Конармия. Бабель И. Э. (продолжение: «Комбриг 2»)
Литература
 
 Главная
 
И. Э. Бабель.
Фото. Начало 1930-х годов
 
 
КОНАРМИЯ
Переход через Збруч
Костел в Новограде
Письмо
Начальник конзапаса
Пан Аполек
Солнце Италии
Гедали
Мой первый гусь
Рабби
Путь в Броды
Учение о тачанке
Смерть Долгушова
Комбриг 2
Сашка Христос
Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча
Кладбище в Козине
Прищепа
История одной лошади
Конкин
Берестечко
Соль
Вечер
Афонька Бида
У святого Валента
Эскадронный Трунов
Иваны
Продолжение истории одной лошади
Вдова
Замостье
Измена
Чесники
После боя
Песня
Сын рабби
 
 
 
 
 
 
 
 
ИСААК ЭММАНУИЛОВИЧ БАБЕЛЬ
(1894 — 1940)
 
КОНАРМИЯ[1]
 
КОМБРИГ 2 [2]

Буденный в красных штанах с серебряным лампасом стоял у дерева. Только что убили комбрига два. На его место командарм назначил Колесникова.

Час тому назад Колесников был командиром полка. Неделю тому назад Колесников был командиром эскадрона.

Нового бригадного вызвали к Буденному. Командарм ждал его, стоя у дерева. Колесников приехал с Алмазовым, своим комиссаром.

- Жмет нас гад, - сказал командарм с ослепительной своей усмешкой. - Победим или подохнем. Иначе - никак. Понял?

- Понял, - ответил Колесников, выпучив глаза.

- А побежишь - расстреляю, - сказал командарм, улыбнулся и отвел глаза в сторону начальника особого отдела.

- Слушаю, - сказал начальник особого отдела.

- Катись, Колесо! - бодро крикнул какой-то казак со стороны.

Буденный стремительно повернулся на каблуках и отдал честь новому комбригу. Тот растопырил у козырька пять красных юношеских пальцев,[3] вспотел и ушел по распаханной меже. Лошади ждали его в ста саженях. Он шел, опустив голову, и с томительной медленностью перебирал кривыми, длинными ногами. Пылание заката разлилось над ним, малиновое и неправдоподобное, как надвигающаяся смерть.

И вдруг на распростершейся земле, на развороченной и желтой наготе полей мы увидели ее одну - узкую спину Колесникова с болтающимися руками и упавшей головой в сером картузе.

Ординарец подвел ему коня.

Он вскочил в седло и поскакал к своей бригаде, не оборачиваясь. Эскадроны ждали его у большой дороги, у Бродского шляха.

Стонущее "ура", разорванное ветром, доносилось до нас.

Наведя бинокль, я увидел комбрига, вертевшегося на лошади в столбах густой пыли.

- Колесников повел бригаду, - сказал наблюдатель, сидевший над нашими головами на дереве.

- Есть, - ответил Буденный, закурил папиросу и закрыл глаза.

"Ура" смолкло. Канонада задохлась. Ненужная шрапнель лопнула над лесом. И мы услышали великое безмолвие рубки.

- Душевный малый, - сказал командарм, вставая. - Ищет чести. Надо полагать - вытянет.

И, потребовав лошадей, Буденный уехал к месту боя. Штаб двинулся за ним.

Колесникова мне довелось увидеть в тот же вечер, через час после того, как поляки были уничтожены. Он ехал впереди своей бригады, один, на буланом жеребце и дремал. Правая рука его висела на перевязи. В десяти шагах от него конный казак вез развернутое знамя. Головной эскадрон лениво запевал похабные куплеты. Бригада тянулась пыльная и бесконечная, как крестьянские возы на ярмарку. В хвосте пыхтели усталые оркестры.

В тот вечер в посадке Колесникова я увидел властительное равнодушие татарского хана и распознал выучку прославленного Книги,[4] своевольного Павличенки, пленительного Савицкого.

САШКА ХРИСТОС[5]

Сашка - это было его имя, а Христом прозвали его за кротость. Он был общественный пастух в станице и не работал тяжелой работы с четырнадцати лет, с той поры, когда заболел дурной болезнью. Это все так было:

Тараканыч, Сашкин отчим, ушел на зиму в город Грозный и пристал там к артели. Артель сбилась успешная, из рязанских мужиков. Тараканыч делал для них плотницкую работу, и достатку у него прибывало. Он не управлялся с делами и выписал к себе мальчика подручным: зимой станица и без Сашки проживет. Сашка проработал при отчиме неделю. Потом настала суббота, они пошабашили и сели чай пить. На дворе стоял октябрь, но воздух был легкий. Они открыли окно и согрели второй самовар. Под окнами шлялась побирушка. Она стукнула в раму и сказала:

- Здравствуйте, иногородние крестьяне. Обратите внимание на мое положение.

- Какое там положение? - сказал Тараканыч. - Заходи, калечка.

Побирушка завозилась за стеной и потом вскочила в комнату. Она прошла к столу и поклонилась в пояс. Тараканыч схватил ее за косынку, кинул косынку долой и почесал в волосах. У побирушки волосы были серые, седые, в клочьях и в пыли.

- Фу ты, какой мужик занозистый и стройный, - сказала она, - чистый цирк с тобой... Пожалуйста, не побрезгуйте мной, старушкой, - прошептала она с поспешностью и вскарабкалась на лавку.

Тараканыч лег с ней. Побирушка закидывала голову набок и смеялась.

- Дождик на старуху, - смеялась она, - двести пудов с десятины дам...

И сказавши это, она увидела Сашку, который пил чай у стола и не поднимал глаз на божий мир.

- Твой хлопец? - спросила она Тараканыча.

- Вроде моего, - ответил Тараканыч, - женин.

- Вот, деточка, глазенапы выкатил, - сказала баба. - Ну, иди сюда.

Сашка подошел к ней - и захватил дурную болезнь. Но об дурной болезни в тот час никто не думал. Тараканыч дал побирушке костей с обеда и серебряный пятачок, очень блесткий.

- Начисть его, молитвенница, песком, - сказал Тараканыч, - он еще более вида получит. В темную ночь ссудишь его господу богу, пятачок заместо луны светить будет...

Калечка обвязалась косынкой, забрала кости и ушла. А через две недели все сделалось для мужиков явно. Они много страдали от дурной болезни, перемогались всю зиму и лечились травами. А весной уехали в станицу на свою крестьянскую работу.

Станица отстояла от железной дороги на девять верст. Тараканыч и Сашка шли полями. Земля лежала в апрельской сырости. В черных ямах блистали изумруды. Зеленая поросль прошивала землю хитрой строчкой. И от земли пахло кисло, как от солдатки на рассвете. Первые стада стекали с курганов, жеребята играли в голубых просторах горизонта.

Тараканыч и Сашка шли тропками, чуть заметными.

- Отпусти меня, Тараканыч, к обществу в пастухи, - сказал Сашка.

- Что так?

- Не могу я терпеть, что у пастухов такая жизнь великолепная.

- Я не согласен, - сказал Тараканыч.

- Отпусти меня, ради бога, Тараканыч, - повторил Сашка, - все святители из пастухов вышли.

- Сашка-святитель, - захохотал отчим, - у богородицы сифилис захватил.

Они прошли перегиб у Красного моста, миновали рощицу, выгон и увидели крест на станичной церкви.

Бабы ковырялись еще на огородах, а казаки, рассевшись в сирени, пили водку и пели. До Тараканычевой избы было с полверсты ходу.

- Давай бог, чтобы благополучно, - сказал он и перекрестился.

Они подошли к хате и заглянули в окошко. Никого в хате не было. Сашкина мать доила корову на конюшне. Мужики подкрались неслышно. Тараканыч засмеялся и закричал у бабы за спиной:

- Мотя, ваше высокоблагородие, собирай гостям ужинать...

Баба обернулась, затрепетала, побежала из конюшни и закружилась по двору. Потом она вернулась к своему месту, кинулась к Тараканычу на грудь и забилась.

- Вот какая ты дурная и незаманчивая, - сказал Тараканыч и отстранил ее ласково. - Кажи детей...

- Ушли дети со двора, - сказала баба, вся белая, снова побежала по двору и упала на землю. - Ах, Алешенька, - закричала она дико, - ушли наши детки ногами вперед...

Тараканыч махнул рукой и пошел к соседям. Соседи рассказали, что мальчика и девочку бог прибрал на прошлой неделе в тифу. Мотя писала ему, но он, верно, не успел получить письма. Тараканыч вернулся в хату. Баба его растапливала печь.

- Отделалась ты, Мотя, вчистую, - сказал Тараканыч, - терзать тебя надо.

Он сел к столу и затосковал, - и тосковал до самого сна, ел мясо и пил водку и не пошел по хозяйству. Он храпел у стола и просыпался и снова храпел. Мотя постелила себе и мужу на кровати, а Сашке в стороне. Она задула лампу и легла с мужем. Сашка ворочался на сене в своем углу, глаза его были раскрыты, он не спал и видел, как бы во сне, хату, звезду в окне и край стола и хомуты под материной кроватью. Насильственное видение побеждало его, он поддавался мечтам и радовался своему сну наяву. Ему чудилось, что с неба свешиваются два серебряных шнура, крученных в толстую нитку, к ним приделана колыска[6], колыска из розового дерева, с разводами. Она качается высоко над землей и далеко от неба, и серебряные шнуры движутся и блестят. Сашка лежит в колыске, и воздух его обвевает. Воздух, громкий, как музыка, идет с полей, радуга цветет на незрелых хлебах.

Сашка радовался своему сну наяву и закрывал глаза, чтобы не видеть хомутов под материной кроватью. Потом он услышал сопение на Мотиной лежанке и подумал о том, что Тараканыч мнет мать.

- Тараканыч, - сказал он громко, - до тебя дело есть.

- Какие дела ночью? - сердито отозвался Тараканыч. - Спи, стервяга...

- Я крест приму, что дело есть, - ответил Сашка, - выдь во двор.

И во дворе, под немеркнущей звездой, Сашка сказал отчиму:

- Не обижай мать, Тараканыч, ты порченый.

- А ты мой характер знаешь? - спросил Тараканыч.

- Я твой характер знаю, но только ты видал мать, при каком она теле? У нее и ноги чистые и грудь чистая. Не обижай ее, Тараканыч. Мы порченые.

- Мил человек, - ответил отчим, - уйди от крови и от моего характера. На вот двугривенный, проспи ночь, вытрезвись...

- Мне двугривенный без пользы, - пробормотал Сашка, - отпусти меня к обществу в пастухи...

- С этим я не согласен, - сказал Тараканыч.

- Отпусти меня в пастухи, - пробормотал Сашка, - а то я матери откроюсь, какие мы. За что ей страдать при таком теле...

Тараканыч отвернулся, пошел в сарай и принес топор.

- Святитель, - сказал он шепотом, - вот и вся недолга... я порубаю тебя, Сашка...

- Ты не станешь меня рубить за бабу, - сказал мальчик чуть слышно и наклонился к отчиму, - ты меня жалеешь, отпусти меня в пастухи...

- Шут с тобой, - сказал Тараканыч и кинул топор, - иди в пастухи.

И он вернулся в хату и переспал со своей женой.

В то же утро Сашка пошел к казакам наниматься и с той поры стал жить у общества в пастухах. Он прославился на весь округ простодушием, получил от станичников прозвище "Сашка Христос" и прожил в пастухах бессменно до призыва. Старые мужики, какие поплоше, приходили к нему на выгон чесать языки, бабы прибегали к Сашке опоминаться от безумных мужичьих повадок и не сердились на Сашку за его любовь и за его болезнь. С призывом своим Сашка угодил в первый год войны. Он пробыл на войне четыре года и вернулся в станицу, когда там своевольничали белые. Сашку подбили идти в станицу Платовскую[7], где собирался отряд против белых. Выслужившийся вахмистр[8] - Семен Михайлович Буденный - заправлял делами в этом отряде, и при нем были три брата: Емельян, Лукьян и Денис.[9] Сашка пошел в Платовскую, и там решилась его судьба. Он был в полку Буденного, в бригаде его, в дивизии и в Первой Конной армии. Он ходил выручать героический Царицын[10], соединился с Десятой армией Ворошилова[11], бился под Воронежем, под Касторной и у Генеральского моста на Донце[12]. В польскую кампанию Сашка вступил обозным, потому что был поранен и считался инвалидом.

Вот как все это было. С недавних пор стал я водить знакомство с Сашкой Христом и переложил свой сундучок на его телегу. Нередко встречали мы утреннюю зорю[13] и сопутствовали закатам. И когда своевольное хотение боя соединяло нас - мы садились по вечерам у блещущей завалинки или кипятили в лесах чай в закопченном котелке, или спали рядом на скошенных полях, привязав к ноге голодного коня.

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ ПАВЛИЧЕНКИ, МАТВЕЯ РОДИОНЫЧА[14]

Земляки, товарищи, родные мои братья! Так осознайте же во имя человечества жизнеописание красного генерала Матвея Павличенки. Он был пастух, тот генерал, пастух в усадьбе Лидино, у барина Никитинского, и пас барину свиней, пока не вышла ему от жизни нашивка на погоны, и тогда с нашивкой этой стал Матюшка пасти рогатую скотину. И кто его знает, - уродись он в Австралии, Матвей наш, свет Родионыч, то возможная вещь, друзья, он и до слонов возвысился бы, слонов стал бы пасти Матюшка, кабы не это мое горе, что неоткуда взяться слонам в Ставропольской нашей губернии. Крупнее буйвола, откровенно вам выскажу, нет у нас животной в Ставропольской раскидистой нашей стороне. А от буйвола бедняк утехи себе не добудет, русскому человеку над буйволами издеваться скучно, нам, сиротам, лошадку на вечный суд подай, лошадку, чтобы душа у нее на меже с боками бы повылазила...

И вот пасу я рогатую мою скотину, коровами со всех сторон обставился, молоком меня навылет прохватило, воняю я, как разрезанное вымя, бычки вокруг меня для порядку ходят, мышастые бычки серого цвета. Воля кругом меня полегла на поля, трава во всем мире хрустит, небеса надо мной разворачиваются, как многорядная гармонь, а небеса, ребята, бывают в Ставропольской губернии очень синие. И пасу я этаким манером, с ветрами от нечего делать на дудках переигрываюсь, покеда один старец не говорит мне:

- Явись, - говорит, - Матвей, к Насте.

- Зачем, - говорю. - Или вы, старец, надо мной надсмехаетесь?..

- Явись, - говорит, - она желает.

И вот я являюсь.

- Настя! - говорю я и всей моей кровью чернею. - Настя, - говорю, - или вы надо мной надсмехаетесь?

Но она не дает мне себя слыхать, а пускается от меня бегом и бежит из последних силов, и мы бежим с нею вместе, пока не стали на выгоне, мертвые, красные и без дыхания.

- Матвей, - говорит мне тут Настя, - третье воскресенье от этого, когда весенняя путина была и рыбалки к берегу шли, - вы то же самое с ними шли и голову опустили. Зачем же вы голову опускали, Матвей, или вам какая думка сердце жмет? Отвечайте мне...

И я отвечаю ей:

- Настя, - отвечаю, - мне отвечать вам нечего, голова моя не ружье, на ней мушки нету и прицельной камеры нету, а сердце мое вам известно, Настя, оно от всего пустое, оно небось молоком прохвачено, это ужасное дело, как я молоком воняю...

И Настя, вижу, заходится от этих моих слов.

- Я крест приму, - заходится она, смеется напропалую, смеется во весь голос, на всю степь, как будто на барабане играет, - я крест приму, вы с барышнями перемаргиваетесь...

И поговоривши короткое время глупости, мы с ней вскорости женились. И стали мы жить с Настей, как умели, а уметь мы умели. Всю ночь нам жарко было, зимой нам жарко было, всю долгую ночь мы голые ходили и шкуру друг с дружки обрывали. Хорошо жили, как черти, и все до той поры, пока не заявляется ко мне старец во второй раз.

- Матвей, - говорит он, - барин давеча твою жену за все места трогал, он ее достигнет, барин...

А я:

- Нет, - говорю, - нет, и простите меня, старец, или я пришью вас на этом месте.

И старец, безусловно, пустился от меня ходом, а я обошел в тот день моими ногами двадцать верст земли, большой кусок земли обошел я в тот день моими ногами и вечером вырос в усадьбе Лидино у веселого барина моего Никитинского. Он сидел в горнице, старый старик, и разбирал три седла: английское, драгунское и казацкое, - а я рос у его двери, как лопух, цельный час рос, и все без последствий. Но потом он кинул на меня глаза.

- Чего ты желаешь? - говорит.

- Желаю расчета.

- Умысел на меня имеешь?

- Умысла не имею, но желаю.

Тут он свернул глаза на сторону, свернул с большака в переулочек, настелил на пол малиновых потничков,[15] они малиновей царских флагов были, потнички его, встал над ними старикашка и запетушился.

- Вольному воля, - говорит он мне и петушится, - я мамашей ваших, православные христиане, всех тараканил, расчет можешь получить, только не должен ли ты мне, дружок мой Матюша, какой-нибудь пустяковины?

- Хи-хи, - отвечаю, - вот затейники вы, в самделе, убей меня бог, вот затейники! Мне небось с вас зажитое следует...

- Зажитое, - скрыгочет тут мой барин, и кидает меня на колюшки, и сучит ногами, и лепит мне в ухо отца и сына и святого духа, - зажитое тебе, а ярмо забыл, в прошлом годе ты мне ярмо от быков сломал, - где оно, мое ярмо?

- Ярмо я тебе отдам, - отвечаю я моему барину и возвожу к нему простые мои глаза и стою перед ним на колюшках ниже всякой земной низины, - отдам тебе ярмо, но ты не тесни меня с долгами, старый человек, а подожди на мне малость...

И что же, ребята вы ставропольские, земляки мои, товарищи, родные мои братья, пять годов барин на мне долги жал, пять пропащих годов пропадал я, покуда ко мне, к пропащему, не прибыл в гости восемнадцатый годок. На веселых жеребцах прибыл он, на кабардинских своих лошадках. Большой обоз вел он за собой и всякие песни. И эх, люба ж ты моя, восемнадцатый годок! И неужели не погулять нам с тобой еще разок, кровиночка ты моя, восемнадцатый годок... Расточили мы твои песни, выпили твое вино, постановили твою правду, одни писаря нам от тебя остались. И эх, люба моя! Не писаря летели в те дни по Кубани и выпущали на воздух генеральскую душу с одного шагу дистанции, Матвей Родионыч лежал тогда на крови под Прикумском,[16] и оставалось от Матвея Родионыча до усадьбы Лидино пять верст последнего перехода. Я и поехал туда один, без отряда, и, взойдя в горницу, взошел в нее смирно. Земельная власть сидела там, в горнице, Никитинский чаем ее обносил и ласкался до людей, но увидев меня, сошел со своего лица, а я кубанку перед ним снял.

- Здравствуйте, - сказал я людям, - здравствуйте, пожалуйста. Принимайте, барин, гостя или как там у нас будет?

- Будет у нас тихо, благородно, - отвечает мне тут один человек, по выговору, замечаю, землемер, - будет у нас тихо, благородно, но ты, товарищ Павличенко, скакал, видать, издалека, грязь пересекает твой образ. Мы, земельная власть, ужасаемся такого образа, почему это такое?

- Потому это, - отвечаю, - земельная вы и холоднокровная власть, потому оно, что в образе моем щека одна пять годков горит, в окопе горит, при бабе горит, на последнем суде гореть будет. На последнем суде, - говорю и смотрю на Никитинского вроде как весело, а у него уже и глаз нету, только шары посреди лица стоят, как будто вкатили ему шары под лоб на позицию, и он хрустальными этими шарами мне примаргивает тоже вроде как весело, но очень ужасно.

- Матюша, - говорит он мне, - мы ведь знавались когда-то, и вот супруга моя, Надежда Васильевна, по причине происходящих времен рассудку лишившись, она ведь к тебе хороша была, Надежда Васильевна, ты ее, Матюша, больше всех уважал, неужели ты не пожелаешь ее увидеть, когда она свету лишилась?

- Можно, - говорю, и мы входим с ним в другую комнату, и там он руки стал у меня трогать, правую руку, потом левую.

- Матюша, - говорит, - ты судьба моя или нет?

- Нет, - говорю, - и брось эти слова. Бог от нас, холуев, ушился: судьба наша индейка, жисть наша копейка, брось эти слова, и послушай, коли хочешь, письмо Ленина.

- Мне письмо, Никитинскому?

- Тебе, - и вынимаю я книгу приказов, раскрываю на чистом листе и читаю, хотя сам неграмотный до глубины души. "Именем народа, - читаю, - и для основания будущей светлой жизни, приказываю Павличенко, Матвею Родионычу, лишать разных людей жизни согласно его усмотрению..." Вот, - говорю, - это оно и есть, ленинское к тебе письмо...

А он мне: нет!

- Нет, - говорит, - Матюша, хоть жизнь наша на чертову сторону схилилась и кровь в российской равноапостольной державе дешева стала, но тебе сколько крови полагается - ты ее все равно достанешь и мои смертные взоры забудешь, и не лучше ли будет, если я тебе половицу покажу?

- Кажи, - говорю, - может, оно лучше будет.

И опять мы с ним по комнате пошли, в винный погреб спустились, там он кирпич один отвалил и нашел шкатулку за этим кирпичиком. В ней были перстни, в шкатулке, ожерелья, ордена и жемчужная святыня. Он кинул ее мне и обомлел.

- Твое, - говорит, - владей никитинской святыней и шагай прочь, Матвей, в прикумское твое логово...

И тут я взял его за тело, за глотку, за волосы.

- С щекой-то что мне делать, - говорю, - с щекой как мне быть, люди-братья?

И тогда он сам с себя посмеялся слишком громко и вырываться не стал.

- Шакалья совесть, - говорит и не вырывается. - Я с тобой, как с российской империи офицером говорю, а вы, хамы, волчицу сосали... Стреляй в меня, сукин сын...

Но я стрелять в него не стал, стрельбы я ему не должен был никак, а только потащил наверх в залу. Там в зале Надежда Васильевна, совершенно сумасшедшие, сидели, они с шашкой наголо, по зале прохаживались и в зеркало гляделись. А когда я Никитинского в залу притащил, Надежда Васильевна побежали в кресло садиться, на них бархатная корона перьями убрана была, они в кресло бойко сели и шашкой мне на караул сделали. И тогда я потоптал барина моего Никитинского. Я час его топтал или более часу, и за это время я жизнь сполна узнал. Стрельбой, - я так выскажу, - от человека только отделаться можно: стрельба - это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть...

КЛАДБИЩЕ В КОЗИНЕ[17]

Кладбище в еврейском местечке. Ассирия и таинственное тление Востока на поросших бурьяном волынских полях.

Обточенные серые камни с трехсотлетними письменами. Грубое тиснение горельефов, высеченных на граните. Изображение рыбы[18] и овцы над мертвой человеческой головой. Изображения раввинов в меховых шапках. Раввины подпоясаны ремнем на узких чреслах.[19] Под безглазыми лицами волнистая каменная линия завитых бород. В стороне, под дубом, размозженным молнией, стоит склеп рабби Азриила, убитого казаками Богдана Хмельницкого.[20] Четыре поколения лежат в этой усыпальнице, нищей, как жилище водоноса, и скрижали, зазеленевшие скрижали, поют о них молитвой бедуина:[21]

"Азриил, сын Анания, уста Еговы.
Илия, сын Азриила, мозг, вступивший в единоборство с забвением.
Вольф, сын Илии, принц, похищенный у Торы на девятнадцатой весне.
Иуда, сын Вольфа, раввин краковский и пражский.
О смерть, о корыстолюбец, о жадный вор, отчего ты не пожалел нас, хотя бы однажды?"

ПРИЩЕПА[22]

Пробираюсь в Лешнюв, где расположился штаб дивизии. Попутчик мой по-прежнему Прищепа - молодой кубанец, неутомительный хам, вычищенный коммунист, будущий барахольщик, беспечный сифилитик, неторопливый враль. На нем малиновая черкеска из тонкого сукна и пуховый башлык, закинутый за спину. По дороге он рассказывал о себе...

Год тому назад Прищепа бежал от белых. В отместку они взяли заложниками его родителей и убили их в контрразведке. Имущество расхитили соседи. Когда белых прогнали с Кубани, Прищепа вернулся в родную станицу.

Было утро, рассвет, мужичий сон вздыхал в прокисшей духоте. Прищепа подрядил казенную телегу и пошел по станице собирать свои граммофоны, жбаны для кваса и расшитые матерью полотенца. Он вышел "на улицу в черной бурке, с кривым кинжалом за поясом; телега плелась сзади. Прищепа ходил от одного соседа к другому, кровавая печать его подошв тянулась за ним следом. В тех хатах, где казак находил вещи матери или чубук отца, он оставлял подколотых старух, собак, повешенных над колодцем, иконы, загаженные пометом. Станичники, раскуривая трубки, угрюмо следили его путь. Молодые казаки рассыпались в степи и вели счет. Счет разбухал, и станица молчала. Кончив, Прищепа вернулся в опустошенный отчий дом. Он расставил отбитую мебель в порядке, который был ему памятен с детства, и послал за водкой. Запершись в хате, он пил двое суток, пел, плакал и рубил шашкой столы.

На третью ночь станица увидела дым над избой Прищепы. Опаленный и рваный, виляя ногами, он вывел из стойла корову, вложил ей в рот револьвер и выстрелил. Земля курилась под ним, голубое кольцо пламени вылетело из трубы и растаяло, в конюшне зарыдал оставленный бычок. Пожар сиял, как воскресенье. Прищепа отвязал коня, прыгнул в седло, бросил в огонь прядь своих волос и сгинул.

ИСТОРИЯ ОДНОЙ ЛОШАДИ[23]

Савицкий, наш начдив, забрал когда-то у Хлебникова, командира первого эскадрона, белого жеребца. Это была лошадь пышного экстерьера, но с сырыми формами, которые мне тогда казались тяжеловатыми. Хлебников получил взамен вороную кобыленку неплохих кровей, с гладкой рысью. Но он держал кобыленку в черном теле, жаждал мести, ждал своего часу и дождался его.

После июльских неудачных боев, когда Савицкого сместили и заслали в резерв чинов командного запаса,[24] Хлебников написал в штаб армии прошение о возвращении ему лошади. Начальник штаба наложил на прошении резолюцию: "Возворотить изложенного жеребца в первобытное состояние", и Хлебников, ликуя, сделал сто верст для того, чтобы найти Савицкого, жившего тогда в Радзивилове, в изувеченном Городишке, похожем на оборванную салопницу. Он жил один, смещенный начдив, лизуны из штабов не узнавали его больше. Лизуны из штабов удили жареных куриц в улыбках командарма, и, холопствуя, они отвернулись от прославленного начдива.[25]

Облитый духами и похожий на Петра Великого, он жил в опале, с казачкой Павлой, отбитой им у еврея-интенданта,[26] и с двадцатью кровными лошадьми, которых мы считали его собственностью. Солнце на его дворе напрягалось и томилось слепотой своих лучей, жеребята на его дворе бурно сосали маток, конюхи с взмокшими спинами просеивали овес на выцветших веялках. Израненный истиной и ведомый местью, Хлебников шел напрямик к забаррикадированному двору.

- Личность моя вам знакомая? - спросил он у Савицкого, лежавшего на сене.

- Видал я тебя как будто, - ответил Савицкий и зевнул.

- Тогда получайте резолюцию начштаба, - сказал Хлебников твердо, - и прошу вас, товарищ из резерва, смотреть на меня официальным глазом...

- Можно, - примирительно пробормотал Савицкий, взял бумагу и стал читать ее необыкновенно долго. Потом он позвал вдруг казачку, чесавшую себе волосы в холодку, под навесом.

- Павла, - сказал он, - с утра, слава тебе, господи, чешемся... Направила бы самоварчик...

Казачка отложила гребень и, взяв в руки волосы, перебросила их за спину.

- Целый день сегодня, Константин Васильевич, цепляемся, - сказала она с ленивой и повелительной усмешкой, - то того вам, то другого...

И она пошла к начдиву, неся грудь на высоких башмаках, грудь, шевелившуюся, как животное в мешке.

- Целый день цепляемся, - повторила женщина, сияя, и застегнула начдиву рубаху на груди.

- То этого мне, а то того, - засмеялся начдив, вставая, обнял Павлины отдавшиеся плечи и обернул вдруг к Хлебникову помертвевшее лицо.

- Я еще живой, Хлебников, - сказал он, обнимаясь с казачкой, - еще ноги мои ходют, еще кони мои скачут, еще руки мои тебя достанут и пушка моя греется около моего тела...

Он вынул револьвер, лежавший у него на голом животе, и подступил к командиру первого эскадрона.

Тот повернулся на каблуках, шпоры его застонали, он вышел со двора, как ординарец, получивший эстафету, и снова сделал сто верст для того, чтобы найти начальника штаба, но тот прогнал от себя Хлебникова.

- Твое дело, командир, решенное, - сказал начальник штаба. - Жеребец тебе мною возворочен, а докуки мне без тебя хватает...

Он не стал слушать Хлебникова и возвратил, наконец, первому эскадрону сбежавшего командира. Хлебников целую неделю был в отлучке. За это время нас перегнали на стоянку в Дубенские леса. Мы разбили там палатки и жили хорошо.[27] Хлебников вернулся, я помню, в воскресенье утром, двенадцатого числа. Он потребовал у меня бумаги больше дести и чернил. Казаки обстругали ему пень, он положил на пень револьвер и бумаги и писал до вечера, перемарывая множество листов.

- Чистый Карл Маркс, - сказал ему вечером воевком эскадрона. - Чего ты пишешь, хрен с тобой?

- Описываю разные мысли согласно присяге, - ответил Хлебников и подал военкому заявление о выходе из коммунистической партии большевиков.


"Коммунистическая партия, - было сказано в этом заявлении, - основана, полагаю для радости и твердой правды без предела и должна также осматриваться на малых. Теперь коснусь до белого жеребца, которого я отбил у неимоверных по своей контре крестьян, имевший захудалый вид, и многие товарищи беззастенчиво надсмехались над этим видом, но я имел силы выдержать тот резкий смех, и, сжав зубы за общее дело, выходил жеребца до желаемой перемены, потому я есть, товарищи, до серых коней охотник и положил на них силы, в малом количестве оставшиеся мне от империалистической и гражданской войны, и таковые жеребцы чувствуют мою руку, и я также могу чувствовать его бессловесную нужду и что ему требуется, но несправедливая вороная кобылица мне без надобности, я не могу ее чувствовать и не могу ее переносить, что все товарищи могут подтвердить, как бы не дошло до беды. И вот партия не может мне возворотить, согласно резолюции, мое кровное, то я не имею выхода как писать это заявление со слезами, которые не подобают бойцу, но текут бесперечь и секут сердце, засекая сердце в кровь..."


Вот это и еще много другого было написано в заявлении Хлебникова. Он писал его целый день, и оно было очень длинно. Мы с военкомом бились над ним с час и разобрали до конца.

- Вот и дурак, - сказал военком, разрывая бумагу, - приходи после ужина, будешь иметь беседу со мной.

- Не надо мне твоей беседы, - ответил Хлебников, вздрагивая, - проиграл ты меня, военком.

Он стоял, сложив руки по швам, дрожал, не сходя с места, и озирался по сторонам, как будто примериваясь, по какой дороге бежать. Военком подошел к нему вплотную, но не доглядел. Хлебников рванулся и побежал изо всех сил.

- Проиграл! - закричал он дико, влез на пень и стал обрывать на себе куртку и царапать грудь.

- Бей, Савицкий, - закричал он, падая на землю, - бей враз!

Мы потащили его в палатку, казаки нам помогли. Мы вскипятили ему чай и набили папирос. Он курил и все дрожал. И только к вечеру успокоился наш командир. Он не заговаривал больше о сумасбродном своем заявлении, но через неделю поехал в Ровно, освидетельствовался во врачебной комиссии и был демобилизован как инвалид, имеющий шесть поранений.

Так лишились мы Хлебникова. Я был этим опечален, потому что Хлебников был тихий человек, похожий на меня характером. У него одного в эскадроне был самовар. В дни затишья мы пили с ним горячий чай. Нас потрясали одинаковые страсти. Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони.

КОНКИН >>>

Источник: Бабель И.Э. Конармия / подгот. Е.И. Погорельская; [отв. ред. Н.В. Корниенко]. – М.: Наука, 2018. – 470 с.

 

1. «Конармия» – сборник рассказов, объединенных темой гражданской войны и основанных на дневнике, который И. Бабель вёл на службе в 1-й Конной армии, под командованием Семёна Будённого во время Советско-польской войны 1920 года.
В 1926 г. отдельные рассказы конармейского цикла, публиковавшиеся в газетах и журналах, не просто были собраны под одной обложкой, но составленная из разных звеньев «Конармия» превратилась в целостное, единое произведение.
В периодике раньше других был напечатан рассказ «Письмо» – 11 февраля 1923 г., в «Известиях Одесского губисполкома, Губкома КП(б)У и Губпрофсовета». Затем на страницах той же газеты, как было обещано в редакционном примечании к «Письму», появились новеллы: «Костел в Новограде» (18 февраля); «Учение о тачанке», «Кладбище в Козине» и «Грищук» (23 февраля). В 1923-1924 гг. их публикация в одесских «Известиях» и приложениях к ним была продолжена.
С конца 1923 г. рассказы, вошедшие впоследствии в «Конармию», печатались на страницах московских журналов. И в Одессе, и в Москве большая их часть выходила под рубрикой или с подзаголовком «Из книги “Конармия”». 13 марта 1926 г., почти накануне выхода отдельного издания, в ленинградской «Красной газете» с подзаголовком «Неизданная глава из книги “Конармия”» была опубликована «Измена».
Однако с самого начала Бабелем была задумана книга. Выход «Конармии» планировался в Госиздате еще в 1924 г., а первым ее редактором стал Д.А. Фурманов. Основной корпус «Конармии» состоит из 34 рассказов (по книге 1926 года). Есть также четыре рассказа, примыкающие к циклу («Грищук», «Их было девять», «Аргамак» и «Поцелуй»). «Грищук» был опубликован единственный раз и в книгу не включался, новелла «Их было девять» осталась только в рукописи, «Аргамак» в 1933 г. был присоединен Бабелем к основному блоку книги, «Поцелуй» напечатан в 1937 г., после выхода последнего прижизненного сборника писателя. (вернуться)

2. «Комбриг 2» – впервые: Леф. 1923. № 4. С. 70-72, под названием «Колесников», под рубрикой «Из книги “Конармия”»; авторская датировка: «Броды, август, 1920».
30 июля 1920 г. командир 35-го кавалерийского полка Иван Андреевич Колесников сменил не комбрига два (комбригом два на тот момент был Апанасенко), а тяжело раненного командира 3-й бригады И.П. Колесова.
Событиям, описанным в рассказе, соответствует дневниковая запись от 3 августа. (вернуться)

3. Тот растопырил у козырька пять красных юношеских пальцев... – ср. с воспоминаниями Буденного: «Комбриг (...) приложил к кубанке руку с растопыренными узловатыми пальцами...» (Буденный 2. С. 263).
Существует мнение, что Буденный не мог помнить подобную деталь в течение сорока с лишним лет и позаимствовал ее из рассказа Бабеля (см.: Абрагам К. По следам героев И.Э. Бабеля // Параллели: Русско-еврейский историко-литературный и библиографический альманах. М.: Дом еврейской книги, 2012. Вып. 12. С. 107). 370 Приложения 4. ...прославленного Книги... – ср. с дневниковой записью от 19 июля: «...знаменитый Книга, чем он знаменит...».
Книга Василий Иванович (1883–1961) – советский военачальник, в годы Гражданской войны – один из организаторов краснопартизанских отрядов на Ставрополье, в Первой конной армии командовал 1-й кавалерийской бригадой 6-й дивизии. В.И. Книга неоднократно упоминается в дневнике Бабеля. (вернуться)

5. «Сашка Христос» – впервые: ОИ. 1924. 10 февр. С. 4, под рубрикой «Из книги “Конармия”». (вернуться)

6. Колыска – люлька, колыбель, устар, качель. (вернуться)

7. Сашку подбили идти в станицу Платовскую... – станица Платовская (ныне станица Буденновская Ростовской области) – родина Буденного. (вернуться)

8. Выслужившийся вахмистр – Семен Михайлович Буденный... – вахмистр – воинское звание унтер-офицерского состава в кавалерии и артиллерии ряда европейских стран, а также в русской царской армии – в кавалерии, казачьих войсках и Отдельном корпусе жандармов.
В 1907 г. Буденный, служивший в Приморском драгунском полку, был направлен в Петербургскую школу наездников. «В школе мне присвоили звание младшего унтер-офицера. Вернувшись в полк, я занял должность наездника и вскоре получил звание старшего унтер-офицера. По должности я пользовался правами вахмистра», – вспоминал впоследствии Буденный (Буденный 1. С. 11). В чине старшего унтер-офицера он служил в Первую мировую войну. (вернуться)

9. ...при нем были три брата: Емельян, Лукьян и Денис. – младшего из братьев звали не Лукьян, а Леонид.
Три брата Буденного командовали эскадронами. Денис Буденный погиб в 1919 г. (вернуться)

10. Он ходил выручать героический Царицын... – конный корпус Буденного успешно действовал под Царицыном в 1918-начале 1919 г. (вернуться)

11. ...соединялся с десятой армией Ворошилова... – Ворошилов Климент Ефремович (1881–1969) – советский военачальник, государственный и партийный деятель, один из первых маршалов Советского Союза; нарком по военным и морским делам (1925–1934), председатель Реввоенсовета СССР, затем нарком обороны СССР (1934–1940).
В годы Гражданской войны – командующий Царицынской группой войск, заместитель командующего и член Военного совета Южного фронта, командующий 10-й армией, нарком внутренних дел Украины, командующий Харьковским военным округом, командующий 14-й армией и внутренним Украинским фронтом. Один из организаторов и член Реввоенсовета Первой конной армии.
10-я армия была создана приказом Реввоенсовета Южного фронта от 3 октября 1918 г. (на основании директивы Реввоенсовета Республики от 11 сентября 1918 г.) из войсковых соединений, действовавших в районе Царицына и Камышина. 10 мая 1920 г. была переименована в 10-ю Терскую армию. С 1 октября 1919 г. – в составе Юго-Восточного фронта, с 16 января 1920 г. – в составе Кавказского фронта. Расформирована в июле 1920 г. Ворошилов командовал 10-й армией с 3 октября по 18 декабря 1918 г. (вернуться)

12. ...бился под Воронежем, под Касторной и у Генеральского моста на Донце. – в ноябре 1919 г. Конный корпус Буденного составил одну из ударных групп Южного фронта; в ходе Воронежско-Касторненской операции нанес поражение белогвардейской коннице, затем сыграл решающую роль в Донбасской операции. (вернуться)

13. Нередко встречали мы утреннюю зорю... – зоря – в армии утренний сигнал к сбору. (вернуться)

14. «Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча» – впервые: : Шк. 1924. № 8. С. 4-5, с посвящением Д.А. Шмидту. Повторно: 30 дней. 1925. № 1. С. 20-26, с посвящением Д.А. Шмидту.
В журнале «30 дней» рассказ сопровождался редакционным примечанием: «Произведения Бабеля возбудили сейчас вокруг себя горячие споры и почти единодушное признание. Бабель описывает революцию, не прикрашивая ее, и в то же время дает картины, полные революционного пафоса. Чрезвычайно важно отметить, что хотя Бабель выступил на литературном поприще уже около десяти лет, только песня революции оказалась песней достаточно громкой и полной для его голоса» (30 дней. 1925. № 1. С. 20).
В ряде конармейских рассказов, где действующим лицом является Павличенко, в публикациях в периодике дается его настоящая фамилия – Апанасенко. В «Жизнеописании...» вымышленная фамилия Павличенко дана уже в первой публикации.
В дневнике 12 августа помечено: «Надо писать в газету и жизнеописание Апанасенки».
Бабель изменил фамилию и имя героя, но сохранил его подлинное отчество.
Воплощая замысел «Жизнеописания...», автор, вероятнее всего, воспользовался написанной зав. политотделом 6-й дивизии В.И. Берловым газетной заметкой о начдиве: «Тов. Апанасенко Иосиф Родионович, уроженец Ставропольской губ., Благодаринского уезда, села Митрофановки, родился в бедной крестьянской семье, и до призывного возраста ему приходилось работать на помещиков и деревенских кулаков: пасти овец, лошадей и т.д., перенося всякие оскорбления вплоть до мордобития (...) учения тов. Апанасенко никакого не проходил, если не считать внешкольного образования, которое ему пришлось получить до призывного возраста от какого-то малограмотного родственника» (КК. 1920. 9 апр. С. 3).
В то же время сказовая форма новеллы отделяет героя от прототипа. Однако весьма нелицеприятные характеристики Апанасенко встречаются как в других рассказах (см., например, новеллу «Чесники»), так и в дневнике. 5 августа: «...Апанасенко, новая и яркая фигура, некрасив, коряв, страстен, самолюбив, честолюбив, написал воззвание в Ставрополь и на Дон о непорядках тыла, для того, чтобы сообщить в родные места, что он начдив»; 10 августа: «Апанасенко в красном казакине, в черной бурке, гладко выбритое лицо – страшное явление, атаман», 11 августа: «Ненависть Апанасенки к богатым, к интеллигентам, неугасимая ненависть», 18 августа: «Апанасенко говорит всегда – сестру зарезать, поляков зарезать».
Об И.Р. Апанасенко см. примеч. 2 к дневниковой записи от 4 августа. (вернуться)

15. ...настелил на пол малиновых потничков... – потник – часть снаряжения лошади: кусок ткани в форме седла, подкладывается под седло или прикрепляется к нему с внутренней стороны. (вернуться)

16. ...лежал тогда на крови под Прикумском... – здесь допущен анахронизм: до 28 декабря 1921 г. город Прикумск носил название Святой Крест, постановлением ЦИК СССР от 29 апреля 1935 г. Прикумск переименован в Буденновск, затем 14 ноября 1957 г., в связи с выходом постановления о запрете называть населенные пункты в честь здравствующих вождей, город вновь был назван Прикумском.
После смерти Буденного постановлением Верховного Совета РСФСР от 30 ноября 1973 г. ему было возвращено название Буденновск. (вернуться)

17. «Кладбище в Козине» – впервые: ОИ. 1923. 23 февр. С. 6, под рубрикой «Из книги “Конармия”»; авторская датировка: «16.7.20».
Описания еврейских кладбищ, легшие в основу новеллы, встречаются в дневнике.
18 июля (Новоселки - Мал. Дорогостай): «Еврейское кладбище за Малиным, сотни лет, камни повалились, почти все одной формы (...) овальные сверху, кладбище заросло травой, оно видело Хмельницкого, теперь Буденного, несчастное евр(ейское) население, все повторяется, теперь эта история – поляки – казаки – евреи – с поразительной точностью повторяется, новое – коммунизм».
21 июля (Пелча-Боратин): «Кладбище, разрушенный домик рабби Азриила, три поколения, памятник под выросшим над ним деревом, эти старые камни, все одинаковой формы, одного содержания...»
24 июля: «...несчастный Козин. – Кладбище, круглые камни».
«Кладбище в Козине» называют стихотворением в прозе. Новелла действительно отличается от других рассказов цикла не только стилистическим и ритмическим своеобразием, но и совсем небольшим объемом. В «Планах и набросках к “Конармии”» есть запись: «Стиль, размер. – Кладбище в Козине» ((58)).
В новелле дано не конкретное, а скорее обобщенно-поэтическое изображение еврейского кладбища, куда вплетаются и христианские символы («изображение рыбы и овцы»), и калька с христианской реалии («раввин краковский и пражский», ср. в рассказе «Пан Аполек»: «викарий Дубенский и новоконстантиновский»), и молитва бедуина. (вернуться)

18. Изображение рыбы... – например, древняя монограмма (акроним) имени Иисуса Христа Ихтис (в переводе с древнегреческого: рыба) часто аллегорически изображалась в виде рыбы. (вернуться)

19. Изображения раввинов в меховых шапках. Раввины подпоясаны ремнем на узких чреслах. – раввин – в иудаизме звание, которое присваивается духовным и ученым лидерам.
Однако в иудаизме недопустимо изображение людей на памятниках. Об одежде раввинов см. примеч. к рассказу «Рабби». (вернуться)

20. ...убитого казаками Богдана Хмельницкого. – Хмельницкий Богдан (Зиновий Богдан) Михайлович (1595–1657) – гетман Войска Запорожского, украинский полководец, политический и государственный деятель; возглавил восстание против Речи Посполитой, в результате которого в 1654 г. произошло воссоединение Украины с Россией.
Восстание под предводительством Хмельницкого сопровождалось особой жестокостью в отношении жителей захваченных городов, в первую очередь к католическим священникам, монахам и особенно к евреям, которые истреблялись поголовно. В ходе восстания были уничтожены сотни еврейских общин. (вернуться)

21. ...зазеленевшие скрижали поют о них... – скрижали – две каменные плиты, на которых были выбиты десять заповедей; в данном случае надгробья с надписями.
В иудаизме нет запретов и ограничений на надгробные надписи. (вернуться)

22. «Прищепа» – впервые: ОИ (приложение). 1923. 17 июня. С. 1, под рубрикой «Из книги “Конармия”»; авторская датировка: «Демидовка, июль, 1920».
Прищепа – реальный человек, служивший в Первой конной армии. Эта фамилия встречается в дневнике.
Наиболее подробно о Прищепе см. дневниковую запись от 24 июля.
Заметки к рассказу есть также в «Планах и набросках к “Конармии”». (вернуться)

23. «История одной лошади» – впервые: ОИ. 1924. 13 апр. С. 2, вместе с «Продолжением истории одной лошади» под общим названием «Тимошенко и Мельников», под рубрикой «Из книги “Конармия”»; авторская датировка: «Июнь, 1920».
Рассказ основан на реальных событиях.
В архиве редакции «Красной нови» сохранилась копия письма Бабелю от 4 июля 1924 г., написанного прототипом героя рассказа С. Мельниковым, бывшим бойцом Первой конной армии, командиром эскадрона, а в те дни служащим советского торгпредства в Берлине: «...мне никогда и в голову не приходило, что после затишья на красных фронтах кто-нибудь скажет несколько слов про жизнь скромного бойца командира (...) Тов. Бабель, если Вы еще не закончили писать книгу о Конармии и Вам нужны материалы, то напишите мне или, вернее, в письме поставьте ряд вопросов, которые Вас интересуют, и я с большим удовольствием на них по возможности отвечу».
Однако Мельников просит внести в рассказ одно исправление: «А теперь, уважаемый тов. БАБЕЛЬ, прошу Вас исправить вкравшуюся ошибку в Вашей книге, ибо указание, что я подал военкому заявление о выходе из РКП(б), не соответствует истине, подобного заявления я военкому не подавал, были только горячие споры о том, что начдив, коммунист, отнимая у своего подчиненного командира коня, злоупотребляет властью и делает преступление, что и было указано в рапорте, поданном мною в штаб армии, на каковом и была действительно положена резолюция: “Возвратить белого коня командиру 1-го эскадрона МЕЛЬНИКОВУ”».
Примечательна и концовка письма: «Эх, тов. Бабель, славная, красивая и полная героизма была жизнь и работа, хотя и полна опасности в нашей непобедимой, прославленной Конармии, а белого коня не забуду, пока буду жив» (РГАЛИ. Ф. 602. On. 1. Ед. хр. 1718).
Почти одновременно с письмом в редакцию «Красной нови», 8 июля 1924 г., имя Мельникова всплывает в письме Горькому от М.Ф. Андреевой, работавшей в ту пору зав. фотокиноподотделом советского торгпредства в Берлине и занимавшейся просмотром и отбором фильмов для приобретения и показа в СССР. Об одном из таких просмотров – американского кинофильма «Король степей» – Андреева и написала Горькому:
«Был у меня на днях случай пожалела я очень, что тебя при нем не было. Принесли мне на просмотр картину: главное действующее лицо – великолепнейший черный конь. Будто он вовсе дикий. Показано, как он свой косяк блюдет, как дерется с таким же диким конем белым, отбивая своих маток, причем драка настоящая, в кровь! Как он прячет свой косяк от покушений поймать со стороны людей и опять-таки – играет конь так, что полная иллюзия настоящей дикой лошадиной жизни, в горах, в лесу, в огромных долинах (...)
Кончается картина тем, что человек благодарит коня за дружбу, за помощь, целует его в морду и отпускает на свободу. Конь бежит, ржет, лётом мчится к горам, стоит высоко-высоко на скале, ржет... Осматривается, поворачивает голову влево... вправо... И вдруг внизу, в долине видит своего друга. Опять ты ясно видишь, что конь думает, что в нем происходит борьба, и вдруг – он решается, он бежит к человеку, который сумел заставить его полюбить себя, которому он поверил. Прибегает, кладет морду человеку на плечо, а у человека все лицо озаряется счастьем.
Кончилась картина. Смотрю, когда зажгли свет в просмотровой комнате, сидит за мной наш служащий Мельников, лицо залито слезами, и весь он дрожит, как конь этот черный.
– Что вы? – говорю ему. – Милый, что вы?
– Ох, М.Ф., голубушка, родная вы моя! Ведь вот этот конь совсем как мой... которого отняли у меня... Только мой – белый был...
И рассказывает потом, как нашли они, солдаты Буденного, в каком-то помещичьем угодье под Польшей замурованными в погребе две лошади; одна кобыла, а другая – вот этот белый конь. Только окошечко оставлено им было. Как они, солдаты, увидели свежую штукатурку, отбили ее. Как он, Мельников, сразу влюбился в коня и вымолил его себе. Как в один месяц выдрессировал его, тот слова слушался. Какой это был изумительный конь! Чистый конь-никогда не ляжет, если ему чистой соломы не постелили, как голубь белый. Сам его чистил, никого к нему не подпускал.
И вдруг случилось “несчастье” – об этом “несчастье” ты, должно быть, читал у Бабеля в “Красной нови”? Это тот самый Мельников, чудесный малый. Сейчас он, конечно, пообтесался немного, даже по-немецки говорит. Славная морда, такая круглая, русская. Волосы кудрявые, русые. Всхлипывает, рассказывая, и – конфузится, басит, а у самого подбородок с ямочкой дрожит. Лет ему теперь, должно быть, 24–25.
– Вот четыре года прошло, а вспомнить не могу! Ведь какой конь, а он, Тимошенко, третирует его! Даже бил – один раз даже укусил его за это конь мой... Слава богу – убили его под Тимошенко, недолго он им владел!.. Разбередили вы меня картиной вашей, Мария Федоровна, опять душа болит! Будто не четыре года, а четыре дня прошло, ох господи!
Вот тебе и коммунист!» (Мария Федоровна Андреева: Переписка, воспоминания, статьи, документы, воспоминания о М.Ф. Андреевой. М.: Искусство, 1968. С. 363-364). (вернуться)

24. После июльских неудачных боев, когда Савицкого сместили и заслали в резерв чинов командного запаса... – о смене руководства 6-й дивизии см. примеч. к рассказу «Смерть Долгушова» и примеч. 1 к дневниковой записи от 5 августа. (вернуться)

25. Лизуны из штабов удили жареных куриц в улыбках командарма, и, холопствуя, они отвернулись от прославленного начдива. – ср. с дневниковой записью от 4 августа: «Еще впечатление – и тяжкое и незабываемое – приезд на белой лошади Начдива с ординарцами. Вся штабная сволочь, бегущая с курицами для командарма, относятся покровительственно, хамски, Шеко – высокомерен, спрашивает об операциях, тот объясняет, улыбается, великолепная, статная фигура и отчаяние». (вернуться)

26. Облитый духами и похожий на Петра Великого, он жил в опале, с казачкой Павлой, отбитой им у еврея интенданта... – ср. с отрывком «Жена Бахтурова» из наброска (44): «Сегодня Бахтуров женат. – Среди села – он как помещик. – Заглядываю внутрь двора. – Ночью – он выходит, почесывается. – Стройная, в шали, – высокие ноги, хозяйство. – Жена или наложница». (вернуться)

27. За это время нас перегнали на стоянку в Дубенские леса. Мы разбили там палатки и жили хорошо. – основное действие рассказа относится к первой половине августа, однако дорогу в Дубно и дубенские леса Бабель упоминает в дневниковой записи от 23 июля: «Дорога на Дубно (...) Леса, великолепные старинные тенистые леса. Жара, в лесах тень. Много вырублено для военных надобностей, будь они прокляты, голые опушки с торчащими пнями. Древние Волынские Дубенские леса (...) После обеда сплю под деревьями – тихий (...) тенистый откос, качели летают перед глазами. Перед глазами – тихие зеленые (...) и желтые холмы, облитые солнцем, и леса, Дубенские леса. Сплю часа три. Потом в Дубно». (вернуться)

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Обложка второго издания
(1927)
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика