайник, но крышку ты из рук не выпускаешь и, как бы невзначай, как будто ты только что об этом вспомнил, обронишь: "Положите-ка сахарку, если не жалко". Наливая кипяток в чайник, она видит, что заварки в нем так мало, что и на плевок не хватит, и кладет свою. Ей, может, и не хотелось бы тратиться, но неприятно давать чай как помои, и приходится подбавлять. Потом она насыпает сахару, и у парня есть все, что надо.

– А почему они так держатся за крышку? – продолжал я свои расспросы.

– Видишь ли, никогда не получишь столько чаю, если чайник закрыт. Когда нет крышки и видно, что тебе дают, хозяйке неловко смотреть тебе в глаза, если чайник неполный.

– Мама не такая, правда, папа?

– Черт возьми! Конечно, нет! Она башмаки с себя снимет и отдаст, только позволь ей.

– А что, так бывало? – спросил я, живо представляя себе, как мать снимает ботинки и отдает бродяге.

– Видишь ли... такого случая не было. Она может отдать им старую одежду или обувь, но ведь это все делают. Им больше всего нужна еда, особенно мясо. А когда даешь еду, это стоит денег. Большинство людей предпочитает подарить бродяге пару старых брюк, которые уже никто не носит. Когда ты вырастешь, давай им мясо!

Иногда бродяги ночевали у нас в сарае. Как-то холодным утром Мэри кормила уток и увидела бродягу, лежащего на земле. Его одеяло оледенело и торчало колом, борода и усы были покрыты инеем. Когда он встал, то никак не мог разогнуться, пока солнце не согрело его.

После этого, когда Мэри замечала бродягу, расположившегося на ночлег у нашего дома, она посылала меня сказать ему, что он может переночевать в сарае. Я всегда шел за ним в сарай, и мать посылала туда с Мэри ужин не только для него, но и для меня. Она знала мое пристрастие к этим людям. Я любил слушать их разговоры, рассказы о замечательных местах, в которых они побывали. Отец говорил, что они просто морочат мне голову, но я этого не думал.

Когда я показал одному старику мои кроличьи шкурки, он сказал, что там, откуда он пришел, кролики кишмя кишат, и, если хочешь поставить капкан, их надо смести в сторону лопатой, чтобы освободить место.

Ночью было очень пыльно, и я посоветовал ему накрыть лицо газетой "Век". Я спал на веранде позади дома и всегда так делал.

– Сколько пыли она удержит? – спросил он, поднося закопченный чайник ко рту. – Фунт?

– Наверно, – ответил я с сомнением в голосе.

– А тонну удержит, как ты думаешь? – продолжал он, вытирая тыльной стороной руки капельки чая с усов и бороды.

– Нет. Не удержит.

– Я бывал на дальних фермах, где во время пыльной бури надо спать, положив рядом кирку и лопату.

– Зачем? – спросил я.

– Чтобы утром можно было откопаться, – сказал он, глядя на меня своими маленькими, странными, черными глазами, в которых бегали искорки.

Я всегда верил всему, что мне говорили, и огорчался, когда отец посмеивался над историями, которые я спешил ему пересказать. Мне казалось, что он осуждает людей, от которых я их слышал.

– Да нет, мне нравятся эти парни, но понимаешь, это ведь сказки: веселые небылицы, чтобы смешить людей.

Иногда наш гость, сидя у костра, начинал кричать на деревья или невнятно бормотать что-то, разговаривая сам с собой, уставившись на огонь; я знал тогда, что он пьян. Иногда они пили водку, а иногда древесный спирт.

Мимо нас часто проходил бродяга по прозвищу "Скрипач". Он всегда держал голову немного набок, как будто играл на скрипке. Это был высокий, худой человек с тремя ремнями.

Отец объяснил мне, что один ремень вокруг вещевого мешка означает новичка, который впервые бродяжит; два ремня – что человек ищет работы; три ремня – что он временно не хочет ее найти, а четыре – что вообще не хочет работать.

Я всегда считал ремни на их вещевых мешках и, когда увидел Скрипача, задумался, почему ему не хочется работать.

Он пил древесный спирт и, когда бывал пьян, начинал покрикивать на воображаемых лошадей в упряжке, которые, как ему мерещилось, стояли по другую сторону костра:

– Тпру! Стой! Эй, Принц! Но, Вороной! Поехали!

Иногда он вскакивал и мчался вокруг костра, размахивая воображаемым кнутом, которым стегал рассердившую его лошадь.

Трезвый, он разговаривал со мной пронзительным голосом.

– Не стой так, переминаясь с ноги на ногу, как курица под дождем, – раз сказал он мне. – Иди сюда.

Когда я подошел, он приказал: – Садись! – Потом добавил: – Что у тебя с ногой?

– У меня был детский паралич, – ответил я.

– Подумать только! – сказал он, сочувственно покачивая головой и прищелкивая языком, и подбросил хворост в костер. – Зато у тебя есть хоть крыша над головой. – Он посмотрел на меня. – И над чертовски умной головой! Такие попадаются только у овец самой лучшей породы.

Эти люди мне нравились, потому что они никогда меня не жалели. Они внушали мне чувство уверенности. В мире, в котором они жили, костыли казались не такой страшной бедой, как ночевки под дождем или бесконечные блуждания по каменистой дороге в дырявых башмаках с пальцами наружу, или тоска по спиртному, когда в кармане нет ни гроша. Для себя они не видели в будущем ничего, кроме скитаний, а меня, как им казалось, ждало нечто более радостное. Однажды я спросил Скрипача:

– Хорошее здесь место для ночевки, правда?

Он огляделся вокруг и ответил:

– Да, наверно, для того, кому можно выбирать. – И, презрительно усмехнувшись, добавил: – Как-то раз фермер мне сказал: "Вы, ребята, никогда не бываете довольны. Если дать вам сыру, вы обязательно захотите его поджарить".

– Да, – согласился я. – Я тоже такой.

– У меня бывали в пути времена, когда я думал, что, если бы только разжиться чаем и сахаром, все было бы в порядке; но когда есть чай и сахар, мне хочется закурить, а когда есть закурить, нужна удобная ночевка, а когда есть хорошая ночевка, мне хочется почитать. "У тебя нет ничего почитать? – спросил я этого фермера. – Видно, что еды от тебя не дождешься".

Скрипач был единственным знакомым мне бродягой, который носил с собой сковородку. Он вынул ее из своего вещевого мешка и посмотрел на нее с удовлетворением. Потом перевернул ее, обследовал дно, постукивая по нему пальцами, и сказал:

– Надежная вещь эта сковородка... Я ее подобрал около Милдьюры.

Он достал из мешка кусок печенки, завернутый в газету, и с минуту, хмурясь, глядел на нее.

– Печенка – худшее в мире мясо для сковородки, – проговорил он, сжимая губы так, что его черные усы выжидательно затопорщились. – Она прилипает, как глина.

Как и все бродяги, он постоянно думал о погоде. Он то и дело посматривал на небо и гадал, пойдет ли дождь. В его багаже не было палатки: все имущество составляли два простых синих одеяла, в которые были завернуты кое-какие лохмотья, да две-три жестянки из-под табака с разной мелочью.

– Вот раз ночью около Элмора я попал под ливень, – сказал он мне, – темно, хоть глаз выколи, шагу не пройдешь. Я сидел, упершись спиной в телеграфный столб, и размышлял. А наутро развезло – грязь везде непролазная, и мне пришлось по ней тащиться. Сегодня ночью дождя не будет: чересчур холодно. Но он подбирается. Завтра под вечер жди дождя.

Я оказал, что можно переночевать у нас в сарае.

– А как твой старик? – спросил он.

– В порядке, – заверил я его. – Он даст вам соломы на постель.

– Это с ним я говорил перед вечером?

– Да.

– Он показался мне хорошим парнем. Правда, разодет франтом, но разговаривал со мной, как вот я сейчас с тобой.

– Ведь так и надо, правда?

– Ну конечно! Пожалуй, улягусь я в вашем сарае, – добавил он. – А то я кутнул малость, и меня всего скрутило. – Насупившись, он посмотрел на сковородку с шипящей на ней печенкой. – Прошлую ночь меня мучили страшные кошмары: снилось, будто я под открытым небом, дождь хлещет как из ведра, чайник продырявился, и я не могу чаю вскипятить. Черт, я проснулся весь в поту.

Во время нашего разговора на дороге показался еще один бродяга. Это был невысокий, коренастый мужчина с бородой и длинным узким мешком за плечами. Сумка для провизии, перекинутая вперед, свободно болталась на животе; он шел тяжелой, неторопливой походкой.

Скрипач, подняв голову, наблюдал за приближающейся фигурой. По выражению его лица я понял, что ему не хочется, чтобы этот человек остановился здесь, и недоумевал – почему.

Пришелец подошел к костру и сбросил мешок на землю у своих ног.

– Добрый день, – сказал он.

– Здравствуй, – сказал Скрипач. – Куда направляешься?

– В Аделаиду.

– Не близкий путь.

– Да. Покурить есть?

– Я на окурках. Если хочешь – бери.

– Ладно, давай. – Он взял протянутый ему Скрипачом окурок, осторожно всунул между сжатыми губами и прикурил от палки из костра.

– Проходил через Тураллу? – спросил он Скрипача.

– Да. Я сюда добрался сегодня днем.

– А каковы там мясник и пекарь?

– Пекарь – подходящий, черствого хлеба – сколько хочешь, но мясник – ни к черту. Он и обгоревшей спички тебе не даст. Готов человека убить за кусок баранины.

– Ты в пивную с черного хода заглядывал?

– Да. Разжился там остатками жаркого. Повариха – добрая и здоровенная баба. Нос как лопата. У нее попроси. Но не связывайся с ее дружком. Такой невысокий парень; за все угощай его выпивкой.

А "джоны"[2] есть?

– Нет, но зато не попадайся "джону" в Балунге – это подальше, – паршивый "джон". Он непременно задержит тебя, если напьешься.

– У меня всего один шиллинг, так что черт с ним!

– Там дальше, на севере, будет получше, – сказал Скрипач. – У них прошли дожди, и теперь все фермеры сидят в пивных. Там утробу набьешь доверху.

Он взял каравай хлеба, который дала ему моя мать, отрезал толстый ломоть, разделил пополам печенку, положил один кусок на хлеб и протянул его собеседнику.

– Возьми, подзаправься.

– Спасибо, – сказал пришелец и стал молча жевать хлеб. Потом спросил: – У тебя случайно не найдется иголки с ниткой?

– Нет, – ответил Скрипач.

Бродяга посмотрел на разодранную на колене штанину.

– А булавки?

– Нет.

– Мои башмаки тоже никуда не годятся. Сколько здесь платят жнецу?

– Семь шиллингов в день.

– Ну конечно, – раздраженно заметил пришелец. – Семь монет в день, и расплачиваются в субботу, чтобы не кормить тебя в воскресенье. Еще окурок есть? – добавил он.

– Нет, хватит, самому нужны, – сказал Скрипач. – Сегодня вечером в Туралле танцулька. Завтра утром наберешь сколько хочешь окурков у дверей. Тебе, пожалуй, лучше двинуть, а то не доберешься до Тураллы засветло.

– Да, – произнес медленно бродяга. – Верно, пора трогать. – Он встал. – Прямо? – спросил он, одним движением вскинув на плечи свой мешок.

– Сворачивай не на первом повороте, а на втором, туда около двух миль.

Когда он ушел, я спросил Скрипача:

– Это что – нестоящий человек?

– У него мешок, как сигарета, – объяснил Скрипач. – Мы все стараемся держаться подальше от парней с такими мешками. У них никогда ничего нет, они все из тебя готовы высосать. Если такой парень попадется в попутчики, его хоть на себе тащи. А теперь покажи мне, где этот ваш сарай.

Я отвел его в сарай; там отец, видевший, как мы разговаривали, уже набросал несколько охапок чистой соломы.

Скрипач несколько секунд молча глядел на нее, потом сказал:

– Ты даже не знаешь, какой ты счастливый.

– Хорошо быть счастливым, правда? – спросил я. Он мне очень правился.

– Да, – ответил Скрипач.

Я стоял и смотрел, как он развязывал свой мешок.

– Господи! – воскликнул он, оглянувшись и заметив, что я не ушел. – Ты прямо как хорошая овчарка! Не пора ли тебе пойти домой и напиться чаю?

– Да, – ответил я. – Пора. Спокойной ночи, мистер Скрипач.

– Спокойной ночи, – сказал он ворчливо.

Через две недели он сгорел у костра, который разложил, устроившись на ночевку в восьми милях от нашего дома. Человек, сообщивший об этом отцу, рассказывал:

– Говорят, он перед этим два дня подряд пил древесный спирт. А ночью сонный скатился в костер – знаете, как это бывает... Я когда ехал сюда, говорил Алеку Симпсону, я сказал ему: "Это его дыхание загорелось – вот что случилось". Он, верно, здорово накачался. И как только его дыхание загорелось, огонь пошел по внутренностям, как по запальному шнуру; он, верно, горел, как спичка, ей-богу! Так я сказал Алеку Спмпсону – знаете, который у меня купил гнедую кобылу. Я ему сейчас сказал, перед тем как приехать сюда, что так все и произошло. И Алек сказал: "Черт! Ты, наверно, прав".

Отец помолчал немного, потом произнес:

– Что ж, пришел конец бедняге Скрипачу: умер, значит.

ГЛАВА 23

Почти все мужчины разговаривали со мной покровительственным тоном, каким они обычно говорят с детьми. Если разговор слушали другие взрослые, им доставляло удовольствие посмеяться на мой счет – не потому, что они хотели причинить мне боль, а просто при виде моей бесхитростности их так и подмывало подшутить надо мной.

– Ну как, Алан, начал объезжать норовистых лошадей? – спрашивал кто-нибудь, и я принимал этот вопрос за чистую монету: ведь я вовсе не казался себе таким, каким они видели меня.

– Нет еще, – отвечал я. – Но скоро начну.

Тот, кто задавал вопрос, считал, что этого достаточно, чтобы посмеяться, бросал взгляд на своих товарищей, как бы приглашая их разделить веселье, и говорил:

– Слышали? Он с будущей недели собирается объезжать норовистых лошадей!

Некоторые говорили со мной отрывисто и кратко, считая всех детей скучными и неспособными сказать что-либо интересное. При встречах с такими людьми я молчал, потому что в их обществе мне было не по себе.

Однако я обнаружил, что "сезонники" и бродяги, люди, привыкшие к одиночеству, часто чувствовали себя неловко и неуверенно, когда к ним обращался мальчик, но, встретив дружелюбное отношение, охотно поддерживали разговор.

Таким был старик Питер Маклеод, возчик, который перевозил бревна из зарослей за сорок миль от нашего дома. Раз в неделю на своих тяжело нагруженных дрогах он приезжал из леса, проводил воскресенье с женой и потом возвращался, бодро шагая рядом со своей упряжкой или стоя в пустых дрогах и насвистывая какую-нибудь шотландскую песенку.

Когда я окликал его: "Здравствуйте, мистер Маклеод!" – он останавливал лошадей и вступал со мной в разговор, как со взрослым.

– Похоже на дождь, – замечал он.

Я соглашался, что действительно похоже.

– Какие они, заросли, там, куда вы ездите, мистер Маклеод? – спросил я его однажды.

– Густые, как шерсть у собаки, – ответил он и добавил, как будто разговаривал сам с собой: – Да еще какие густые! Еще какие густые, черт возьми!

Он был высокого роста, с блестящей черной бородой и с непомерно длинными ногами. Когда он ходил, голова его покачивалась, а большие руки висели по бокам, чуть выставленные вперед. Отец как-то сказал, что он раскрывается, как трехфутовая складная линейка, но отец любил его и говорил, что мистер Маклеод – человек честный и умеет драться как тигр.

– Никто в округе не одолеет его, когда он в форме, – сказал отец. – После нескольких кружек пива он готов сцепиться со всяким. Это крепкий, сильный человек с мягким сердцем, но уж если он кого стукнет как следует, тот надолго запомнит.

– Питер двадцать лет не ходил в церковь, – продолжал отец, – а потом пошел голосовать против того, чтобы пресвитерианцы объединились с методистами.

Как-то в Тураллу приехали миссионеры, и Питер, пропьянствовав целую неделю, решил стать новообращенным, но тут же прянул назад, как испуганная лошадь, узнав, что ему пришлось бы бросить пить и курить.

"Я пью и курю во славу божью вот уже сорок лет, – сказал он отцу. – И буду продолжать во славу божью".

– Таковы его отношения с богом, – заметил отец. – Не думаю, чтобы Маклеод особенно о нем раздумывал, когда возит бревна.

Заросли, о которых рассказывал Питер, казались мне волшебным местом, где между деревьями бесшумно прыгают кенгуру и опоссумы шуршат по ночам. Я часто думал о нетронутых дремучих зарослях, я слышал их зов. Питер называл их "девственные заросли" – лес, не знавший топора.

Но это было так далеко!

У Питера уходило два с половиной дня на то, чтобы добраться до лагеря лесорубов, и целую неделю он должен был спать рядом со своими дрогами.

– Хотел бы я быть на вашем месте, – сказал я ему.

Стоял сентябрь, школа была закрыта на неделю, и у меня были каникулы. Я поехал в своей коляске за упряжкой Питера: мне хотелось посмотреть его пятерых лошадей на водопое. Он отнес ведро двум коренникам, а я сидел и наблюдал за ним.

– Почему? – спросил он.

– Тогда я увидел бы девственные заросли.

– А ну, не торопись! – крикнул он лошади, обнюхивавшей ведро, которое он поднес к ее морде. Лошадь начала шумно пить.

– Я свезу тебя туда, – сказал Питер. – Мне нужен хороший парень в помощники. Я возьму тебя с собой, если только ты захочешь.

– Правда? – спросил я, не в силах скрыть волнение.

– Разумеется, – ответил он. – Узнай у своего старика, можно ли тебе поехать.

– Когда вы выезжаете?

– Завтра ровно в пять утра. Будь у моего дома к этому времени.

– Хорошо, мистер Маклеод, – сказал я. - Спасибо, мистер Маклеод. Я буду у вас в пять утра.

Дальнейшие подробности меня не интересовали. Я помчался домой со всей скоростью, на которую были способны мои руки.

Когда я рассказал отцу и матери, что мистер Маклеод обещал взять меня с собой в заросли, отец удивился, а мать спросила:

– Ты уверен, что он это серьезно, Алан?

– Да, да, – быстро ответил я. – Он хочет, чтобы я помогал ему. Мы настоящие товарищи. Он сам сказал это. Он велел мне спросить папу, можно ли мне поехать.

– Что он тебе говорил? – обратился ко мне отец.

– Он сказал, чтобы я был у его дома завтра в пять утра, если ты позволишь мне ехать.

Мать вопросительно посмотрела на отца, и он ответил на ее взгляд:

– Да, я знаю, но все это оправдается в конце концов.

– Не так страшна поездка, как пьянство и ругань, – сказала мать. – Ты сам знаешь, что бывает, когда люди живут подолгу в зарослях.

– Ругани и водки там будет сколько хочешь, – согласился отец. – Сомневаться в этом не приходится. Но это ему не повредит. Как раз тот паренек, который никогда не видел пьяных, сам начинает пить, когда вырастает. То же самое и с руганью: мальчик, не слышавший сквернословия, став взрослым, ругается как извозчик.

Мать взглянула на меня и улыбнулась.

– Так ты собираешься покинуть нас, да? – заметила она.

– Только на неделю. – Я чувствовал себя виноватым. – А когда вернусь домой, все расскажу вам.

– Говорил мистер Маклеод что-нибудь насчет еды? – спросила она.

– Нет, – ответил я.

– Что у тебя есть дома? – Отец посмотрел на мать.

– Кусок солонины к ужину.

– Положи его в сумку вместе с двумя караваями хлеба. Этого ему хватит. Чай у Питера будет.

– Мне надо выехать из дому в четыре, – сказал я. – Опаздывать нельзя.

– Я тебя разбужу, – пообещала мать.

– Помогай Питеру во всем, в чем сможешь, сынок, – сказал отец. – Покажи, какова наша порода. Разжигай костер, пока он кормит лошадей. Ты многое можешь сделать.

– Я буду работать, – сказал я. – Еще как буду! Честное слово!

Матери не пришлось будить меня. Я услышал скрип половицы в коридоре, когда мать вышла из спальни. Вскочив с кровати, я зажег свечу. Было темно и холодно, и почему-то мне было не по себе.

Когда я вышел на кухню, мать уже разожгла печку и готовила мне завтрак. Я торопливо заковылял в комнату к Мэри и разбудил ее.

– Не забывай кормить птиц. Хорошо, Мэри? – попросил я. – Выпускай Пэта полетать в пять часов. У опоссума много свежих листьев, но ты давай ему хлеб. Тебе придется поменять всем воду сегодня, потому что я забыл. Попугай любит чертополох, у нас за конюшней растет куст.

– Ладно, – пообещала она сонным голосом. – А который час?

– Без четверти четыре.

– Господи! – воскликнула она.

Мать изжарила яичницу, и я, чуть не давясь в спешке, стал глотать ее.

– Не надо так спешить, Алан. У тебя еще много времени. Ты хорошо умылся?

– Да.

– И за ушами?

– Да, и шею.

– Я кое-что приготовила тебе с собой в маленьком мешочке. Не забудь каждое утро чистить зубы солью. Щетка в мешочке. Я положила тебе старые штаны. Ботинки у тебя чистые?

– Как будто.

Она посмотрела на мои ноги.

– Нет. Сними их, я почищу.

Она отломила кусочек черной ваксы и развела ее в блюдце с водой. Пока она начищала ботинки черной жидкостью, я беспокойно ерзал: мне не терпелось отправиться в путь. Мать начистила их до блеска и помогла мне обуться.

– Я ведь научила тебя завязывать шнурки бантиками, – сказала она. – Почему ты всегда делаешь узлы?

Она принесла два мешочка из-под сахару под навес, где я держал свою коляску, и светила мне свечкой, пока я укладывал их на подставку для ног и привязывал костыли.

Было не только темно, но и пронизывающе холодно. Со старого эвкалипта слышался свист трясогузки. Я никогда не вставал так рано, и меня волновал этот новый день, еще не испорченный людьми, полный сонной тишины.

– Никто на свете еще не встал, правда? – спросил я.

– Да, ты сегодня встал первый в целом мире, – сказала мать. – Ты будешь умницей, хорошо?

– Хорошо, – пообещал я.

Она открыла ворота, и я на самой большой своей скорости выехал со двора.

– Не так быстро! – раздался голос из темноты.

Под деревьями темнота обступила меня стеной, и я замедлил ход. Я различал верхушки деревьев на фоне неба и узнавал каждое из них по очертаниям. Я знал все выбоины на дороге, знал, где лучше ее пересечь и какой стороной ехать, чтобы избежать особенно трудных участков пути.

Мне приятно было сознавать, что я один и волен поступать так, как мне заблагорассудится. Никто из взрослых сейчас не руководил мной. Все, что я делал, исходило от меня самого. Мне хотелось, чтобы до дома Питера Маклеода было далеко-далеко, и в то же время я хотел попасть туда как можно скорее.

Как только я добрался до большой дороги, я смог двигаться быстрее, и, когда подъехал к воротам Питера, руки мои начали побаливать.

Свернув к дому, я услышал удары копыт о пол конюшни, выложенной булыжником. Хотя Питера и его лошадей скрывала темнота, я видел их глазами слуха. Позвякивали цепочки под нетерпеливый топот копыт, зерна овса летели из ноздрей фыркающих лошадей, дверь конюшни громыхала, когда лошадь, проходя, задевала ее. Я слышал голос Питера, покрикивавшего на лошадей, собачий лай и кукареканье петухов в курятнике.

Когда я подъехал к конюшне, Питер запрягал лошадей. Было еще темно, и он не сразу узнал меня. Он уронил постромку, которую держал в руках, и подошел к коляске, разглядывая меня.

– Это ты, Алан? Гром меня разрази, что ты здесь де... Черт! Уж не собираешься ли ты ехать со мной, а?

– Вы же позвали меня, – неуверенно ответил я, вдруг испугавшись, что я его не так понял и что он совсем не думал брать меня с собой.

– Конечно, звал, я тебя давно уже жду.

– Но ведь еще нет пяти часов, – сказал я.

– Верно, – пробормотал он и вдруг задумался. – Твой старик сказал, что тебе можно ехать?

– Да, – заверил я его. – И мама. У меня и еда с собой. Вот она. – Я поднял мешок, чтобы показать Питеру.

Он улыбнулся мне сквозь бороду.

– Я с этим разделаюсь нынче вечером. – Потом другим тоном: – Подтолкни свою коляску под навес. Нам надо в пять быть уже в дороге. – Лицо его вновь стало серьезным. – Это точно, что старик разрешил тебе ехать?

– Да, - повторил я. – Он хочет, чтобы я поехал.

– Ладно. – Питер повернулся к лошадям. – А ну, отойди! – крикнул он, положив одну руку на круп лошади и нагнувшись, чтобы другой поднять с земли постромку.

Я поставил коляску под навес и стоял, следя за ним и держа в руках свои два мешка, как новичок-путешественник, собирающийся впервые сесть на пароход.

Дроги представляли собой тяжелую деревянную телегу с широкими железными ободьями на колесах, с тормозами из эвкалиптовых брусьев, которые приводились в действие торчавшим сзади рычагом. Дерево, из которого были сделаны дроги, побелело и потрескалось от солнца и дождей. Бортов у дрог не было, но на каждом из четырех углов возвышался тяжелый железный прут с петлей наверху, вставленный в специальное гнездо в остове. Дно дрог состояло из массивных, неплотно пригнанных досок, которые грохотали на неровной дороге. Гремели и колья, лежавшие на них. Дроги были с двумя парами оглобель, по паре на каждого коренника.

Питер рывком поднял оглобли, прикрепил чересседельник, надетый на коренника, к подвижному крюку оглобель, затем перешел на другую сторону, к другой лошади, терпеливо стоявшей рядом со своим товарищем.

Запрягая, он то и дело покрикивал: "Стой!", "А ну, подвинься!", "Давай!" – каждый раз, когда лошадь проявляла беспокойство или отказывалась слушаться его руки.

Три головные лошади, стоя бок о бок, ждали, чтобы он подтянул поводья и прикрепил постромки. Они были шотландской породы, а коренники – йоркширские тяжеловозы.

Кончив запрягать лошадей, Питер бросил на дроги сумки, несколько мешков с кормом, заглянул в ящик с провизией, чтобы проверить, все ли он взял, потом повернулся ко мне и сказал:

– Все в порядке. Теперь влезай. Постой, давай мне твою поклажу.

Я перешел к передку дрог и, держась за оглобли одной рукой, другой бросил костыли на дроги.

– Помочь тебе? – спросил Питер неуверенно, сделав шаг в мою сторону.

– Нет, спасибо, мистер Маклеод. Я сам.

Он подошел к головным лошадям и стал ждать. Я подтянулся на руках до того уровня, когда смог опереться коленом "хорошей" ноги на оглобли, вытянулся, схватился за круп лошади, стоявшей рядом. Потом снова подтянулся и очутился на ее спине. Спина была теплая, упругая и разделялась неглубокой ложбинкой хребта на два мощных холма мускулов.

"Обопрись руками о хорошую лошадь, и ее сила перейдет в тебя", – говаривал отец.

С крупа лошади я перебросился на дроги и уселся на ящик с провизией.

– Готово! – крикнул я Питеру.

Он взял вожжи, висевшие петлей на оглоблях, и взгромоздился рядом со мной.

– Не всякий сумеет влезть на дроги, как ты, черт возьми! – сказал он, усаживаясь. Потом, натянув поводья, спросил: – Может, сядешь на мешок с соломой?

– Нет, мне здесь хорошо, – ответил я.

– Но, Принц! – крикнул Питер. – Но, Самородок!

Позвякивая цепочками постромок, поскрипывая упряжью, лошади двинулись вперед. Позади них затряслись и загромыхали дроги. Небо на востоке чуть-чуть посветлело.

– Я люблю выезжать затемно, – сказал Питер. – Тогда выигрываешь целый день для работы. – Он громко зевнул, потом вдруг обернулся ко мне: – Слушай, ты не сбежал от своего старика, а? Он на самом деле позволил тебе ехать?

– Да.

Питер хмуро посмотрел на дорогу:

– Не могу раскусить твоего старика!

ГЛАВА 24

Головные лошади шли с ослабленными постромками, натягивая их только на подъемах. Мне казалось это несправедливым по отношению к коренникам.

– Коренники делают всю работу, – пожаловался я Питеру.

– Когда дроги в движении, они ничего не весят, – объяснил Питер. – Моя упряжка преисподнюю с корнями вытащит, если надо будет. Подожди, вот нагрузим дроги бревнами, тогда увидишь, как все будут тащить!

Занималась заря, и восток порозовел. На деревьях весело затрещали сороки. Мне казалось, что не может быть ничего прекрасней на свете, чем сидеть вот так позади упряжки лошадей ранним утром и слушать сорочью болтовню.

С дальнего выгона раздался голос человека, кричавшего на собаку:

– Назад, назад!

– Это старик О'Коннор выгоняет коров, – сказал Питер. – Что-то он раненько сегодня... Верно, отправляется куда-нибудь. – Питер задумался на минуту. – Едет в Солсбери на распродажу. Конечно, он собирается шарабан купить. – В голосе Питера послышалось раздражение. – Чего ради ему вздумалось покупать шарабан, когда он должен мне десять гиней за бревна?

Он сердито хлопнул вожжами по крупу лошади:

– Но, живей!

И, помедлив немного, сказал со вздохом:

– Вот что получается, когда веришь людям! Он разъезжает в шарабанах, а я на дрогах.

Мы проехали но пустынным улицам Балунга, когда взошло солнце, и вскоре очутились на проселочной дороге, вьющейся между деревьями, которые росли все гуще и гуще; и наконец мы въехали в лес, где уже не было изгородей.

Пыль, поднимавшаяся из-под копыт лошадей, мягко оседала на наши волосы и одежду. Колеса задевали склонившиеся ветки кустарника, и дроги встряхивало, когда колеса попадали в выбоины.

Мне хотелось, чтобы Питер начал рассказывать о своих приключениях. Я считал его человеком знаменитым. Он был героем бесчисленных историй, которые пересказывались везде, где люди собирались поболтать.

– Бывало, – рассказывал отец, – в баре при гостинице кто-нибудь заведет разговор: "Что вы знаете о драках! Вот я видел, как Питер Маклеод дрался с длинным Джоном Андерсеном позади пивной в Туралле". И все с интересом слушали описание этой драки, длившейся два часа. "Да, – продолжал рассказчик, – длинного Джона унесли еле живого".

За всю свою долгую карьеру кулачного бойца Питер был бит лишь однажды, да и то когда был так пьян, что едва держался на ногах. Один фермер, известный своим пристрастием нападать сзади, набросился на Маклеода, чтобы отплатить за давнюю обиду. Ошеломленный внезапностью и свирепостью нападения, Питер очутился на земле и потерял сознание. Когда он пришел в себя, фермера и след простыл. Но на следующее утро, еще до восхода солнца, Питер, к крайнему изумлению фермера, был уже около его скотного двора и, сжимая верхнюю перекладину забора сильными руками, проревел с покрасневшим лицом:

"Ты и сегодня такой же храбрый, как вчера? А ну, давай выходи!"

Фермер так и застыл, держа в руке ведро, до половины наполненное молоком.

"Я... а... я не могу драться с тобой сейчас, Питер, – заскулил он, взмахивая свободной рукой в знак полной капитуляции. – Ты ведь трезвый. Ты же убьешь меня".

"Ты наскочил на меня вчера вечером, – заявил Питер, несколько озадаченный таким оборотом дела. – Попробуй положить меня сейчас".

"Но ведь вчера ты был пьян, – возражал фермер. – Ты же на ногах едва держался. Я бы никогда не стал с тобой драться с трезвым, Питер. Я ведь не сумасшедший".

"Черт побери! – воскликнул Питер, не зная, что делать. – Да выходи же ты, заячья душа!"

"Нет, Питер, когда ты трезвый, я с тобой драться не стану ни за какие деньги. Можешь обзывать меня как хочешь".

"А на черта мне это надо, если ты не желаешь драться!" – окончательно разозлился Питер.

"Я тебя понимаю, – добродушно сказал фермер. – Ругань ни к чему не приведет. Как ты себя чувствуешь?"

"Хуже некуда, – пробормотал Питер, оглядываясь по сторонам, как бы ища выход. Вдруг он устало облокотился на забор. – Меня сегодня скрутило, как паршивую собаку".

"Подожди, я сейчас дам тебе глоток, – сказал фермер. – У меня есть немного виски".

Отец говорил, что Питер ушел домой в сопровождении хромой лошади, которую ему продал фермер, но мать утверждала, что лошадь была хорошая.

Мне очень хотелось, чтобы Питер вспомнил какой-нибудь случай из своей жизни, и я сказал ему об этом.

– Отец говорит, что вы деретесь, как молотилка, мистер Маклеод.

– Неужто? – воскликнул он, и лицо его просияло от удовольствия.

Он подумал немного и потом заговорил:

– Твой старик высоко меня ставит. У нас всегда найдется время друг для друга. Я слыхал, он когда-то был замечательным бегуном. На днях я еще раз на него посмотрел. Он вынослив, как чернокожий. – И другим тоном: – Так он сказал, я умею драться? Так он сказал?

– Да, – ответил я и добавил: – Хотелось бы мне уметь драться.

– Ты когда-нибудь тоже станешь хорошим бойцом. Твой старик умел дать сдачи, а ты такой же, как он. Ты умеешь принимать удары. Если хочешь чего-нибудь стоить, надо научиться принимать удары. Вот послушай, в какую переделку я попал с братьями Стенли. Их было четверо, и все умели драться как следует. Я их не знал, но слышал о них. Один из них – кажется, Джордж – пошел за мной на заднее крыльцо и все время ругал меня на чем свет стоит, а когда я предложил ему схватиться, он сказал: "Смотри, я ведь один из Стенли!" – а я ответил: "Мне наплевать, что вас четверо. Подавай их всех сюда!" Но как только мы сцепились, три его братца оказались тут как тут, и мне пришлось иметь дело со всеми четырьмя сразу.

– Они все напали на вас одного?

– Ну да, все. Я начал наступать, бросил одного на землю, а когда он падал, поддал ему коленом в живот – и его сразу скрутило! Остальные трое здорово задали мне жару, но я все время старался бить ниже груди – это единственный настоящий способ биться на кулаках. Старайся наносить удары как можно ниже. О лице беспокоиться не стоит. Если хочешь его разукрасить, успеешь сделать это, когда измотаешь противника. Я уперся спиной в стену и давай бить то правой, то левой. Пришлось-таки попотеть, но потом я свалил их всех и удрал. Игра не стоила свеч. Она чересчур дорого мне обошлась. Но победа была на моей стороне. Да, черт возьми! – сказал он, с удовольствием отдаваясь воспоминаниям. – Это была драка!

Мы проезжали через большую поляну, расчищенную в зарослях. Полуразрушенный забор из срубленных тут же деревьев окружал выгон, где уже появились молодые побеги и кусты, свидетельствуя о том, что лес начал свое наступление. Заброшенная, поросшая травой тропа вела от подобия ворот к покинутой хижине, сделанной из коры; тонкие молодые деревца уже отчасти закрыли ее стены своей листвой.

Питер стряхнул с себя задумчивость и сказал:

– Это дом Джексона. Сейчас я покажу тебе пень, о который молодой Боб Джексон сломал себе шею. Лошадь понесла его и сбросила, а через два месяца старик Джексон обмотал себя цепью, которой привязывают волов, и утопился в пруду. Потом я покажу тебе пруд. Пень уже недалеко. Вон там... ярдах в двадцати от забора. У него на груди была шишка с мою голову. Должно быть, угодил прямо в пень... Куда же этот пень девался? – Питер поднялся во весь рост, внимательно всматриваясь в выгон. – Вот он. Тпру! Стойте! Стойте, черт вас побери!

Лошади остановились.

– Вон на той стороне. Видишь? Около засохшей акации... Стой! – закричал он на лошадь, нагнувшую голову, чтобы пощипать траву. – Я должен взглянуть еще раз на этот пень. Пойдем, я покажу тебе.

Мы перелезли через забор и подошли к обугленному пню с торчавшими остатками корней около поросшей травой ложбинки.

– Говорят, он ударился грудью об этот, а головой о тот корень. – Питер указал на два заостренных, как пики, корня, торчавшие из пня. – Его лошадь... Стой, где она понесла? Вон, она поскакала туда. – Он описал рукой полукруг, охватив часть выгона. – Немного в сторону. Потом повернула у этого дерева, пошла кругом, видно, проскакала мимо тех папоротников и затем вот по этой лужайке. Она испугалась пня и понесла.

Он отошел шага на четыре от пня и с секунду измерял глазами расстояние.

– В этом месте он слетел с лошади. Тут она бросилась в сторону. – Питер указал рукой в сторону плетня. – И упал он направо... – Питер помолчал с минуту, пристально глядя на пень. – Он так и не узнал, что его убило.

Когда мы вернулись к дрогам, Питер рассказал мне, что старик Джексон стал каким-то странным после смерти сына.

– Не то чтобы свихнулся, а как будто разорился – все время грустил.

Когда мы подъехали к запруде, Питер снова остановил лошадей:

– Вот здесь. У того берега глубоко. Пруд теперь, конечно, зарос. Он пошел прямо туда и уже не вернулся. Его старуха и младший сын сразу уехали после этого. Она страшно убивалась. Сейчас тут и соломинки не найти, чтобы трубку прочистить. Я приехал с телегой, погрузил все ее вещи и отвез их в Балунг. Ей-богу, когда она меня увидела, у нее прямо лицо посветлело. А когда я уезжал, она не выдержала. Я сказал ей, что старик Джексон был настоящий человек. Но моя старуха говорит, что от этого ей еще горше. Не знаю...

Он тронул лошадей, потом сказал:

– Говорят, что если человек утопился, значит, у него в голове какой-то винтик сломался. Может, и так... Не знаю... Только старик Джексон был не такой. Он был хороший человек. Ему и нужно-то было всего, чтобы приятель сказал: "Не падай духом", – и он выправился бы. Беда в том, что в тот день я как раз уехал подковывать лошадей.

ГЛАВА 25

Ночевали мы в заброшенной хижине лесоруба. Питер распряг лошадей, затем достал из лежавшего на дрогах мешка путы и колокольчик.

Я поднял колокольчик. Это был тяжелый, пятифунтовый колокол с низким музыкальным звоном. Я позвонил, прислушиваясь к звуку, который всегда вызывал в моей памяти ясное утро в зарослях, когда каждый листок еще увлажнен росой и сороки наполняют лес своим стрекотанием. Потом я уронил его на землю с высоты всего в несколько дюймов, но Питер, смазывавший ремни, крикнул:

– Черт! Не делай этого! Нельзя бросать колокольчик, он от этого портится. Ну-ка, покажи его мне! – Он протянул руку.

Я поднял колокольчик и отдал ему.

– Это монганский колокольчик, самый лучший в Австралии, – пробормотал Питер, внимательно осматривая его. – Я заплатил за него фунт и не отдал бы и за пять. В ясное утро его слышно за восемь миль.

– Отец говорит, что самые лучшие колокольчики – кондамайнские.

– Да, я знаю. Ведь твой отец из Квинсленда. От кондамайнского лошадь глохнет. У него чересчур высокий звук. Попробуй все время привешивать лошади такой колокольчик, и она оглохнет. Есть только два настоящих колокольца – мэнникский и монганский, и монганский лучше. Их делают из особого сплава. Да и то не из всякого. Выбирается такой, чтобы давал красивый звон.

– А на какую лошадь вы его наденете? – спросил я.

– На Кэт, – ответил Питер. – Она у меня одна подходит для колокольчика. У других звон не получается. А у нее широкий шаг, и она потряхивает головой. Покачивает ею, когда ходит. Поэтому я надеваю колокольчик на Кэт, а Самородка стреноживаю. Он у них самый главный, и остальные держатся около него.

Питер выпрямился:

– Сначала подвешу им на час торбы с кормом, а то здесь только жесткая поросль, лошадям и пощипать нечего.

– А я пока разведу огонь, хорошо?

– Ладно. И поставь чайник. Я скоро приду.

Когда он вошел в дом, огонь был давно разведен и чайник уже кипел. Питер бросил щепотку чаю в кипящую воду и поставил чайник на каменную плиту перед очагом.

– Вот так, а где твоя солонина? – спросил он.

Я уже принес в хижину свои мешки и теперь, вынув завернутое в газету мясо, передал его Питеру. Питер развернул солонину, потрогал ее толстым, почерневшим от грязи пальцем.

– Это отличная говядина, – заметил он. – Лучшая часть ссека.

Он отрезал мне толстый кусок и положил его между двумя огромными ломтями хлеба:

– Вот тебе на заправку.

Потом наполнил крепким черным чаем две жестяные кружки и протянул одну из них мне:

– Никогда еще не встречал женщины, которая умела бы заварить чай. В чашке всегда видно дно, если заваривала женщина.

Мы сидели у огня, уплетая мясо с хлебом. Откусив кусок хлеба, Питер раза два с шумом прихлебывал чай.

– Ух, – с удовлетворенным видом говорил он и ставил кружку на очаг.

Выпив последнюю чашку, он выплеснул остатки чая в огонь и сказал:

– Ну, а как твоя нога ночью? Ты ее бинтуешь или что другое с ней делаешь?

– Нет, – ответил я с удивлением, – ничего с ней не надо делать. Она просто лежит себе, и все.

– Да ну! – воскликнул Питер. – Это здорово! А побаливает она иногда?

– Нет, – сказал я, – я ее совсем не чувствую.

– Если бы ты был мой сын, я бы свез тебя к Вану в Балларат. Он чудеса делает, этот человек. Он тебя бы вылечил.

Я уже слыхал об этом китайце, лечившем травами. Большинство людей, живших в Туралле и ее окрестностях, считали, что он может помочь, даже если все другие врачи оказались бессильны. Отец всегда фыркал, заслышав его имя, и называл его "торговцем сорняками".

– Да, – продолжал Питер, – этот Ван никогда не спрашивает, что у тебя болит. Он как посмотрит на человека, так сам сразу определит. Я бы ни за что не поверил, ей-богу, но мне Стив Рамзей о нем рассказывал. Помнишь Рамзея – парня, у которого живот ничего не варил.

– Да, – ответил я.

– Так вот, Ван его вылечил. Когда у меня желудок разболелся, Стив мне и посоветовал: "Поезжай к Вану, но не говори, что с тобой. Просто посидишь у него, а он подержит твою руку и такие вещи тебе расскажет, что ты прямо зашатаешься от удивления". И, ей-богу, так и случилось. Я отпросился на неделю и поехал к нему. Он посмотрел на меня так, как Стив говорил. Я ему ни слова не сказал: ведь деньги я заплатил, так пусть он сам и доискивается, что со мной. Я сижу, и он сидит, держит мою руку и пристально смотрит на меня. Потом говорит: "Зачем вы носите эту повязку?" Да, так он и сказал. "Я никакой повязки не ношу", – ответил я. "Нет, вы чем-то обвязались". – "На мне красный фланелевый пояс, если вы это имеете в виду..." – говорю я. "Придется вам с ним расстаться, – заявляет он. – С вами был когда-нибудь несчастный случай?" – "Нет", – ответил я. "Подумайте хорошенько", – говорит он. "Э-э, с год назад я вылетел из двуколки и попал под колесо, но меня не ушибло". – "Нет, ушибло, – заявляет он. – В этом вся ваша беда. Ребро у вас вывихнуто". – "Черт возьми! – говорю я – Так вот оно в чем дело". Тут он дает мне пакетик с травами за два фунта, мать их потом сварила для меня – до чего же это было гнусное пойло! Но больше никогда болей у меня не было.

– Но ведь у вас болел желудок, – сказал я. – А я хочу, чтобы мои ноги и спина вылечились.

– Все идет от желудка, – произнес Питер с убеждением. – Тебя раздуло дурным воздухом bли еще чем, как корову на люцерне, и этот воздух не весь из тебя вышел, а теперь надо от него избавиться совсем. Так Ван вылечил одну девушку, приехавшую к нему издалека. Все знают этот случай. Она была такая худая, что даже тени не отбрасывала, хоть и ела как лошадь. Все доктора уже от нее отказались. Тогда она поехала к Вану. А он ей и говорит: "Два дня ничего не ешьте, потом поставьте перед собой тарелку с бифштексом и с жареным луком и вдыхайте его запах". Она так и сделала. И что же ты думаешь? У нее изо рта как начал выходить солитер, и ползет, и ползет... Говорят, он был черт знает какой длины. И лез, пока весь не вывалился на тарелку. Она потом такая толстая стала, в дверь не пролезет. Солитер-то, видно, много лет в ней сидел и все, что она ела, сжирал. Если бы не Ван, она бы давно померла. А доктора ни черта не знают по сравнению с этими китайцами, которые лечат травами.

Я не поверил Питеру, хотя его рассказ напугал меня.

– Отец говорит, что любой может лечить травами по-китайски, – возразил я. – Он сказал, что для этого нужно только быть похожим на китайца.

– Что? – с возмущением воскликнул Питер. – Он это сказал? Да он рехнулся! Спятил, малый! – Потом добавил более мирным тоном: – Вот что я тебе скажу, и заметь, никому другому я не стал бы этого говорить: я знаю одного парня, образованного, понимаешь, он может что угодно прочесть, – так он мне рассказывал, что в Китае, у себя на родине, эти люди учатся много лет. А когда заканчивают ученье, их экзаменуют всякие ученые врачи. Экзаменуют, чтобы увидеть, умеют ли они лечить травами. И знаешь, как это делается? Двенадцать парней, те, что учились, заходят в комнату, где в стене пробито двенадцать круглых отверстий в другую комнату. Потом ученые врачи уходят, ну, куда угодно... на улицу... искать людей с двенадцатью страшными болезнями. Подойдут к человеку и спросят: "У вас что болит?" – "Кишки". – "Подходяще, годится". Потом к другому. "У меня печенка вся сгнила". – "Хорошо, тоже подойдет". Потом найдут парня, у которого, скажем, спина болела, как у меня. Тоже годится. Словом, подберут двенадцать человек, приведут их в ту другую комнату и попросят каждого просунуть руку в отверстие в стене. Понимаешь? А парии, что держат экзамен, должны посмотреть на двенадцать рук и написать, чем больны все эти двенадцать человек за стеной, и тот, кто ошибется хоть в чем-нибудь на одном больном, – проваливается. – Он презрительно усмехнулся. – А твой старик говорит, что любой может лечить травами по-китайски. Но все равно мы с ним ладим. У него есть свои странные причуды, но я не ставлю этого ему в укор.

Он поднялся и выглянул в дверь хижины:

– Пойду стреножу Кэт и выпущу всех лошадей, а потом ляжем спать. Ночь будет темная, хоть глаз выколи. Он посмотрел на звезды:

– Млечный Путь лежит на север и юг. Погода будет ясная. Вот когда он идет на восток и запад, обязательно дождь польет. Ну, я ненадолго...

Питер вышел к лошадям, и мне было слышно, как он покрикивает на них в темноте. Потом он замолчал, и до меня донеслись лишь мягкие звуки колокольчика: лошади углубились в заросли.

Вернувшись, он сказал:

– Бидди здесь в первый раз. Она с фермы "Барк-лей". Лошадям, которые выросли на открытой равнине, всегда страшно первую ночь в зарослях. Им слышно, как кора потрескивает. Бидди немного захрапела, когда я ее выпускал. Ну ничего, обойдется. А теперь надо тебе постель устроить.

Внимательно осмотрев земляной пол хижины, он подошел к небольшой дыре, уходящей под стену, поглядел на нее с минуту, потом взял газету из-под солонины и засунул ее в дыру.

– Похоже на змеиную нору, – пробормотал он. – Если змея выползет, мы услышим, как зашуршит бумага.

Он положил на пол два полупустых мешка с резкой и стал их разравнивать, пока не получилось что-то вроде тюфяка.

– Ну вот, – произнес он. – Так тебе будет хорошо. Ложись, я укрою тебя пледом.

Сняв ботинки, я улегся на мешки, положив руки под голову. Я устал, и постель показалась мне чудесной.

– Ну как? – спросил Питер.

– Хорошо.

– Солома может вылезти и уколоть тебя. Это отличная резка, от Робинзона. Он ее нарезает добротно, мелко. Ну, я тоже ложусь.

Он постелил на пол мешки, улегся на них, громко зевнул и натянул на себя попону.

Я лежал, прислушиваясь к звукам зарослей. Мне было так хорошо, что спать не хотелось. Я лежал под своим пледом, охваченный волнением. Через открытую дверь хижины ко мне доносился усиливающийся ночью запах эвкалиптов и акаций. Резкие крики ржанок, пролетавших над хижиной, уханье совы, шорохи, писк и предостерегающее стрекотание опоссума говорило мне, что тьма вокруг живая, и я лежал, напряженно прислушиваясь, ожидая, что произойдет что-то неожиданное и необычное.

Потом, мягко проникая сквозь другие звуки, послышался звон колокольчика, и я с облегчением откинулся на своем матрасе. Засыпая, я видел перед собой Кэт – она шла широким шагом, покачивала головой и мерно позванивала монганским колокольчиком.

Продолжение: ГЛАВА 26 >>>

Источник: Алан Маршалл. Я умею прыгать через лужи. Перевод О. Кругерской и В. Рубина. – М.: Художественная литература, 1969.
 

1. А́лан Ма́ршалл (англ. Alan Marshall) – австралийский писатель и публицист.
В возрасте шести лет перенёс полиомиелит, оставивший его инвалидом.
Его наиболее известная книга «Я умею прыгать через лужи» (1955) является первой частью его автобиографической трилогии. Две другие книги: «Это трава, что повсюду растет» (1962) и «В сердце моём» (1963).
Герои книги и места, в которых происходит действие, имеют реальные прототипы: гора Туралла – это гора Нурат, под именем озера Тураллы скрывается озеро Кейламбет, семейство Карузерсов срисовано с Блейков, прототипом миссис Колон была Мэри Колон из Дикси, Теранг; наконец, Джо – лучший друг героя книги – списан с товарища Алана Маршалла Лео Кармоди.
В 1972 году Алан Маршалл получил Орден Британии за заслуги перед инвалидами, в 1981 году – Орден Австралии за заслуги в литературе. В 1964 году Маршалл впервые посетил СССР, а позже стал президентом общества «Австралия – СССР». (вернуться)

2. Джоны – "джонами" в Австралии называют полицейских. (вернуться)

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
Яндекс.Метрика