Ссора Тургенева с Толстым (из книги «Лев Толстой»). Шкловский В. Б.
Литература
 
 Главная
 
Портрет Л. Н. Толстого
работы И. Н. Крамского. 1873.
Третьяковская галерея
 
Л. Н. Толстой.
Фото. Брюссель, 1861 г.
Государственный музей Л. Н. Толстого[2]
 
Л. Н. и С. А. Толстые
в 48-ю годовщину свадьбы
25 сентября 1910 г. Ясная Поляна.
Фотография С. А. Толстой. Последний снимок Л. Н. Толстого.
Государственный музей Л. Н. Толстого в Москве
 
 
 
 
 
 
ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ
(1828 – 1910)

ЛЕВ ТОЛСТОЙ

Б. Шкловский
[1]
 
 
ЧАСТЬ II
<<< Предыдущая глава "Расцвет яснополянской школы"

(Продолжение)

 
ССОРА ТУРГЕНЕВА С ТОЛСТЫМ
 
Льва Николаевича Толстого с Тургеневым познакомила сестра Мария Николаевна. Но, еще будучи не знакомым с Тургеневым, Лев Николаевич посвятил ему «Рубку леса». В ответ Тургенев послал молодому писателю первое письмо от 9 октября 1855 года. В письме он желал Льву Николаевичу скорейшего возвращения с фронта и выразил надежду, что личное их знакомство окажется небесполезным для обеих сторон.

Но с первых встреч Иван Сергеевич и Лев Николаевич ссорились.

8 декабря 1856 года мы читаем письмо не о ссоре, а попытке примирения. Тургенев пишет Толстому:

«Мне остается протянуть вам руку через «овраг», который уже давно превратился в едва заметную щель, да и о ней упоминать не будем, — она этого не стоит».

В сентябре того же года, Тургенев писал Толстому в другом письме:

«Кроме собственно так называемых литературных интересов — я в этом убедился — у нас мало точек соприкосновения; вся ваша жизнь стремится в будущее, моя вся построена на прошедшем… Идти мне за вами — невозможно, вам за мною также нельзя…»

Тургенев в это время был намного знаменитее Толстого, у него уже была всеевропейская слава. Он, не переставая, наблюдал и поощрял рост Толстого, и в то же время Толстой ему был, как мы видим из писем, тяжел, неприятен. Толстой позднее говорил про Тургенева, что он ему напоминает фонтан из заграничной привозной воды: все время боишься, что он кончится.

Толстой, человек нетерпимый, обращенный в будущее, пересматривающий прошлое и все время меняющийся, считал, что Тургенев недостаточно своеобычен, так сказать, иностранен. Он всегда до смерти восхищался тургеневскими пейзажами, считал, что он не может написать ничего подобного, и в то же время сердился на него. Читая Бунина и его пейзажи, он через много десятилетий как бы упрекал Бунина именем Тургенева, считая, что все это хорошо, — но для чего пишется рассказ?

Но, кроме этого глубокого спора, был спор личный. Между Иваном Сергеевичем Тургеневым и Марией Николаевной Толстой был роман. Мария Николаевна получила развод, который она начала не для того, чтобы выйти замуж за Тургенева. Она получила свободу, и брат надеялся или считал несомненным, что Тургенев должен жениться на его сестре, про любовь к которой он ей говорил и, может быть, говорил и Льву Николаевичу. А Тургенев, как Толстой говорил, не любил, а любил любить, и сейчас у него был роман с Виардо, которая его, Тургенева, не столько любила, сколько допускала жить в своем доме. Дом этот и жизнь Виардо оплачивались, так же как и жизнь мужа Виардо, деньгами Тургенева.

У Тургенева была дочь, как тогда говорили, незаконная. Он старался ее воспитывать, старался ее устроить, но воспитывал очень неудачно. Выдал ее замуж за французского аристократа, дал состояние и имел несчастье видеть, как муж проел и разбросал приданое своей жены.

Вся линия поведения Тургенева была Толстому неприятна, хотя это была вполне обычная и достойная линия поведения русского дворянина. Тургенев был хорошим, добрым барином и освободил своих крестьян великодушно, не разорив их. Лев Николаевич впоследствии во время голода, осматривая имения, увидел, что бывшие тургеневские крепостные живут лучше других крестьян. Но это мы уже забираемся в будущее. А пока была обида, обида недоговоренная.

Лев Николаевич и Иван Сергеевич встретились весной 1861 года в имении поэта Фета, в деревне Степановке.

Вот как это описывает в своих воспоминаниях А. А. Фет:

«Утром, в наше обыкновенное время, то есть в 8 часов, гости вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я в ожидании кофея поместился на другом конце. Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой — по левую. Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своей английской гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английскою пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей. «Теперь, — сказал Тургенев, — англичанка требует, чтобы дочь моя забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности».

— А это вы считаете хорошим? — спросил Толстой.

— Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.

— А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.

— Я вас прошу этого не говорить! — воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.

— Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден? — отвечал Толстой.

Не успел я крикнуть Тургеневу «перестаньте», как, бледный от злобы, он сказал: «Так я вас заставлю молчать оскорблением!» С этим словом он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся и сказал, обращаясь к жене моей: «Ради бога извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь». С этими словами он ушел».

Уехал и Толстой. Отъехав станцию, Толстой послал в Никольское своего слугу за дуэльными пистолетами и пулями и послал Тургеневу вызов: «Надеюсь, что ваша совесть вам уже сказала, как вы не правы передо мной, особенно в глазах Фета и его жены. Поэтому напишите мне такое письмо, которое бы я мог послать Фетам. Ежели же вы находите, что требование мое несправедливо, то известите меня. Я буду ждать в Богуславе. — Л. Толстой». После этого Толстой послал Тургеневу второе письмо: это был вызов на смертельную дуэль. Он просит приехать на опушку леса с ружьем; выражает желание стреляться по-настоящему. Тургенев извинился. Толстой послал Фету раздраженное письмо и просил Фета передать его Тургеневу «так же аккуратно, как вы передаете мне его милые изречения, несмотря на мои неоднократные просьбы о нем не говорить».

На этом переписка оборвалась. Потом Тургеневу кто-то передал, будто бы Толстой кому-то показал копию своего письма. Толстой обиделся и написал очень странное письмо: «Милостивый государь! Вы называете в письме своем мой поступок бесчестным, кроме того, вы лично сказали мне, что вы «дадите мне в рожу»; а я прошу у вас извинения, признаю себя виноватым и от вызова отказываюсь. — 8 октября 1861. Ясная Поляна». Письмо это было найдено И. С. Зильберштейном в бумагах Анненкова.

Тургенев ответил, что он это письмо уничтожил. На самом деле он имел малодушие его сохранить.

Лев Николаевич ко всей этой ссоре относился то раздраженно, то иронически. Однажды он услышал разговор своей тетушки Т. Ергольской с какой-то из яснополянских женщин. Наступила ночь, светила луна. Женщина спросила:

— А что на луне сейчас делают?

Ергольская авторитетно ответила:

— Танцуют, вероятно. Там ведь холодно.

Лев Николаевич записал в дневнике:

«Выслушав это, я сообразил, какую глупость наделали мы с Иваном Сергеевичем».

То есть ему показалось, что вся эта история с дуэлью верх нелепости, как разговор о людях на луне и об их быте.

В 1878 году Толстой написал Ивану Сергеевичу письмо о том, что он к нему никакой вражды не имеет. «Дай бог, чтобы в вас было то же самое. По правде сказать, зная, как вы добры, я почти уверен, что ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего.

Если так, то, пожалуйста, подадимте друг другу руку и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, в чем я был виноват перед вами.

Мне так естественно помнить о вас только одно хорошее, потому что этого хорошего было так много в отношении меня».

Они помирились. Иван Сергеевич побывал в Ясной Поляне. Софья Андреевна оставила об этом запись, из которой видно, что примирение имело очень трогательный вид. Софья Андреевна пишет:

«Тургенев очень сед, очень смиренен, всех нас прельстил своим красноречием и картинностью изложения самых простых и вместе и возвышенных предметов. Так он описал статую «Христос» Антокольского, точно мы все видели его, а потом рассказывал о своей любимой собаке Пегас с одинаковым мастерством. В Тургеневе теперь стала очень видна слабость, даже детская, наивная слабость характера».

Но настоящего примирения не получилось. Два писателя очень любили друг друга, но каждый из них жил по-своему, или, как резко писал Тургенев в одном из своих последних писем к Толстому: «И вы знаете, что каждый человек сморкается по-своему, и верьте, что я именно так, как говорю, и люблю сморкаться».

Для вежливого и традиционно мыслящего Тургенева такой способ отношений был труден. Лев Николаевич умел доводить собеседника до ярости прямотой разговора и пониманием слабых мест противника. В то же время оба писателя были дворянами и даже сравнительно близкими соседями. У них был одинаковый быт, они соперничали не только в литературе, но и любили сравнивать свои сады, парки — каждый парк по-своему был очень хорош. Они были и свои люди и совершенно разные, потому что они очень далеко разошлись в своей идеологии и потому и в своей литературной манере, и каждый раздражал другого.

Иван Сергеевич чем дальше, тем больше любил Льва Николаевича как писателя, все выше его ценил, все больше боролся за его славу. А Лев Николаевич, признавая своего современника, относился к нему как-то несправедливо иронически.

 
ЛЕТО 1862 ГОДА

I. Отъезд в Самару

 
Часто в исследованиях стараются доказать, что писатель читал такую-то книгу и она повернула его мысли.

Иногда мы пишем биографии так, как будто человек в жизни своей идет по коридору и видит только себя тенью на стене; иногда мы пишем пошире, так, как будто человек живет только в своей квартире и видит только своих близких.

Книги, которых человек не прочел, тоже родились в мире, в котором он живет, и иногда встречаются совпадения изумительные и неизбежные.

Статья, которую продажный журналист написал о Черткове в повести Гоголя «Портрет», похожа на ту статью, в которой Фаддей Булгарин написал о художнике Зарянко. Можно также подумать, что блистательный и признанный, но поверхностный в своем творчестве художник и его судьба известны были Гоголю. Но статья Булгарина напечатана после того, как вышел «Портрет»; она как бы предвидена Гоголем. Известно, что Лафарг передавал мнение К. Маркса о том, как Бальзак в своих героях предвидел авантюристов эпохи Наполеона III.

С августа 1861 года Лев Николаевич усиленно работал в Крапивенском уезде в качестве мирового посредника. Дело было трудное, встречавшее сопротивление крестьянства, и еще больше — помещиков.

Кроме большого выкупа, который должны были заплатить крестьяне за надельную землю, кроме тех двух лет, когда они обязаны еще работать у своих помещиков, нарезка земли производилась таким образом, что крестьянин оказывался в ловушке: от него отрезали лес, выпасы, водопои. Все это прирезывалось к помещичьей земле. Для того чтобы жить, пасти скот, собирать хлеб в таком количестве, чтобы можно было дожить до нового урожая, крестьянин вынужден был арендовать землю у помещика и отрабатывать за нее. Барщина превращалась в аренду: отрезки прикрепляли крестьянина к помещику; значит, дворянам надо было так выделить землю крестьянам, чтобы крестьянин оказался в новой жестокой неволе. Ему, как через много лет писал Толстой, «курицу некуда было выпустить».

Сопротивление крестьянства было настолько решительно, что часто вызывали для проведения «Положения» военные команды. Страна переживала революционную ситуацию. Она отразилась и на дворянских настроениях.

Позднее В. И. Ленин писал об этом времени:

«Самый сплоченный, самый образованный и наиболее привыкший к политической власти класс — дворянство — обнаружил с полной определенностью стремление ограничить самодержавную власть посредством представительных учреждений».

Губернский съезд тверских мировых посредников в декабре 1861 года, а затем чрезвычайное Дворянское собрание 1862 года обратилось к Александру II с адресом, в котором говорилось о «принципах уравнения сословий» и необходимости «путем правительственных мер» немедленного выкупа крестьянских наделов. Кроме того, говорилось о «собрании выборных от всего народа без различия сословий».

Тринадцать мировых посредников Тверской губернии были арестованы и посажены в Петропавловскую крепость, после пятимесячного заключения они были приговорены к двухгодичному заключению, но амнистированы по случаю «дня торжественного тезоименитствования государыни императрицы».

Лев Николаевич в феврале 1862 года заявил, что ввиду того, что его работа встречает противодействие, работать ему в качестве мирового посредника невозможно. Должность Толстого была передана «по болезни» старшему кандидату.

12 мая Толстой с учениками Василием Морозовым и Егором Черновым и старым слугой — соратником по Севастополю, Алексеем Ореховым, поехали в Москву.

В Кремле Лев Николаевич с детьми переночевал в душной квартире Берсов; Егор и Вася спали в берсовской гостиной на полу за «вырезушечной перегородкой». Молодая Соня Берс смотрела на деревенских ребят, уже ревнуя Толстого к «народу».

Потом отправились в Тверь — «ехали в третьем классе тихого поезда».

Лев Николаевич еще сам не знал, куда он едет — не то под Бугуруслан — уездный город Самарской губернии, не то еще дальше, на Эльтон — соляное озеро в Астраханской губернии.

Главной целью, а может быть, предлогом поездки было желание попробовать лечиться в степях кумысом.

Лев Николаевич в то время боялся туберкулеза. На его глазах только что умер от туберкулеза брат Николай Николаевич на юге Франции. Перед этим, тоже от туберкулеза, умер брат Дмитрий Николаевич.

Одновременно Лев Николаевич, очевидно, захотел посмотреть верхнее и среднее течение Волги. Волгу от Саратова до Астрахани он уже видал с братом Николаем по дороге на Кавказ одиннадцать лет назад, в конце мая 1851 года.

Билеты на пароход в Твери получили не без путаницы.

Лев Николаевич записывает 20 мая: «На пароходе. Как будто опять возрождаюсь к жизни и к сознанию ее.

Вспоминаю с Москвы. — Мысль о нелепости прогресса преследует. С умным и глупым, с стариком и ребенком беседую об одном… Ребята отличные. Васька прелесть, Чернов плоше. У Берсов свободнее — меня немного отпустили на волю».

Его отпустили ненадолго, воли для него уже не было.

Волга была в разливе, селения левого берега, отодвинутые лугами в летний межень, сейчас стояли у воды, некоторые селения правого берега стояли на холмах, как на островах.

Набравши силы из великих мхов Волховского леса, тихих мест, где, быть может, когда-то княжили Волконские, Волга спешила к Каспию всеми снегами Валдая. От Твери до Ярославля вода простиралась до круч, сложенных из толстых слоев глины и кремнистой земли. За Юрьевском-Поволжским берега возвысились, до Костромы берега еще безлесны, потом начались обширные липовые леса до самого Макарьева и до Свияги. У Фокина цвели знаменитые яблоневые сады, за Сурой начались леса ясеней. Река подгоняла Льва Николаевича и детей к югу, убыстряя весну. Показались старые дубовые рощи адмиралтейского ведомства. Река все ширела, ширела.

Ночью трудно было уйти с палубы. Широкая река как будто приколота ко дну частыми звездами, сквозь отражение их, не задевая, бежала пенистая рябь.

Утром береговые огни малиновели на зелени.

Пароход шумел, торопился на юг, к весне.

Рабочие, странники, монахи, крестьяне с мешками, татары и все народы великой Волги сменялись на палубе.

А река все ширела.

Ненадолго остановились в Казани; Толстой погостил в доме усатого старика, полковника Юшкова, поехал до Самары; решил ехать в Каралык.

В Каралыке он начал пить кумыс. Все жили вместе в большой белой юрте, которая раньше была мечетью, смотрели, как состязаются в скачках башкиры, учились плавать ночью, удивляясь на степное небо, усыпанное звездами до самой земли.

Толстой попал в мир «Илиады».

Месяц он не получал писем из дому, сперва ленился, потом запрашивал, что делают студенты.

Вокруг лежали степи, они казались такими, какими их описывал еще Геродот: бродили стада, стояла некошеная трава, степь доживала последние годы своей целинности.

Толстой был спокоен.

 
II. Башкирские степи
 
Когда-то, после пугачевского восстания, сослали на Каралык башкир, участников боев Салавата Юлаева, союзника Пугачева в войне с Екатериной. Давно прошло восстание. Осталось оно только в песнях.

Пятьдесят лет назад вооруженные луками башкирские всадники вместе с русскими полками были во Франции, сражались с Наполеоном. В далекой Франции конных башкир за их луки французы прозвали амурами.

И это прошло и осталось только в песнях.

Башкирские полки были распущены, башкирские земли кругом подрезаны. Дедушка Аксакова уже покупал у башкирских старшин земли. Но степь была еще широка.

Башкирские степи неровны, волнисты, их пересекают овраги с ручьями, степные речки, которые похожи, если посмотреть на них издали, на ожерелье с зеленой ниткой и голубыми камнями. Нитка — это узкая речка, обросшая кустарником, а голубые камни — разливы-омуты, бочары. На несколько сот верст в окружности сто лет тому назад стоял там седой ковыль, а так как корни ковыля не отмирают, то это был не только древний, а тысячелетний ковыль. Прекрасны степные места весной, особенно у речек, у озер. В хорошие годы степные сенокосы были и лучше и обильнее заливных лугов. По скатам холмов растет сизый шалфей, седая низкая полынь, чабер и богородская трава.

Воздух здесь мягкий, целебный. Каждую весну выезжали на степную кочевку башкиры с исхудалыми конями, покрытыми свалявшейся шерстью, с блеющими, грязными овцами; встречала их степь, и все изменялось.

Стоял ковыль, цвел дикий персик, цвела полевая акация, потом зацветала клубника — это уже было к лету. Потом поспевала полевая вишня.

Весной она белела озерками, над которыми гудели озабоченные стада пчел, никогда не толкающих друг друга. Золото пчел садилось на розовое серебро вишен, а к лету вишневые садки дикой вишни темнели; ковыль становился лилово-сизым. Если непривычный человек посмотрит, у него даже голова закружится от этого утомительного качания — зыби ковыля.

С весны выходили на кочи башкирцы, ставили плоские, кругло-приплюснутые войлочные шатры, рассыпались в траве овечьи стада, матки ягнились в траве. Вдалеке пасутся и ржут конские табуны, а еще дальше видны какие-то черные движущиеся точки: это остроконечные шапки башкир.

Иногда приближаются они, и видны всадники, крепко сидящие на не знающих устали иноходцах. Едут всадники в соседние кочевья иногда верст за сто, будут есть баранину, пить кумыс. Никогда не бывало на кочевьях грязно, потому что когда вытаптывали траву, то перекочевывали. Смятая трава оставалась прибитыми кружками, потом кружки зеленели, и все опять делалось веселым и нарядным.

А там, на горизонте, косячный жеребец водит кобыл; он сам переводит свой гарем с одного пастбища на другое, сам их ведет на водопой и выбирает место ночлега.

Привольно в кочевье, пахнет кумысом в юртах, даже старики рабочие, не имеющие своего скота, мечтают.

Сейчас еда есть, а к зиме пригонит старик рабочий свою старую объевшуюся кобылу домой, зарежет и будет у него мясо.

В длинной рубашке, подпоясанной шнурком с кистями, кудрявый, бородатый, с двумя веселыми подростками, похожий на казака, ходил Толстой, гулял, ездил на коне, охотился. Тут в час можно выстрелить двадцать раз, когда идет перелет птиц. Здесь совсем кажется, что времени нет — есть только смена красок. Время бывает то зеленое, то желтое, то белое, оно изменяется, но не двигается, а лишь повторяется.

Лев Николаевич ел здесь мало, кумысу пил много. Был тихо-весел, спокоен, кашель оставил его, призрак смерти от чахотки, которая похитила брата Дмитрия и брата Николая, отступил.

Хотелось остаться здесь навсегда или ездить в Ясную Поляну только как в зимнюю кочевку.

Лев Николаевич хотел вернуться сюда скоро, но вернулся только через десять лет, когда все изменилось, когда стало меньше земли, стало теснее, голоднее, когда начали исчезать кочевья, уменьшился скот.

Он искал покоя, но сам приносил с собой беспокойство и сам принимал участие в тех великих переменах, которые не сразу украшают землю.

Пока же он был счастлив. Дела не было. Он учил Морозова плавать в быстрых холодных речках, охотился, ездил на коне и почти что забыл собственное свое имя и фамилию.

Но приближалась уже осень, птицы начали собираться в стаи, и в небе закричали журавли.

 
РАЗГРОМ ШКОЛЫ

I

 
Что в это время происходило в России?

К 1862 году общественная атмосфера была напряжена; в мае особенно тревожно стало после пожаров в Петербурге.

Русские деревянные города горели часто: одна из улиц Москвы и до сих пор по знаменитому старому пожару прозывается Палиха.

Лев Николаевич впоследствии в «Войне и мире», выясняя, почему сгорела занятая Наполеоном Москва, отрицал поджоги и говорил, что деревянный город, оставленный без внимания, должен сгореть.

Лето стояло cyxoe, пожары в Петербурге начались 16 мая, 22-го и 23-го числа они полыхали на Охте и на Ямской.

Я еще помню проезды конных пожарных по Петербургу и шары, которые поднимались по поводу пожаров на городской думе: пожар в городе — это всегда тревога.

В конце мая загорелся Апраксин двор; выгорел большой кусок между Чернышевым и Апраксиным переулками. Так как перед этим время было тревожное, то пошли слухи. Слухи самые разнообразные: например, была молва, что появился генерал, который ходит и трется спиной о заборы. Он уйдет, а забор загорится.

Но больше было слухов о том, что поджигают студенты.

О генерале, оставляющем на стене пятна, поговорили и перестали. О студентах говорили более настойчиво. В «Северной пчеле» в № 157 прямо было напечатано, что пожары связаны с последней прокламацией. Введены были военно-полевые суды по делам о поджогах, закрыли «Современник», «Русское слово», из славянофильских журналов — «День» Аксакова. Заодно закрыли отделение Литературного фонда, которое помогало студентам. Закрыли и шахматный клуб. Ввели новые временные правила о печати, которые не только были составлены заранее, но и высочайше утверждены 12 мая, до всяких пожаров.

Тревога росла Была паника в Летнем саду, устроенная, очевидно, мазуриками[3], которые вырывали серьги из ушей дам с криком «Пожар!».

Много сведений о пожарах приводится в многотомном труде Николая Барсукова «Жизнь и труды М. П Погодина» (т. 12). Там пожарным слухам и доносам посвящено страниц сорок. М. Погодин и сам написал статью о пожарах, обвиняя в поджогах поляков и студентов О статье он совещался сперва с А. А. Краевским, а потом с Кокоревым: оба ему написали, что никаких фактов о поджогах комиссия не выяснила Нашли только какую-то бабу, которая подожгла лавку из личной мести к соседке, да еще сознался учитель Викторов, что он в пьяном виде поджег училище в Луге. Кокорев написал Погодину через его жену, что поджоги существуют в одних рассказах. Много подробностей об этом находится в книге Л. Пантелеева «Воспоминания»; они изложены в статье «Из воспоминаний 60-х гг.»[4].

В И Ленин в статье «Гонители земства и аннибалы либерализма» упоминает воспоминания Пантелеева.

«Следственная комиссия не открыла никакой связи пожаров с политикой. Член комиссии, Столбовский, рассказывал г. Пантелееву, «как удалось ему в комиссии вывести на свежую воду главных лжесвидетелей, которые, кажется, были простым орудием полицейских агентов» (325–326). Итак, есть очень веское основание думать, что слухи о студентах-поджигателях распускала полиция. Гнуснейшее эксплуатирование народной темноты для клеветы на революционеров и протестантов было, значит, в ходу и в самый разгар «эпохи великих реформ».

Слухи, паника, провокация были средствами политической борьбы, они были орудием борьбы и в то же время следствием ощущения непрочности положения Революционная ситуация всеми ощущалась. Провокациями старались обессмыслить цели революции, придать видимость законности арестам.

Лев Николаевич плыл на пароходе, отдыхал в самарских степях, состязался с башкирцами, перетягиваясь на палке, радовался, что во всей степи был только один человек, ему равный по силе, а между тем Ясная Поляна была окружена сыщиками и школа была разгромлена.

Дороги, которые прокладывают люди с древних времен по собственной воле, всегда проходят по водоразделам, выходя к бродам рек. Человеческие судьбы тоже так выходят на большую дорогу.

И Лев Николаевич, уходя от политики, все время находился в ее центре. Вот что надо помнить, когда читаешь о разгроме Ясной Поляны и о бесчинстве пьяных жандармов.

 
II
 
Что в это время произошло в Ясной Поляне, в которой не было Льва Николаевича Толстого?

За школой Толстого и за журналом, который издавался, все время шло наблюдение. В 1906 году было напечатано в качестве отдельного оттиска из июльской книжки журнала «Всемирный вестник» «Дело (1862 года. 1-й экспедиции, № 230) III отделения собственной его императорского величества канцелярии о графе Льве Толстом. Печатается с подлинных документов, хранящихся в архиве департамента полиции (С.-Петербург)».

Сведения этой публикации потом были уточнены в статье Игоря Ильинского «Жандармский обыск в Ясной Поляне в 1862 году»[5]. Так как эта статья включает и анализ первой публикации, то дальше мы будем пользоваться ею.

Статья начиналась эпиграфом «Из неопубликованных записок Маковицкого»: «Кто хочет писать биографии русских политических деятелей, пусть только справится в архиве III отделения. Жандармы писали подробно. Слова Л. Н. Толстого из беседы о Герцене и Огареве, записанные Д. П. Маковицким 6/XI 1906 года».

В основе дела внешне лежат доносы некоего сыщика «для карманных воришек» Михаила Ивановича Шилова, бывшего дворового князя Долгорукова, но и до получения записок от этого шпика в делах III отделения уже был материал на графа Толстого. Слежка началась за поднадзорным студентом Соколовым, который приехал в Тулу. Жандармский полковник Муратов получил извещение генерала-от-кавалерии Перфильева, что необходимо проследить за деятельностью этого студента. Одновременно поступил материал от жандарма Московской губернии Воейкова, который сообщил авторитетно, серьезно и неосведомленно:

«Отставной артиллерийский офицер Толстой, очень умный человек, воспитывался, кажется, в Московском университете и весьма замечателен своим либеральным направлением; в настоящее время он очень усердно занимается распространением грамотности между крестьянами, для сего устроил в имении своем школы и пригласил к себе в преподаватели тоже студентов и особенно тех, которые подвергались каким-либо случайностям, оставили университет… в числе таковых оказался здешний студент Алексей Соколов, состоящий под надзором за участие в издании и распространении разных запрещенных антирелигиозных сочинений».

Дело как будто и совершенно пустяковое, но оно по обстоятельствам времени оказалось типовым. Лев Николаевич ступил на минированную почву.

Действительно, преподавателями в школе были студенты, изгнанные после студенческих беспорядков. Лев Николаевич, которого впоследствии обвиняли в связи с Герценом, у Герцена бывал, от Герцена получал письма и имел на дому его фотографическую карточку.

Лев Николаевич считал себя антинигилистом и себя и свою деятельность с Герценом не связывал, но с точки зрения жандармов бывший мировой посредник, оставивший работу, потому что не поладил с дворянством своего уезда, сам был нигилистом, и школа его была подозрительна.

Секретный агент Шипов бродил вокруг толстовской школы, вокруг толстовского дома, заметил, что в доме есть комната под сводами и что есть какие-то потайные подвалы; мы знаем, что они остались от старого дома, который был продан на снос. В результате в Ясную Поляну на нескольких тройках приехали жандармы. Начался обыск, который продолжался два дня — 6 и 7 июля.

Вот что рассказывает об этом обыске Евгений Марков, учитель тульской гимназии, тот самый, с которым спорил Толстой в своих статьях; Марков, живший по неделям в Ясной Поляне, был вызван Марьей Николаевной Толстой из Тулы.

«Въезжаем во двор… смотрим, там целое нашествие! Почтовые тройки с колокольчиками, обывательские подводы, исправник, становые, сотские, понятые и в довершение всего — жандармы. Жандармский полковник во главе этой грозной экспедиции, со звоном, шумом и треском подкативший к мирному дому Льва Николаевича, к бесконечному изумлению деревенского люда. Нас едва пропустили в дом. Бедные дамы лежат чуть не в обмороке. Везде кругом сторожа, все разрыто, раскрыто, перевернуто (ящики столов, шкапы, комоды, сундуки, шкатулки). В конюшне поднимают ломом полы; в прудах парка стараются выловить сетью преступный типографский станок, вместо которого попадаются только одни невинные караси да раки. Понятно, что злополучную школу и подавно вывернули вверх дном».

Студенты были изолированы, помещены во флигель. Полицейские жандармы разделились на отряды и тщательно простукивали стены, весь дом. Тайн в доме не оказалось: это в антинигилистических романах обиталища нигилистов были полны таинственности и подполий.

Лев Николаевич, приехав, был взволнован, возмущен, хотел даже эмигрировать за границу. Для писателя того времени идея политической эмиграции, конечно, связывалась с позицией Герцена, но Толстой думал о какой-то другой позиции.

Лев Николаевич случайно избежал прямого столкновения с жандармами. Нападение на Ясную Поляну, разбойничий налет троек, пьяный обыск, перечитывание дневников и писем — все произошло не при нем: все было только рассказано ему.

Лев Николаевич написал об этом налете несколько писем к А. А. Толстой. В письме от 7 августа 1862 года он говорит о своем намерении эмигрировать — «экспатриироваться». «К Герцену я не поеду. Герцен сам по себе, я сам по себе». Но писал он совсем как в «Колоколе»: «Я и прятаться не стану, я громко объявлю, что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, я уеду».

Тут дело не в семье Толстого. В это время на улицах Москвы уже били, и Толстой об этом знал; то, что с ним случилось, было типично для времени.

13 октября в 12 часов дня в Москве на улицах били студентов Московского университета, на Тверской площади полиция и жандармы разгоняли студентов нагайками.

Наступало время, которое потом хорошо описал Салтыков-Щедрин.

Толстой написал письмо царю и не получил ответа.

В письме к Александре Андреевне имя Герцена упоминается несколько раз. Толстой пишет про студентов: «Каждый приезжал с рукописями Герцена в чемодане и революционными мыслями в голове и каждый без исключения через неделю сжигал свои рукописи, выбрасывал из головы революционные мысли и учил крестьянских детей священной истории, молитвам и раздавал евангелия читать на дом. Это факты, все одиннадцать человек делали это без исключения и не по предписанию, а по убеждению. Я голову даю на отсечение, что во всей России в 1862 году не найдется такого двенадцатого студента».

Толстой был прав: он переубедил своих одиннадцать студентов, но двенадцатого в России не было, и в то же время Толстой был неправ, потому что на самом деле он приехал от Герцена, и Дуняша Орехова, горничная, успела выбросить в траву портфель, в котором были, вероятно, письма Герцена и его фотографические карточки с надписями. Какие-то документы были отложены при обыске и взяты той же горничной из папки жандарма.

Это не значит, что Толстой и Герцен думали в это время одно и то же, но объективно они оказывались, как и школа Толстого, врагами режима. Толстой был мировым посредником, вел свою работу добросовестно — защищал крестьян. Работу же надо было вести коварно, потому что крестьян обманывали, и все дворяне — соседи Толстого — его ненавидели.

Когда-то Толстой писал своей тетке, что нельзя запереться в своем доме, нельзя быть одному хорошему среди всех плохих. Пять лет тому назад он писал:

«Мне смешно вспомнить, как я думывал и как вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно все только хорошее. Смешно! Нельзя, бабушка. Все равно, как нельзя, не двигаясь, не делая моциона, быть здоровым. Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость».

Да, это было сделать нельзя. Но что же сделал Толстой, которому было очень трудно? Он понимал свое положение, когда получил первое письмо и писал А. А. Толстой: «Ведь все Потаповы, Долгорукие и Аракчеевы и равелины — это все ваши друзья».

А тут же он пишет, что у него ищут прокламации Герцена, «которые я презираю, которые я не имею терпения дочесть от скуки. Это факт — у меня раз лежали неделю все эти прелести прокламаций и Колокол, и я так и отдал, не прочтя».

Письма иногда пишутся не только для того, чтобы их прочитал адресат, но и для того, чтобы их прочитали на почте, чтобы их показывали. Лев Николаевич потерпел неудачу в попытке создать свой мир, свою идиллию: создать нетронутый крестьянский край в пределах Ясной Поляны.

Он говорил своим ученикам, что женится на крестьянке, и после классов ребята выбирали ему невесту и обсуждали, что об этом будут говорить, не станут ли смеяться над графом, который так прожился, что обратился в мужика.

Ребята были совсем маленькие, и Толстой был наивен, как ребенок, когда с ними говорил о своих планах. Ребенком он был и тогда, когда надеялся, что император Александр II перед ним извинится; он даже скрыл, что такого извинения не последовало.

В воспоминаниях Т. А. Кузминской выдвигается утверждение, что царь «через своего флигель-адъютанта прислал Льву Николаевичу извинение».

Мы знаем, что Толстой жаловался царю, писал письма Александре Андреевне Толстой, чтобы она передала жалобы, и пытался лично передать письмо; 23 августа 1862 года Толстой записывает: «Подал письмо государю».

В статье И. Ильинского сообщается, что государь император сам читал еще 23 июля выписку из рапорта Дурново об обыске в Ясной Поляне. Дальше сообщается: «Наконец, в производстве III отделения имеется «справка» от 31 августа 1862 года с кратким изложением обстоятельств дела Толстого и «соображениями» III отделения по поводу «полученной ныне всеподданнейшей жалобы графа Толстого на сделание обыска в его доме и у лиц, у него проживающих». Эту справку князь Долгоруков, очевидно, и докладывал Александру II в связи с жалобой Толстого. В ответ на жалобу «полагалось бы возможным», как сказано в «соображениях», «объявить» словесно графу Толстому через начальника Тульской губернии, что обыск вызван подозрением к молодым людям, «состоящим на замечании правительства», из коих некоторые проживают без надлежащих видов, близкими сношениями с ними Толстого и открытием школ «неизвестно на каком основании в имениях графа Толстого». «Все эти обстоятельства слишком важны, — говорится в «соображениях», — чтобы могли быть оставлены без внимания в настоящее время».

Таким образом, по этому проекту в ответ на жалобу Толстого III отделение предполагало дать все-таки объяснение. Неизвестно, как принят был всеподданнейший доклад князя Долгорукова, но, судя по письму его к тульскому губернатору от 7 ноября 1862 года, «высочайшая воля» состояла лишь в том, чтобы Толстой был освобожден от дальнейших кар, хотя проживавшие у него близкие к нему лица и оказались не имеющими «для жительства законных видов, а у одного хранились запрещенные сочинения».

«Уведомляя о таковой высочайшей воле» тульского губернатора и «представляя ему сообщить оную гр. Толстому при личном с ним свидании», шеф жандармов просил передать от себя, что если бы Толстой «присутствовал при обыске лично, то он, вероятно, убедился бы, что штаб-офицеры корпуса жандармов, при всей затруднительности возлагаемых на них поручений, стараются исполнять оные с тою осторожностью, которая должна составлять непременное условие их звания».

Так расценено было «высочайшей властью» это «гнусное дело».

Итак, несмотря на то, что письмо было передано через флигель-адъютанта Шереметьева, никакого удовлетворения Толстой не получил. Действия Долгорукова оказались высочайше утвержденными.

Лев Николаевич мог писать о том, что «ежели бы могло быть что-нибудь забавно, то забавно то, что студенты тут же в глазах жандармов прятали в крапиву и жгли те невинные бумаги, которые им казались опасны».

Школа была разгромлена и уже не поправилась. Путь, который выбрал для себя Толстой, оказался запрещенным, и это было, конечно, не случайным.

Вот в чем смысл и значение июльского обыска, произведенного в Ясной Поляне, если рассматривать его в связи с общим положением дел в России.

Толстой требовал удовлетворения, писал царю и не получил ответа. Единственным возмездием, о котором Толстой не узнал, было то, что неудачный сыщик Шипов попал под арест и после этого в полицейских бумагах не упоминается.

Соседи по имению, помещики, обиженные работой графа Толстого как мирового посредника, были довольны. Крамола была наказана.

Вскоре Толстой женился и под влиянием своих решений и уговоров молодой жены закрыл школу. Ему казалось, что студенты-учителя смотрят с завистью на его молодоженское счастье.

Что же случилось с учениками Толстого?

Василий Морозов, описанный под именем Федьки, пробовал работать в Туле извозчиком.

Морозов сам писал о себе так: «Первые годы моей жизни в городе были для меня очень тяжелы. За ненахождением себе должности я сделался босяком. Бывал голодный, холодный, ютился где попадало… И дошел я до крайности… Звали воровать. Но я решил: лучше с голоду умереть».

Думал Морозов о самоубийстве: хотел в реку броситься и считал чудом, что не умер.

Заходил к Льву Николаевичу в Ясную Поляну. Толстой, уже стариком, узнал Василия Морозова, бывшего своего ученика, и даже, утешая, записал его голос вместе со своим на фонографе, присланном Эдисоном.

В декабре 1884 года в Ясную Поляну пришел наниматься солдат. Толстой холодно отказал. «…Но он сказал мне, что он мой бывший ученик первой школы — Семка Богучаровский, — писал Толстой жене. — Это один из лучших мальчиков был. И теперь хороший, кажется, человек. Я узнал в этом солдатском лице того бутуза, очень умного мальчугана в веснушках, с доброй улыбкой, и довольно долго поговорил с ним».

Солдата Толстой устроил управляющим в Самарском имении. Очень понравилось воспоминание.

Софья Андреевна ответила на письмо: «Описание твое деревенских детей, жизни народа и проч. ваши сказки и разговоры, все это, как и прежде, при Яснополянской школе, осталось неизменно. Но жаль, что своих детей ты мало полюбил; если бы они были крестьянкины дети, тогда было бы другое».

Софья Андреевна пишет не «крестьянские дети», а «крестьянкины дети», то есть дети крестьянки. Она ревнует к женщине, а должна бы ревновать к деревне.

Остальные ученики разбрелись кто куда. Один из мальчиков, Фоканов, остался работать в Ясной Поляне и, стариком, копал могилу, в которой похоронен Лев Николаевич. Потом он был при ней сторожем.

Попытка произвести чудо в Ясной Поляне Толстому не удалась. Он увидел поразительную талантливость народа, его громадные творческие возможности, увидел, что то, что он делает, может быть понятно народу, но не смог ничего сделать для народа, не переделывая самого основания государства. Случайный донос и случайный налет полиции и жандармов входили в строй жизни той империи, в которой находился Лев Николаевич. Толстой отступил — отступил полусознательно, ставши литератором, уйдя окончательно «в комнату под сводами»; уйдя надолго, спорить не перестал, потому что через него спорила жизнь.

В сентябре (7-го) того же года, то есть через неделю или две после происшествия, Толстой пишет своему «милому другу Александрин»:

«Какой я счастливый человек, что у меня есть такие друзья, как вы! Ваше письмо так обрадовало и утешило меня…» И дальше идет фраза о жандарме, о цензуре и «третье главное несчастье или счастье, как хотите судите. Я, старый, беззубый дурак, влюбился».

Да, он влюбился, он, наконец, нашел место для своего влюбления, выбрал человека, которому может произнести слова признания и которому может показать свои дневники, недавно так грубо просмотренные жандармами.

Толстой влюбился в Софью Андреевну Берс, девочку восемнадцати лет, и женился на ней. Он отступил в обычное — это было необходимо; надо было или действительно стрелять, или отступить, а ведь надо было писать и для этого сохранять себя.

Таким образом, в результате конец школы был ускорен и настойчивостью молодой жены.

Софья Андреевна ревновала Льва Николаевича ко всему, а не только к крестьянке, которую Толстой любил.

16 декабря 1862 года Толстая записала: «Если б я могла и его убить, а потом создать нового, точно такого же, я и то сделала бы с удовольствием».

Но нового создать она хотела не «точно такого», а похожего на себя, на Берсов вообще. Обыкновенного.

 
«КАЗАКИ»
 
Замысел «Кавказской повести» десятилетие сопровождал жизнь Толстого. К замыслу он возвращался по разным поводам.

В Женеве 14 (2) апреля 1857 года он записывает: «Приходится все переделать. Мало связи между лицами».

15 апреля: «Буду писать наикратчайшим образом самое дело. Выходит страшно неморально».

17 апреля: «Кажется, окончательно обдумал Беглеца».

18 апреля: «Кажется, Беглец совсем готов. Завтра примусь».

В августе в Ясной Поляне он входит в заботы о хозяйстве и об отношениях Марьи Николаевны к Тургеневу. Пишет: «Я боюсь их обоих». Но «Казак» не покидает его. Он ищет опоры в Гомере, как прежде искал в казачьей песне.

В дневнике 15 августа 1857 года: «Целый день ничего. Читал Илиаду. Вот оно! Чудо!»

16 августа: «Илиада. Хорошо, но не больше».

Но вдохновение томит Толстого, и он продолжает запись 16 августа: «Лень писать с подробностями, хотелось бы все писать огненными чертами».

17 августа: «Только читал Илиаду и отрывками хозяйничал… Илиада заставляет меня совсем передумывать Беглеца».

18 августа: «Беда! Не заметишь, как опять погибнешь. Читал Илиаду… а Кавказской я совсем недоволен. Не могу писать без мысли. А мысль, что добро — добро во всякой сфере, что те же страсти везде, что дикое состояние хорошо — недостаточны».

В этой записи сконспектированы и оспариваются заключительные строки «Цыган» Пушкина.

В конце августа продолжаются записи об «Илиаде». Сомнения Толстого были давние, и «Илиада» их только подкрепляла.

Николай Николаевич написал прекрасные очерки «Охота на Кавказе», но Лев Николаевич написал книгу великую.

Оленин и Ерошка встречаются вместе, как Алеко и Старый цыган в «Цыганах» Пушкина. Они ищут правду, и если не находят ее, то все же отрицают неправду. Герои бродят не только по лесу, но и по самой жизни, обнаруживая ее противоречия.

Лев Николаевич как будто понимает, что ему, как помещику, не переделать жизнь народа, и понимает, когда с ним говорит Ерошка, что религия самоусовершенствования тоже не может переделать жизнь и даже дать ее понимание.

Матерый казак Ерошка не религиозен, он ни во что не верит. Он наивно верит в любовь; его любовь эгоистична, но не слепа.

В женщину, в горскую семью со многими женами и в любовь женщины, которая все несет любимому, Ерошка верит. В грех старик не верит: «— Грех? Где грех? — решительно отвечал старик. — На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. Все он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На то она сделана, чтоб ее любить да на нее радоваться. Так-то я сужу, добрый человек».

Бог старика не беспокоит: «— Я так думаю, что все одна фальшь, — прибавил он, помолчав.

— Что фальшь? — спросил Оленин.

— Да что уставщики говорят… Сдохнешь… трава вырастет на могилке, вот и все…»

Ерошка для Толстого — разгадка казачества, а казачество в это время ему казалось очень большим явлением в русской истории. Но Ерошка живет в своей станице осмеянным, его дразнят дети. Он прошлое.

Толстой любит в станице то, что из нее уходит, хотя видит, что в станице богатое казачество живет, имея рабочих-нагайцев и казачьих старшин, которые высуживают у родственников сады.

Время Ерошки и его слава прошли.

Оленин в лесу развивает мысли Ерошки и как-то поразительно связывает их с мыслями людей своей культуры, которые утверждали, что страсти и пороки — только извращенные негармоническим строем свойства человека.

Утописты стремились к новой гармонии человека. Молодой герой «Казаков» — Дмитрий Оленин, как и они, в своих размышлениях выступает как философ Почти вся XX глава посвящена мыслям о счастье, происходящем от полноты ощущения человека частью природы.

Олений думает в лесу. «А вот как мне ничего не нужно для счастья!»

И вдруг ему как будто открылся новый свет: «Счастье — вот что, — сказал он сам себе — счастье в том, чтобы жить для других. И это ясно. — В человека вложена потребность счастья, стало быть, она законна. Удовлетворяя ее эгоистически, то есть отыскивая для себя богатства, славы, удобств жизни, любви, может случиться, что обстоятельства так сложатся, что невозможно будет удовлетворить этим желаньям. Следовательно, эти желания незаконны, а не потребность счастья незаконна».

Это кажется почти непонятным, это сложно. Толстому в те годы нужно то, что тогда называлась гармонией, нужна непротиворечивость счастья Мир, лежащий вокруг него, явно несчастен, надо создать новую гармонию — законность счастья.

Понятие о счастье вызывает необходимость социальной реформы. Войти просто в жизнь нельзя, надо жить иначе. Оленин бежит из Москвы не от долгов, хотя он должен, — он бежит от ложной цивилизации, хотя и увозит с собой в чемодане модный костюм с неоплаченным счетом французу-портному.

Но он беглец. Остаться там, где он был, нельзя.

Толстой в конспекте «Казаков» записывает про Оленина: «Отъезд из Москвы, его положение в свете, его странное николаевское развитие. Отрицать тяжело, соглашаться нельзя, жить хочется».

Но можно еще переделать жизнь. Пытался ли ее переделать Толстой так, как пытались ее переделать Герцен, петрашевцы?

Не будем скрывать, что Оленин очень близок к Толстому. Эта близость особенно поразительна, когда читаешь те главы, которые ведутся от первого лица.

Один из отрывков, который печатается в Юбилейном издании как вариант № 23, называется «Марьяна». Начало отрывка дает и путь Толстого через Кизляр и чин Толстого, все приписывается Оленину.

«В 1850 году 28 февраля была выдана подорожная по собственной надобности от Москвы до Ставропольской губернии, города Кизляра, канцелярскому служителю Т-ого Депутатского собрания, коллежскому регистратору Дмитрию Андрееву Оленину…»

Дальше кратко описывается отъезд Оленина из Москвы от подъезда гостиницы Шевалье; едет Оленин с Ванюшкой. Т-ого собрания — это, несомненно, Тульского депутатского собрания. В результате многих переделок герой изменил несколько раз фамилию, но, получив фамилию Оленин, одновременно приобрел документы Толстого. Хотя в тексте сказано, что герой едет юнкером, но он едет, как Толстой, волонтером: у него паспорт штатского человека.

Путь не кончен; по новым подорожным Толстой поехал дальше.

Старогладковская станица изменила его.

Любовь к могучей красавице Марьяне появляется как определяющая конфликт тема любви.

Первоначально Толстой описывает любовь если и не счастливую, то, во всяком случае, завершенную. Офицер становится мужем казачки, покупает ей дом, хочет принять старую веру, или ждет, чтобы она приняла православие, но возвращается муж и убивает офицера.

Это увлекательно рассказано; Толстой много раз писал план, который выглядел более занимательно, беллетристично и событийно, чем напечатанная позднее повесть.

Но море существует за бортом корабля и давит на его железные стены.

Пришла любовь, про которую мы очень мало знаем, хотя явно молодая женщина станицы — Марьяной ли она звалась, или Зиной, или Соболькой — любима Толстым. Чем дальше Толстой входит в анализ любви, тем ближе он подходит к самому себе, тем автобиографичнее становится повесть.

Оленин умен, он знает много книг, мечтает о справедливости, знает русскую литературу. У него есть своя биография, свое отношение ко всему миру, но оказывается, что такого человека станица не принимает. Мальчик Белецкий понятен — это красивый молодой барин, который влюблен в казачку, но скоро уедет к своим. Оленин же, который мечтает о горах, о большой любви и новой жизни, вызывает у Ерошки жалость: он нелюбимый, чужой в станице.

Ерошка — человек, оставшийся от прошлого. Оленин стремится в будущее. Одного разлюбили, другого еще не полюбили.

Теперь скажем самое горькое о Толстом.

Толстой вряд ли любил Молоствову, не верил цыганке Кате и мало любит себя, хотя уже верит в свой талант и силу. Уже в то время Толстой знал, что крестьянский мальчик самостоятельнее, жизненнее, чем дворянский мальчик.

Он, по словам, сказанным позднее Софьей Андреевной, любил «крестьянкиных детей».

Толстой в станице любил, собирался быть счастливым, мечтал остаться здесь навсегда. Десять лет он писал роман о рае, в котором он был и о котором с любовью вспоминал, и все придумывал, как в этом раю остаться.

Он дал Оленину свои мечты про Марьяну, он по-разному решал, должна она быть богатая или бедная; он сразу знал, что у Оленина есть соперник; придумывал, что Марьяна принимает православие; предполагал, что Оленин примет старую веру.

И все это не выходило.

Писался роман, был создан план романа в трех частях, были намечены сцены, которые происходили в Тифлисе, там, где побывал Толстой. Оленин в этом городе оказался удачливей Толстого: у него были великосветские связи. Тогда Толстой осуществлял в планах романа мечты о связях с высокой аристократией.

Роман шел рядом с жизнью Толстого.

Кирка — соперник Оленина, убегает в Чечню, становится абреком, возвращается в станицу, совершает убийство; его казнят. Марьяна убивала Оленина, который был ни в чем не виноват, и, может быть, солдат, влюбленный в Марьяну, принимал на себя вину.

Но роман не был написан, потому что Толстой был реалистом, а места на свете для продолжения романа не было: это был бы уже роман о случайности.

Конец с убийствами не был осуществлен так же, как не осуществилась и утопия.

Роман менял названия: «Беглец», «Беглый казак», «Казаки».

Старый ловелас и житейски опытный человек, Андрей Евстафьевич Берс не был доволен «Казаками», о чем и сообщил зятю Толстому через свою дочь. Он считал, что писатель недостаточно знал действительность.

«Видно, мало времени пробыл в станице, недостало времени отдельно изучить какую-нибудь Марьяну, да и бог знает, стоит ли она того, чтобы изучать ее с нравственной стороны. Я думаю, они все на один лад. Их нервная система совершенно соответственна их мускулам и так же неприступна к нежным и благородным чувствам, как и их горы».

Письмо это показалось дочери врача настолько замечательным, что Татьяна Берс (Кузминская) приводит его под заглавием «Письма отца» в книге «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне».

«Казаки» были для Берсов делом чужим, дьявольским именно потому, что в них рассказывалось про любовь к крестьянке.

Эта книга вызывала ревность Софьи Андреевны.

Ревность Софьи Андреевны избирательна; вероятно, она понимает, к кому надо ревновать. Она не ревнует Толстого к Валерии Арсеньевой. Она пишет: «Перечитывала его письма к В. А. Еще молодо было, любил не ее, а любовь и жизнь семейную… И, прочтя его письма, я как-то не ревновала, точно это был не он и никак не В., а женщина, которую он должен был любить, скорее я, чем В.».

К графине Александре Андреевне Толстой, камер-фрейлине двора, Софья Андреевна не ревнует, хотя, кажется, думает, что роман был. Ревность Софьи Андреевны к А. А. Толстой пришла позже, когда Софья Андреевна, разбирая в отсутствие мужа его бумаги, сопоставила письма Александры Андреевны с ответными письмами мужа, но и тогда ревность носила несколько почтительный характер.

Софья Андреевна как бы признавала аристократическое превосходство фрейлины двора над собой.

17 октября 1863 года Софья Андреевна записывает:

«Мне хотелось бы всего его охватить, понять, чтоб он был со мною так, как был с Alexandrine, а я знаю, что этого нельзя, и не оскорбляюсь, а мирюсь с тем, что я для этого и молода и глупа и недовольно поэтична. А чтоб быть такой, как Alexandrine, исключая врожденных данных, надо быть и старше, и бездетной, и даже незамужней. Я бы не оскорбилась тем, что у них была бы переписка в прежнем духе, а мне только грустно бы было, что она подумает, что жена Левы, кроме детской и легких будничных отношений, ни на что не способна. А я знаю, что как бы я ревнива ни была, ревнива к душе его, a Alexandrine из жизни не вычеркнешь, и не надо — она играла хорошую роль, на которую я не способна… Я бы хотела с ней поближе познакомиться. Сочла ли бы она меня достойной его?»

Тут черта не подводится. Не то чувство в отношении к Марьяне и к Аксинье.

20 марта 1865 года Софья Андреевна записывает:

«Нынче опять спохватилась, читая критику на «Казаков» и вспоминая роман, что я — граница всему, а жизнь, любовь, молодость, все это было для казачек и других женщин».

В отношении к Аксинье тоже слепая ненависть и мечта о самоубийстве или убийстве.

16 декабря 1862 года запись, вызванная перечитыванием дневника Толстого от 10–13 мая 1858 года: «Мне кажется, я когда-нибудь себя хвачу от ревности. «Влюблен как никогда!» И просто баба толстая, белая, ужасно. Я с таким удовольствием смотрела на кинжал, ружья. Один удар — легко, пока нет ребенка».

Это не проходило.

14 января 1863 года запись, сделанная в Москве: «Я сегодня видела такой неприятный сон. Пришли к нам в какой-то огромный сад наши ясенские деревенские девушки и бабы, а одеты они все, как барыни. Выходили откуда-то одна за другой, последняя вышла Аксинья в черном шелковом платье. Я с ней заговорила, и такая меня злость взяла, что я откуда-то достала ее ребенка и стала рвать его на клочки. И ноги, голову — все оторвала, а сама в страшном бешенстве. Пришел Левочка, я говорю ему, что меня в Сибирь сошлют, а он собрал ноги, руки, все части и говорит, что ничего, это кукла. Я посмотрела, и в самом деле: вместо тела всё хлопки и лайка. И так мне досадно стало».

Запись не случайная, такая расторможенность ненависти бывала у Софьи Андреевны не только во сне.

 
ЖЕНИТЬБА НА БАРЫШНЕ
 
В тогдашнем Кремле, старой крепости опального города, за тихими, мощенными булыжником двориками, жил врач с довольно хорошей практикой — Андрей Евстафьевич Берс.

Многоугольные дворики поросли травой, но были хорошо вымощены; через них ходили офицеры садиться под арест на гауптвахту — в ордонансгауз.

По воспоминаниям Татьяны Кузминской можно составить впечатление, что квартира Берсов в Кремле была очень комфортабельна, что в ней давали домашние спектакли, собирались гости. Ей изменяла память.

Софья Андреевна Толстая в записях реальных и точных вспоминает: «Раз вечером я тихонько вошла к матери за перегородку в ее спальне».

Толстой как-то раз, говоря с учителем своих детей Ивакиным, жаловался на роскошь, к которой начали привыкать люди в конце XIX века. Кстати, он вспомнил о старине:

«Прежде, например, семейство Берсов (то есть его тестя) жило, как живет самая обыкновенная чиновничья семья, как не стала бы жить теперь. Вся квартира состояла из одного какого-то коридора, дверь с лестницы вела прямо в столовую, кабинет самого владыки был — негде повернуться, барышни спали на каких-то пыльных, просиженных диванах, нынешний англичанин m-r Vater-closet назывался тогда еще по-русски. Теперь это было бы немыслимо. Немыслимо, чтобы к доктору больные ходили по животрепещущей лестнице, проваливались, чтобы в комнате висела люстра, о которую мог задеть головой даже среднего роста человек, так что больной, если не провалится на лестнице, то непременно расшибет себе голову о люстру — все это теперь считается невозможным, а это-то и есть роскошь».

В своем низком кабинете врача сидел синеглазый хозяин дома, строгий и требовательный; одет он был обычно в черный бархатный халат. В старости, когда ему ввели после операции серебряное горло с дырочкой, он отпустил себе бороду.

Это был красивый и бывалый человек.

Андрей Евстафьевич Берс, родившийся в 1806 году, служил в должности врача на московском ордонансгаузе, то есть гауптвахте, куда сажали провинившихся офицеров.

Татьяна Кузминская — его младшая дочь, сообщает нам, что прадед Иван Берс был ротмистром австрийской армии и командирован в Петербург для обучения новому строю, как инструктор. Иван Берс прослужил несколько лет и был убит в битве при Цорндорфе. Фамилия его жены неизвестна. Его сын Евстафий наследовал от матери состояние и женился на Вульферт, которая, по словам Тани Берс, была состоятельной дворянкой, хорошей фамилии.

Сам Евстафий стал аптекарем. В 1812 году при пожаре Москвы он лишился своего имущества, попал в плен, потом вернулся в русскую армию и получил вознаграждение за убытки — три тысячи ассигнациями. Отсюда история начинает принимать четкие очертания.

Аптекарь отдал обоих своих сыновей на медицинский факультет Московского университета. Андрей Евстафьевич Берс, окончив университет, поехал с матерью Ивана Сергеевича Тургенева за границу; пробыл в Париже два года. Молодой врач был красив. В результате у В. П. Тургеневой появилась дочь, которая получила фамилию Богданович-Лутовинова[6]. Берс имел хорошую врачебную практику, долго был «большим ловеласом», человеком, вхожим во многие дома, получил в 1845 году чин коллежского асессора и тем самым дворянство и состоял сверхштатным врачом в московских театрах.

Дом был скромным и по-чиновничьи патриотичным.

Во время Севастопольской кампании дочери врача ходили в пальто, сшитых из солдатского сукна, с солдатскими пуговицами; эти пальто, как пишет Софья Андреевна в мемуарах, назывались по-русски «патриотическими». Они представляли как бы жертву этого полунемецкого семейства на алтарь отечества.

Софья Андреевна и Татьяна Андреевна о Берсах в своих воспоминаниях пишут с уважением, но кратко и невнятно.

Длинно и подробно описывается род матери: о нем Т. Кузминская написала в книге «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне» две главы, полных упоминаний императоров и графов. Глава вторая так и называется: «Прадед мой по матери гр. П. В. Завадовский».

Начало главы гласит: «Мать моя принадлежала к древнему дворянскому роду. Она была дочь Александра Михайловича Исленьева и княгини Козловской, рожденной графини Завадовской». Княгиня Козловская ушла от своего мужа к Исленьеву.

Дети были признаны незаконными. История семьи в какой-то мере легла в первую редакцию повести «Детство». Ложное положение давно прошло. Любовь Александровна в 1842 году вышла замуж за А. Е. Берса, за двадцать лет сложилась семья и могла улечься горечь предполагаемого неравенства. Но знатная родня помнилась, и дочери считали себя униженными.

Впоследствии Сергей Львович Толстой писал о своей матери: «Раннее замужество моей матери и ее полуаристократичность имели влияние на последующую жизнь нашей семьи». Сергей Львович в «Очерках былого» рассказывает, что первоначально Софья Андреевна вполне подчинялась воле своего мужа, но когда он изменил свое мировоззрение, то не могла пойти за ним. «А вследствие своего полузнатного происхождения она особенно ценила так называемое великосветское общество…»

Лев Николаевич по давним его связям с домом Исленьевых — соседей его отца по имению — удовлетворял самолюбию семьи.

Культивировалась даже легенда, что мальчиком Толстой был влюблен в мать Софьи Андреевны и ревновал тогда десятилетнюю девочку.

Н. Н. Гусев очень убедительно доказал, что все это легенда, но Берсы и Толстые были знакомы домами в Москве, приветливы и внимательны и хорошо принимали знатного знакомого.

Барышни Берс были мобилизованы своим возрастом, они считались «на выданье», как тогда говорили.

Сватался за Соню сын аптекаря, что вызвало ее аристократическое негодование. Способная девушка сама уже писала, и ей посвящали стихи. Ее репетитор, Василий Иванович Богданов, создавший известную песню «Дубинушка», начинающуюся словами: «Много песен слыхал я в родной стороне…», писал Софье Андреевне любовные стихотворения и поцеловал ей руку. Руку она вытерла платком и пожаловалась на студента матери.

У Сони был жених Митрофан Андреевич Поливанов — двадцатилетний мальчик-сирота хорошей фамилии. Молодые люди считались помолвленными, но свадьба была отложена из-за крайней молодости жениха.

Для Толстого предназначалась старшая дочь — Лиза. Умная, хорошо учившаяся барышня, которая уже напечатала в журнале «Ясная Поляна» два очерка: «Магомет» и «Лютер».

Лиза впоследствии была несчастна в браке и романах и писала по финансовым вопросам.

Вся семья напряженно и благосклонно относилась к приходам Толстого.

Фамилия Берсов в дневнике повторяется из страницы в страницу. 6 мая записано: «Забыл день у Берсов приятный, но на Лизе не смею жениться». 22 сентября: «Лиза Берс искушает меня; но это не будет — один расчет недостаточен, а чувства нет».

Лиза очень образованна. Между сестрами идет соревнование. Соня сообщает своей младшей сестре Тане, что она пишет повесть.

«Какова? — думала я. — Она ведь всегда хорошо сочинения писала. И я очень заинтересовалась ее повестью».

Для того, чтобы понять повесть, нужно знать, что невестой Толстого считали Лизу. Повесть носит явно семейный характер: в ней два героя — Дублицкий и Смирнов. Дублицкий — средних лет. Таня записывает — «непривлекательной наружности», но Толстой видал сам эту повесть, в ней было написано: «необыкновенно непривлекательной наружности». Он энергичен, умен, «с переменчивым взглядом на жизнь».

Смирнов — молодой, лет двадцати трех, с высокими идеалами, положительного, спокойного характера, доверчивый и делающий карьеру.

Еще героиня Наташа — тоненькая и резвая девушка. Дублицкий увлекается не Зинаидой, а Еленой — молодой девушкой с большими черными глазами — это сама Соня. Соня великодушна. Она сравнивает Дублицкого со Смирновым — ей больше нравится Смирнов. В то же время она увлекается Дублицким и в результате сложных переживаний чуть не уходит в монастырь, как в романе Тургенева «Дворянское гнездо» (роман вышел в 1859 году).

Повесть кончалась тем, что Елена устраивала брак Зинаиды с Дублицким, а через некоторое время выходила замуж за Смирнова.

Т. А. Кузминская, у которой я беру изложение повести, заканчивает главу «Повесть Сони» словами: «Жалко, что сестра сожгла свою повесть, потому что в ней ярко выступал как бы зародыш семьи Ростовых — матери, Веры и Наташи».

Таня и здесь преувеличивала.

Дело шло о том, чтобы все волки были сыты и овцы пристроены, но в порядке очереди. Так решали родители. Но Лев Николаевич влюбился в Соню. Он волновался и в 1862 году 23 августа записывает в дневнике бегло, несвязно: «Я боюсь себя, что ежели и это — желание любви, а не любовь. Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны, и все-таки оно. Ребенок! Похоже».

Соня передала Толстому свою повесть.

Запись 26 августа: «Пошел к Берсам (в Покровское. — В.Ш.) пешком, покойно, уютно. Девичий хохот. Соня не хороша, вульгарна была, но занимает. Дала прочесть повесть. Что за энергия правды и простоты. Ее мучает неясность. Все я читал без замирания, без признака ревности или зависти, но «необычайно непривлекательной наружности» и «переменчивость суждений» задело славно. Я успокоился. Все это не про меня. Труд и только удовлетворение потребностей».

Переходим к записям 28 августа: «Мне 34 года. Встал с привычкой грусти… Поработал, написал напрасно буквами Соне».

Тут важно слово «напрасно».

Дальше подробности о том, как был проведен день и вечер. Запись кончается словами: «Скверная рожа, не думай о браке, твое призвание другое, и дано за то много».

Долгий разговор, который ведут одними буквами люди, влюбленные друг в друга, показан в «Анне Карениной».

Софья Андреевна Толстая в своих дневниках рассказывает похожую сцену:

«Уже я была в дверях, когда Лев Николаевич меня окликнул. — Софья Андреевна, подождите немного! — А что? — Вот прочтите, что я вам напишу. — Хорошо, — согласилась я. — Но я буду писать только начальными буквами, а вы должны догадаться, какие это слова. — Как же это? Да это невозможно! Ну, пишите. — Лев Николаевич очистил щеточкой все карточные записи, взял мелок и начал писать. Мы оба были очень серьезны, но сильно взволнованы. Я следила за его большой, красной рукой и чувствовала, что все мои лучшие силы и способности, все мое внимание были энергично сосредоточены на этом мелке, на руке, державшей его. Мы оба молчали. «В. м. и п с. с ж. н. м. м. с и н. с», — написал Лев Николаевич. «Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья», — прочла я. Сердце мое забилось так сильно, в висках что-то стучало, лицо горело, — я была вне времени, вне сознания всего земного: мне казалось, что я все могла, все понимала, обнимала все необъятное в эту минуту. — Ну, еще, — сказал Лев Николаевич и начал писать. «В. в. с. с. л. в. н. м. и. в. с. Л. 3. м. в. с. в с. Т.». — «В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру Лизу. Защитите меня вы с вашей сестрой Танечкой», — быстро и без запинки читала я по начальным буквам. Лев Николаевич даже не был удивлен».

(Действие происходит в Ивицах — имении Исленьева в Тульской губернии, в пятидесяти верстах от Ясной Поляны.)

Все разъезжаются.

Об этом же пишет Т. Кузминская, указывая, что «разговор» происходил в Ивицах при ней.

Если просмотреть письмо (неотправленное) к Софье Андреевне от 9 сентября 1862 года, то получим другую картину. Толстой действительно писал буквы, но они не были поняты.

В письме, написанном 9 сентября, то есть через одиннадцать дней после «писания букв», буквы разгадываются как не понятые: сперва рассказывается, что Толстой не влюблен в сестру Лизу, потом говорится о повести Сони. Дальше говорится: «Второе разъяснение — слова, написанные в Ивицах, след. или вроде того. Смысл тот. Я бываю мрачен, глядя именно на вас, потому, что ваша молодость напоминает мне слишком живо мою старость и невозможность счастья. Это было написано тоже до чтения повести, которая и вследствие тех поэтических отличных требований молодости, и вследствие узнания себя в Дублицком совершенно отрезвила меня, так что я вспоминаю повесть и вас не только без сожаления, или прошедшей зависти к П., или будущей зависти к тому, кого вы полюбите, но радостно, спокойно, как смотришь на детей, которых любишь. Одно грустно, что я вообще напутал и сам запутался у вас в семействе и что потому мне надо лишить себя лучшего наслаждения, которое я давно не испытывал, — бывать у вас».

Письмо кончается неожиданно: «Я требую, чтоб меня любили так же, как я могу любить. Но это невозможно. Л. Толстой».

Заключение к письму: «Я перестану ездить к вам, защитите меня вы с Танечкой».

Но Толстой продолжал ходить к Берсам, несмотря на письмо и непонятые буквы.

Соня Берс видала то, что писал Толстой 28 августа, пыталась понять, но не была охвачена любовным всепониманием. Лев Николаевич из этой сцены построил другую сцену любовного вдохновенья, когда люди понимают друг друга на лету. Сцена была описана в «Анне Карениной». «Записи прошлого» Софьи Андреевны написаны в 1893 году по «Анне Карениной» — случай, который был с ней, понят по толстовскому дневнику и по роману.

В чем же разница между записями Толстого и воспоминаниями Софьи Андреевны и Татьяны Берс?

Записи Л. Толстого относятся к 1862 году. Воспоминания Софьи Андреевны о том же, напечатанные в 1-м томе «Дневников Софьи Андреевны Толстой 1860–1891 гг.» (1928 г.) под названием «Женитьба Л. Н. Толстого», написаны в 1912 году и представляют собой вторую редакцию ее дневниковой записи от 8 февраля 1893 года.

Это относится и к записи Т. Кузминской из книги «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне». Книга эта написана в 1904–1916 годах. Основана, по словам Кузминской, на дневниках, которые были сожжены так же, как некоторые письма.

Дневники Софьи Андреевны, так же как и мемуары Татьяны Андреевны, двойственны: Татьяна Берс пишет то, что она узнала Татьяной Кузминской. Впоследствии я буду говорить о том, что Лев Николаевич задумал Наташу Ростову уже в «Декабристах», где вместе со стариком декабристом приезжает его жена — уже старая женщина: это та Наташа, которую мы знаем по эпилогу «Войны и мира». Некоторые черты Татьяны Берс нанесены на молодую Наташу Ростову; на нее, как на натуру для иллюстраций к роману, Толстой указал художнику Башилову. Но это не значит, что она была основой характера Наташи и что Толстой уже тогда, когда он еще не был связан с семьей Берсов, угадал шестидесятилетнюю Наташу, увидав в девочке жену декабриста.

Дневники, написанные по дневникам, не документ для раскрытия жизни. Надо помнить об обоюдном подсматривании.

Лев Николаевич был влюблен в Соню Берс и в жену свою Софью Андреевну. Почти через год, 18 июня 1863 года, Толстой пишет в дневнике: «Должен приписать, для нее — она будет читать — для нее я пишу не то, что не правда, но выбирая из многого то, что для себя одного я не стал бы писать».

Между слитной проверенной правдой искусства и частной правдой, сказанной близкому человеку, есть различие. Когда жизнь человека уже как бы отобразилась в искусстве, а человек продолжает жить и ревнует к изображению и хочет быть таким хорошим и глубоким, как о нем написали, то он повторяет в своих записях и движениях то, что сказано в искусстве.

Но я отвлекся от темы. Вернемся в кремлевскую квартиру Берсов. Три дочери разбились на две партии: Соня и Таня против Лизы. Мать не спорит с Толстым и как бы согласна на его выбор. Папа, Андрей Евстафьевич, прячется в свой кабинет, как будто Толстой что-то украл. Все еще не выяснено.

«Лиза как будто спокойно владеет мной. Боже мой! как бы она была красиво несчастлива, ежели бы была моей женой». Это пишет Толстой.

17 сентября все объявлено: жених, шампанское. Лиза целует Толстого. На следующий день обед, объяснение с отцом, Берсы говорят с Поливановым.

Перед свадьбой Лев Николаевич показал свои дневники молодой Соне Берс. Со стороны Толстого это было почти жестоко. Соня Берс, уже объявленная невеста, не могла отказать своему жениху-графу. Это было преждевременно, потому что девочка не могла понять тогда дневников, хотя хорошо и надолго запомнила их.

Начались попреки мужа его прошлым, появились обоснования ревности. Толстой наложил на свою невесту слишком большую тяжесть.

Подготовка к свадьбе не прервалась. Дом Берсов занимает позицию выжидательную: правда, старшая дочь обойдена, но все же одна из дочерей выдана. Соня переживает сомнение; она уже привыкла считать себя невестой Поливанова, но отвыкает довольно быстро. Старая любовь остается только темой для дневниковых записей в дни, когда Софья Андреевна очень недовольна своим мужем.

Что касается доктора Андрея Евстафьевича Берса, то он выразил свое недовольство тем, что Толстой женился не на Лизе, способом очень реальным: не дал Соне приданого.

Мать с трудом достала триста рублей, которые Софье Андреевне пришлось потратить на подарки в Ясной Поляне в первые же дни замужества.

Свадьба по настоянию Толстого произошла чрезвычайно быстро: 24 сентября, то есть через неделю после помолвки. Плакала мать за вырезной перегородкой, которая отделяла ее уголок от того небольшого помещения, которое Берсы звали гостиной.

Толстой записал о себе: «В день свадьбы страх, недоверие и желание бегства. Торжество обряда».

Софья Андреевна записала: «Отец был нездоров. Я пошла к нему в кабинет проститься, и он казался смягченным и растроганным».

Церковь была роскошно освещена; пели придворные певчие. Гостей в кремлевской квартире собралось немного. Привели шестерку почтовых лошадей. Впрягли их в новенький дормез, только что купленный Толстым. Деньги на это были получены от издателя Стелловского, скупающего по дешевке право на издание у хороших писателей, вгоняющего текст убористо в двухколонные большие страницы.

На переднюю пару коней сел форейтор.

Софья Андреевна рассказывает: «Осенний дождь лил не переставая, в лужах отражались тусклые фонари улиц и только что зажженные фонари кареты».

Лев Николаевич захлопнул дверцу.

«Лошади нетерпеливо стучали копытами, а передние с форейтором тянули вперед… Зашлепали лошади по лужам, и мы поехали. Забившись в уголок, вся разбитая от усталости и горя, я, не переставая, плакала. Лев Николаевич казался очень удивленным и даже недоумевающе недовольным».

Миновали Каменный мост.

Все реже фонари. Ниже дома.

Когда выехали из Москвы, стало темно, тихо и широко.

Отсутствие за городом фонарей по-новому поразило Софью Андреевну.

Темнели в дожде еловые леса.

Софья Андреевна плакала.

Шестерка лошадей, качая карету, тянула в глубь незнакомой неуютной тьмы.

До станции Бирюлево новобрачные почти не разговаривали.

Толстой записал:

«Она заплаканная. В карете. Она все знает и просто. В Бирюлеве».

Бирюлево — это почтовая станция по дороге в Серпухов.

Молодой титулованной чете отвели большие, с мебелью, обитой красным трипом, царские комнаты; принесли чай. Молодую графиню это немножко утешало, но она ехала в чужой мир, в деревню, а не на дачу. Ясную Поляну она видала, но не представляла.

На второй день к вечеру за запруженной, блистающей, как зеркало ночью, незнакомой речкой показался сад с бедной старой высокой беседкой среди облетевших деревьев.

В сумерках белели башенки.

У отворенных дверей дома стояли люди с фонарями. У фонарей желтый слабый свет. Редко желтели пятнами окна дома, потерявшегося среди белоствольных берез и толстых шершавых вязов.

На пороге стояли еще молодо

й, принарядившийся, бородатый и элегантный Сергей Николаевич с хлебом-солью и Татьяна Александровна с образом знаменья божьей матери в темно-золотой раме. Софья Андреевна подобрала обеими руками юбку, встала на колени перед образом, поцеловала его. Желтые глазастые красивые собаки тихо смотрели на нового человека в доме.

Огромный сад пожелтел, чапыжник красный, по аллеям лежали коврами листья и не шуршали: было сыро.

Дом вытоплен жарко, окна открыты: так любил Толстой.

Лев Николаевич записывает: «Ночь, тяжелый сон. Не она». 25 сентября: «В Ясной. Утро, кофе — неловко. Студенты озадачены. Гулял с ней и с Сережей. Обед. Она слишком рассмелилась. После обеда спал, она писала. Неимоверное счастье. И опять она пишет подле меня».

26, 27, 28, 29, 30 сентября: «Ее люблю все так же, ежели не больше. Работать не могу. Нынче была сцена. Мне грустно было, что у нас все, как у других».

Софья Андреевна прожила в Ясной Поляне всю свою жизнь. Она была женщиной, которая здесь свила гнездо и в нем охраняла труд Толстого.

Он выбрал ту самую судьбу, которая ему была нужна, и та женщина, которая была ему нужна, была Софья Андреевна Берс.

Хорошо, что молодая хозяйка только к старости поняла смысл записи: «Не она».

Толстой говорил, что надо не изменять жизнь, а так себя размягчить, измять, чтобы приладиться к жизни: он искал компромисса и не был к нему способен.

Софья Андреевна, став женой гения, сумела построить для него обыкновенную жизнь, но не смогла создать для себя обыкновенного счастья.

Лев Николаевич создал величайшие произведения и в то же время был недоволен собой за то, что он не столкнулся с жизнью, не переделал ее.

Он пока покорился жизни, как крестьянин покоряется неудаче — неурожаю, приспосабливаясь, урезывая себя. Истина настигла его через двадцать лет, в эпоху величайших успехов. Он понял, что он живет неправильно. Переделать жизнь было уже поздно; ему показалось, что всякие переделки надо начинать со своей души, со своей биографии, но биография-то и связала его огромной семьей.

 
«ДЬЯВОЛ»
 
Н. К. Гудзий в статье «История писания и печатания повести «Дьявол» установил, что «в конце 1880-х и в начале 1890-х гг. Толстой усиленно был занят работами над художественными произведениями и отчасти статьями на тему половой любви».

К этому времени относится «Крейцерова соната» и послесловие к ней, начало работы над «Коневской повестью» — «Воскресением», «Отец Сергий», статья «Об отношениях между полами» и «История Фредерикса» (1889 год).

Надо различать событийный ряд, который передается в художественном произведении, и авторское отношение к миру, служащее основой художественного произведения и подчиняющее приемами стиля и композиции событийный ряд.

Пишу об этом в биографической книге, нарушая хронологическую последовательность, потому что читателю должно быть интересно, как проходили первые годы семейной жизни Толстого, но Лев Николаевич выразил это художественно не столько в «Войне и мире» и «Анне Карениной», сколько в поздней повести.

Прошлое в искусстве существует иначе, чем другие явления человеческого сознания. У археологов есть способ определения эпох, в которых жил древний человек, по цветочной пыльце, которая остается в торфяниках. Она не разлагается, она — память об исчезнувших народах, деревьях, о сменяющихся лесах, о наступлении степи.

Человеческая боль, ошибки, достижения как бы бессмертны, если они сохраняются в строках рукописи.

Фредерикс, именем которого первоначально названа повесть, существовал реально, жил в Туле, служил судебным следователем, сошелся с крестьянкой Степанидой Муницыной, муж которой работал извозчиком в Туле, потом женился на девушке из интеллигентной семьи, которая мучала мужа ревностью к Степаниде. Через три месяца после женитьбы Николай Фредерикс убил Степаниду во время молотьбы выстрелом из револьвера в живот. Его судили, он был объявлен ненормальным, но вскоре он недалеко от Тулы был найден на рельсах раздавленный поездом.

Фредерикс был близорук, под Тулой в те дни стоял мороз, Николай Николаевич был закутан в башлык, поэтому решили, что Н. Н. Фредерикс не видел и не слышал приближающегося поезда.

Такова событийная цепь, которая легла в основание вещи и как будто целиком выполнена в ней.

В повести герой убивает Степаниду во время молотьбы; в другом варианте он кончает с собой.

Герой носит фамилию Иртенев, то есть назван почти так, как герой «Детства».

Иртеньев, Оленин, Нехлюдов, Левин, Иртенев — все это имена, связанные с биографией Толстого; имя Иртенева как будто замыкает эту цепь.

Возбуждает удивление, что Лев Николаевич рукопись «Дьявола» дома не держал; она была передана Черткову и сохранялась в глубокой тайне. У Толстого первоначально дома не осталось ничего, но и Чертков рукопись держал не у себя, а у своей матери в Петербурге.

При переписке рукописи были соблюдены строжайшие правила конспирации. Лев Николаевич получил копию и держал ее у себя в кабинете под клеенчатой обшивкой старого кресла, в котором содержались и другие его тайны от дома.

Весной 1909 года Софья Андреевна нашла рукопись, и в результате произошла тяжелая сцена; Толстой записывает про Софью Андреевну: «…в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело. Ушел в сад. Начал писать письмо ей то, что отдать после смерти, но не дописал, бросил…»

Когда Толстой был молод, то ссоры с женой он замазывал, как он сам говорил, поцелуями. Это непрочная починка. Стариком он заплакал, и жена заплакала. «И обоим стало хорошо».

Но рукопись напечатана была только после смерти Толстого. В последней редакции Толстой дал повести название «Дьявол».

Из-за случая, происшедшего с Николаем Николаевичем Фредериксом, Софья Андреевна не стала бы волноваться. Она волновалась о другом — о той пыли отцветшего цветка, который сохранился в рукописи. В рукописи сохранилась память о любви к одной женщине и о разочаровании в семейной жизни. Вот что огорчило Софью Андреевну через сорок шесть лет.

Я говорил уже о любви Толстого к Аксинье, к женщине, от которой он оторвался с таким трудом. По повести «Тихон и Маланья» мы знаем, как она одевалась, как ходила по деревне, как была всех цветастей, всех стройнее, всех желаннее.

Лев Николаевич любил ее так, как герой «Дьявола» Иртенев любил Степаниду: «Я думал, что я ее взял, а она взяла меня, взяла и не пустила… Я обманывал себя, когда женился… С тех пор, как я сошелся с ней, я испытал новое чувство, настоящее чувство мужа».

Мы знаем эти слова, они возвращают нас к дневникам Толстого, к записи 26 мая 1860 года: «Уже не чувство оленя, а мужа к жене».

Софья Андреевна после своего замужества знала о любви Толстого. Когда очень молодая, красивая женщина, Софья Андреевна, приехала в запущенное имение, то она приказала мыть полы. Из деревни пришли бабы, какие-то женщины показали молодой хозяйке на моющую пол Аксинью и сказали, вероятно, со зла, что это «сударушка хозяина». Софья Андреевна с горечью пишет об этом в своей восьмитомной рукописи — «Моя жизнь».

Она думала об этом все время. Запись 16 декабря 1862 года, часть которой я приводил выше, она заканчивала словами: «Я просто как сумасшедшая. Еду кататься. Могу ее сейчас же увидать. Так вот как он любил ее. Хоть бы сжечь журнал его и все его прошедшее».

13 июня 1909 года записано в записной книжке: «Посмотрел на босые ноги, вспомнил Аксинью, то, что она жива, и, говорят, Ермил мой сын, и я не прошу у нее прощенья, не покаялся, не каюсь каждый час и смею осуждать других».

Лев Николаевич ошибался. Ермил — это был муж Аксиньи, а сын назывался Тимофей. И сын, очень похожий на Льва Николаевича, служил на усадьбе кучером, и дети Льва Николаевича по дворянской простоте относились к нему как к брату.

Лев Николаевич записал уже не точно — он стар; и в то же время помнит конкретно: видит босоногую, любимую женщину, глядя на свои босые ноги.

Тот случай, который он хотел забыть, замолить как-то, оказался происшедшим навечно.

Рассказывал про свою юность Толстой по-разному.

Когда Бирюков привел в биографии Толстого выдержку из книги Н. П. Загоскина «Граф Л. Н. Толстой и его студенческие годы», что «как тетушка Полина Ильинична, так и окружавшие его систематически портили юношу, ломали хорошую от рождения натуру, развращали и его ум, и его душу, и его сердце» и т. д., то Толстой на полях рукописи написал: «Напротив, очень благодарен судьбе за то, что первую молодость провел в среде, где можно было смолоду быть молодым, не затрагивая непосильных вопросов и живя хоть и праздной, роскошной, но не злой жизнью».

H. Н. Гусев в книге «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год» пишет: «Это замечание Толстого было вызвано его желанием высказать свое несочувствие участию студенчества более поздних лет в политической борьбе и нисколько не выражает его действительного мнения о Юшковых и окружавшем их обществе».

Замечания Н. Гусева очень категоричны. Очевидно, он считает, что действительное мнение о самих Юшковых у Толстого — протест, но в примечаниях на предыдущей странице Толстой пишет: «Никакого протеста не чувствовал, а очень любил веселиться в казанском, всегда очень хорошем обществе». Слово «веселиться» написано вместо зачеркнутого слова «танцевать».

К студенчеству же, участвующему в политической борьбе, Толстой относился скорей сочувственно.

В начале 1862 года Лев Николаевич в гостинице, расположенной в Москве на Лубянке, разговаривал с группой студентов, которые принимали участие в волнениях, начавшихся из-за вводившихся матрикулов. Волнения перешли на политическую почву. Правда, Лев Николаевич указал студентам на бесплодность этих волнений, но он пригласил их быть учителями в его школе.

Этих студентов Толстой в письмах противопоставлял семинаристам и считал их лучшими учителями.

Во всяком случае, об особом желании Толстого высказывать свое неодобрение революционному студенчеству ни в шестидесятые годы, ни в более позднее время (см. воспоминания Сереброва «Время и люди», гл. «Ясная Поляна») мы говорить так категорически не можем.

Не надо думать, что Лев Николаевич вычеркивал свои воспоминания или даже целиком их отвергал. Он жил своими воспоминаниями, они были костями и мясом художественных построений, они возникали все снова и снова, они спорили с Толстым, и он спорил за них со своими последователями.

Лев Николаевич не забыл своего увлечения, которое проще назвать любовью, и это Софья Андреевна хорошо понимала; она видала это во сне и во сне разрывала на куски чужого ребенка; внутри оказывалось не мясо, а вата; она радовалась тому, что истинное преступление было только во сне, и огорчалась тем, что месть не совершена.

Но и это не так изранило сердце Софьи Андреевны, как то, что Лев Николаевич рассказал в «Дьяволе» историю своей женитьбы совсем иначе, чем в «Анне Карениной»: дал беспощадный анализ того, что произошло и обнаружило свою ложность.

«Дьявол» повествует о лицемерии брака.

Лев Николаевич начинает повествование, показывая молодого человека, который налаживает свое хозяйство. Он сходится с женщиной, женой одного крестьянина, работающего в городе, встречи с женщиной происходят в караулке и в оранжерее — в такой оранжерее, какие бывали в крупных имениях, а в Ясной Поляне такая оранжерея осталась от большого дома. Евгений — хороший человек, добрый, хозяйственный и близорукий, как близорук Толстой; он не замечает, что в Степаниду он влюблен. Между тем ему надо жениться: «Почему Евгений выбрал Лизу Анненскую, нельзя объяснить, как никогда нельзя объяснить, почему мужчина выбирает ту, а не другую женщину».

Нельзя объяснить, и почему Лиза влюбилась в Евгения, а Евгению нравились глаза Лизы. «Смысл же этих глаз был такой. Еще с института, с 15 лет, Лиза постоянно влюблялась во всех привлекательных мужчин и была оживлена и счастлива только тогда, когда была влюблена… Эта-то ее влюбленность и давала ее глазам то особенное выражение, которое так пленило Евгения.

В эту же зиму в одно и то же время она уже была влюблена в двух молодых людей, и краснела и волновалась, не только когда они входили в комнату, но когда произносили их имя. Но потом, когда ее мать намекнула ей, что Иртенев, кажется, имеет серьезные виды, влюбление ее в Иртенева усилилось так, что она стала почти равнодушной к двум прежним…»

Роман развивался дальше так: когда Иртенев сделал предложение, «она и гордилась им, и умилялась перед ним и перед собой и своей любовью, и вся млела и таяла от любви к нему».

Степаниду Иртенев любил другой любовью; он искал ее следов на траве. Это и была любовь.

Как и герой повести «Дьявол», Лев Николаевич, хотя он и говорил в школе ученикам и учителям, что «жениться на барышне — значит навязать на себя весь яд цивилизации», женился на «барышне» Софье Андреевне, либо женился бы на другой женщине того же круга, и несчастье его и несчастье ее было предопределено и не могло быть исправлено никакими усилиями великого человека.

Он хотел приладиться. Он был молод, и она была молода. Прилаживались на недели и годы, но он не мог врасти в жизнь, которую перерос. С «дьяволом» нельзя было справиться.

Память о прошлом осталась раскаяниями, снами.

Но, кроме того, она осталась как необычность пути, как сложный, горький, извилистый путь к крестьянству, к народу, хотя и понятому в его вчерашнем и тогдашнем, а не завтрашнем дне.

 
ИДИЛЛИЯ
 
«Яснополянской идиллией» называл Бирюков жизнь молодых Толстых в Ясной Поляне, правда упоминая о минутах разочарования.

Не нужно слишком верить записям, так как мы знаем, что Софья Андреевна, а может быть, и Лев Николаевич делали записи главным образом тогда, когда они ссорились и страдали.

Вообще пользоваться воспоминаниями и дневниками надо очень осторожно, если хочешь узнать правду, а не решать споры, давно погашенные смертями.

Дневники Толстого в Юбилейном издании его сочинений вместе с комментариями занимают тринадцать томов. От них нельзя отказываться, но, используя дневники, надо помнить книги. Книги — цель писателя, а дневники — это его признание. Прежде всего очень часто дневники пишут для прочтения, и это отметил Пушкин, говоря про предельно откровенные дневники Руссо.

Дневники Толстого читались его женой, и он читал ее дневники: это своеобразная беседа двух не понимающих друг друга людей. Эта беседа приводила их в отчаяние. Впоследствии, 26 марта 1865 года, Софья Андреевна записывает в своих дневниках: «Левочка поэтически любит жить и наслаждаться один; может быть, оттого, что в нем поэзия слишком хороша и слишком ее много и он дорожит ею. Это и меня приучило жить своей отдельной, маленькой жизнью души. Он что-то пишет, я слышу, верно тоже дневник. Я его уже почти не читаю. Как только читаешь друг у друга, так делаешься неискренен».

Значит, и дневники Толстого, особенно после его женитьбы, — это разговор не наедине.

Строение в Ясной Поляне было не бедное, но запущенное и неудобное. Софья Андреевна только впоследствии увеличила флигель, оставшийся от большого дома, лишив постройку симметрии, но придав ей некоторое удобство.

Мы обычно преувеличиваем бытовую культуру русского дворянства. Дворяне поселились в своих усадьбах, освободившись от военной службы при Екатерине II, а начали бросать свои усадьбы в 1860-х гг.

Не нужно представлять себе обстановку дворянской усадьбы по нашим музеям, где сохранились наиболее художественно ценные вещи из богатых усадеб.

Дом Толстого был домом простым, со сборной мебелью и с потемневшими зеркалами, случайно оставшимися от отцовского дома.

Толстой себя все время упрекал за роскошь в своей жизни, но он исходил почти бессознательно из крестьянского представления об уровне жизни. Дом его был сытый, очень многолюдный, парк был очень просторен, но сам дом был прост и паркетные полы, например, были только в двух комнатах. По обстановке, в нашем теперешнем представлении, Ясная Поляна — очень неустроенный дом.

Дом был теплый, во втором этаже довольно высокие потолки, но все неудобное, проходное, суровое.

Лев Николаевич был сам человеком суровых привычек. Он спал, подкладывая под голову кожаную подушку. Софья Андреевна привезла в дом простыни, подушки и даже завела для дворовых определенные места для сна — до этого они спали где попало, постелив на пол войлок.

Дом был суров, а сад вокруг дома прекрасный. Лев Николаевич постоянно ходил, ездил, и молодую жену он сразу повел на прогулку километров на пятнадцать, а потом повез к брату на телеге, хотя карета была, но просто ему не пришло в голову, что из деревни в деревню можно ехать в карете.

К тому же для кареты не было лошадей и упряжи, хоть сколько-нибудь ей соответствующей.

Но дело, конечно, не в этом. Лев Николаевич женился нерешительно и восторженно. В Ясной Поляне существовала легенда, записанная учителем Петерсоном, будто бы Лев Николаевич назначил уже свадьбу с соседкой Арсеньевой и убежал из-под венца, вернее не приехал на собственную свадьбу.

Вряд ли это было так, но нерешительности и расспросов невесты, за что она его, Льва Николаевича, любит, было много. На свадьбу Лев Николаевич опоздал к венцу, хотя свадьбу торопил. Ему не приготовили к свадьбе крахмальной рубашки. Впоследствии он описал такой случай в «Анне Карениной».

В небольшом, плохо освещенном доме Софья Андреевна приучалась к одиночеству хозяйства и обучалась ревности.

Она ревновала, скучала, училась бренчать на фортепьяно, читать, солить огурцы.

Лев Николаевич читал другие книги, собирался что-то писать, колебался, когда казалось, что надо писать поскорее, а не раздумывать. Лев Николаевич говорил о народе, разговаривал с мальчишками; он был свой в этой деревне. Для него солнце и луна вполне заменяли в деревне городские фонари.

Софья Андреевна написала 23 ноября 1862 года в настоящем своем, не придуманном, не после написанном дневнике следующие слова: «Он мне гадок с своим народом. Я чувствую, что или я, т. е. я, пока представительница семьи, или народ с горячей любовью к нему Л. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь, и я сегодня убежала, потому что мне все и всё стало гадко. И тетенька, и студенты, и Н. П., и стены, и жизнь, и я чуть не хохотала от радости, когда убежала одна тихонько из дому. Л. мне не был гадок, но я вдруг почувствовала, что он и я по разным сторонам, т. е. что его народ не может меня занимать всю, как его, а что его не может занимать всего я, как занимает меня он. Очень просто. А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу. Конечно, я бездельная, да я не по природе такая, а еще не знаю, главное, не убедилась, в чем и где дело».

Слово «кукла», очевидно, было произнесено в яснополянском доме много раз, может быть много сот раз. В следующем году Лев Николаевич написал 23 марта Татьяне Берс письмо, что его жена, Танина сестра, Соня, обратилась в фарфоровую куклу: ноги у Сони фарфоровые и стоят на фарфоровой дощечке, выкрашенной зеленой краской, рубашка на Соне тоже фарфоровая и говорит Соня, не раскрывая рта. Все похожее, все фарфоровое. Она фарфоровая куколка с комода, и она маленькая, крохотная, она может сидеть у Льва Николаевича за галстуком. Лев Николаевич пишет дальше в письме: «Вчера она осталась одна. Я вошел в комнату и увидал, что Дора (собачка) затащила ее в угол, играет с ней и чуть не разбила ее. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унес в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застежкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом, с сделанным для нее местом, так что она ровно локтями, головой и спиной укладывается в него и не может уже разбиться. Сверху я еще прикрываю замшей».

Старый доктор Берс, которому показали письмо, удивился и вспомнил Эрнеста Гофмана с его куклами, с его людьми, превращенными в куклы, и Овидия Назона с разными рассказами о превращениях.

Я думаю, что на след этого происшествия может нас навести собачка Дора. Лемюэль Гулливер, хирург, ставший потом капитаном, после путешествия в Лилипутию попал к добрым великанам на остров Бробдингнег, на этом острове он дрался с пчелами, спотыкался об улиток. Однажды «небольшой белый сеттер, принадлежавший одному из садовников, забравшись случайно в сад, пробегал недалеко от места, где я (Гулливер. — В.Ш.) лежал. Почуяв меня, собака устремилась ко мне, схватила меня в пасть и принесла к хозяину, подле которого осторожно положила меня на землю, виляя хвостом».

Кукла, которую уносит собачка, — лилипутка, карлица в доме Толстого, карлица не только рядом с ним, но рядом с другими людьми в деревне. Муж носит жену в кармане — даже не в кармане сюртука, а в жилетном кармане. Но бедная кукла, ушедшая с городского комода, страдала, падала, разбивалась.

Толстой приписывал к письму: его лакей «Алексей говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком».

Бедная кукла, ей было очень больно, у нее было человеческое сердце, она заглядывала в дневники Толстого. Софья Андреевна радовалась, когда муж уходил из дому, хотя она его очень любила, а Лев Николаевич записывал в дневнике 18 июня 1863 года: «Где я, тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает. Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю. Все писанное в этой книжке почти вранье — фальшь. Мысль, что она и тут читает из-за плеча, мешает и портит мою правду».

А Софья Андреевна в том же году, 31 июля, отвечает, или, вернее, восклицает сама для себя: «Сколько раз в душе он подумал: «Зачем я женился?», и сколько раз вслух сказал: «Где я такой, какой я был».

Но время лечит раны, — вернее, оно их меняет на рубцы. Время дало Софье Андреевне детей и смягчило взаимопонимание мужа и жены. Не сразу, не до конца. Конец мы знаем. Лев Николаевич писал книги. Софья Андреевна дала ему покой, он стал занятым, и молодая женщина пишет: «Он холоден, почти покоен, сильно занят, но не весело занят, а я убита и зла».

Лев Толстой пишет книгу. Жена читает мужа, ревнует. Она пишет 20 марта 1865 года: «Перед Левочкой чувствую себя, как чумная собака. Но я не мешаю ему, потому что он сам не обращает на меня внимания. Мне больно, я пропала для него. А во мне все то же старое, ревнивое, сильное чувство к нему. Я избаловалась».

Великий человек растет и уходит.

Луна вдохновения приходила и тянула Толстого вверх. Он записывает: «Нынче луна подняла меня кверху, но как, этого никто не знает».

Он думал, что он отдал себя Софье Андреевне, отдал всего; он говорил с укором: «Отдать все — не холостую, кутежную жизнь у Дюссо и метресок, как другие женившиеся, а всю поэзию любви, мысли и деятельности народной променять на поэзию семейного очага, эгоизма ко всему, кроме к своей семье, и на место всего получить заботы кабака, детской присыпки, варенья, с ворчаньем и без всего, что освещает семейную жизнь, без любви и семейного тихого и гордого счастья».

Но он отдал себя не за присыпку и, может быть, его особенность была в том, что он умел себя отдавать лишь всем людям — в творчестве.

Он любил комнату под сводами у окна, заделанного решеткой. Тяжелые кольца, как будто предназначенные для цепей, были вделаны в потолок. Когда-то на эти кольца вешали окорока. Комната, где он писал, — кладовая; стол низкий, у низкого стола стул с отрезанными ножками: Лев Николаевич был близорук, но не носил очков.

О своем яснополянском счастье он писал тетке Александре Андреевне: «Помните, я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастья, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а все идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался. Такое счастье есть, и я в нем живу третий год. И с каждым днем оно ровнее и глубже. И материалы, из которых построено это счастье, самые некрасивые — дети, которые (виноват) мараются и кричат, жена, которая кормит одного, водит другого и каждую минуту упрекает меня, что я не вижу, что они оба на краю гроба, и бумага и чернила, посредством которых я описываю события и чувства людей, которых никогда не было. На днях выйдет первая половина первой части романа "1805 год"».

И в тот же день Лев Николаевич написал Фету о себе, как о прикованном Прометее и плененном Самсоне.

Письмо кончается почти трубным возгласом. Толстой говорит, что он растет большим и будет еще больше: «но что дальше будет — бяда!!! Напишите, что будут говорить в знакомых вам различных местах, и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамечено. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, а то ругательства расстраивают ход этой длинной сосиски, которая у нас, нелириков, так туго и густо лезет».

Он говорит о романе умышленно небрежно, потому что чувствует себя победителем, и цепи, которые его привязали к Ясной Поляне, кажутся ему теперь золотыми.

 
«ХОЛСТОМЕР»
 
Теперь дети, родившиеся в городах, и дети в колхозах и совхозах, только что научившись говорить, знают марки машин: вот это «Волга», а это «Москвич», а это новый грузовик выпуска Минского завода.

Таскают они за собой игрушечные машины, еще не умея говорить.

Но машины не рождаются у них на дворе рядом.

В те времена, когда дети Толстого играли в лошадки, лошади рождались дома, были своими, и их еще лучше знали, чем мы знаем машины.

Лев Николаевич подсчитал, что он на коне в седле просидел около семи лет; в Самарской губернии он собирался вывести новую конскую породу, облагородив степную лошадь.

Толстовские братья в письмах хвастались, что вот они уже упали с лошади: падение с лошади было признаком возмужания.

Сколько смотрел Лев Николаевич на коней во время долгих поездок на Кавказ, с Кавказа, в бесчисленных поездках в Москву!

Лошадь, телега, звон сбруи ему были знакомы так, как сейчас машина знакома тому человеку, который не только ездит на машине, но сам много раз разбирал и собирал мотор.

Это даже не надо доказывать, но надо напомнить, что все сравнения жизни человека с жизнью лошади для Толстого привычны. Говоря о своих обязанностях в работе, в письме к А. А. Толстой Лев Николаевич называет их своими хомутами. Литература тоже хомут. Работа в школе — хомут. Жениться он не собирается, потому что это было бы «пятым хомутом». Поэтому не надо считать тему «Холстомер» — книжной темой.

Лошади бегали тогда не только по книжным страницам, их показывали не только на арене цирка; были они не только натурой для парадных исторических памятников.

Б. М. Эйхенбаум в книге «Лев Толстой» подобрал много материала о значении конской темы в шестидесятых годах. Разбору первоначальной истории создания «Холстомера» в книге посвящена целая глава, занимающая двадцать три страницы. Начинается история создания темы с записи в толстовском дневнике после окончания «Двух гусар». 31 мая 1856 года Толстой отмечает в своем дневнике: «Хочется писать историю лошади». Дальше у Эйхенбаума идет анализ: «Замысел этот возник у Толстого, вероятно, под влиянием знакомства с А. А. Стаховичем, владельцем большого конного завода в Орловской губернии и основателем Петербургского бегового общества».

М. А. Стахович, брат А. А. Стаховича, был писателем и собирался написать рассказ о знаменитом орловском рысаке, пробежавшем двести сажен в тридцать секунд в начале 1800-х годов в Москве. Этот конь родился пегим, а пегая масть не была «рубашкой» орловской породы. Они должны были быть серыми в яблоках. Поэтому лошадь была выхолощена — она портила породу, несмотря на свой замечательный бег.

Стахович пишет (цитирую по Б. М. Эйхенбауму):

«Судьба этой замечательной лошади дала мысль моему покойному брату написать повесть «Похождения пегого мерина», и брат мой рассказал мне ее план: как покупает Холстомера на хреновском аукционе богач московский купец (тут просторное поле для описания быта этих первых страстных охотников резвых орловских меринов, за которых плачивали они «большие тысячи»); потом переходит он к лихому гвардейцу времен императора Александра Павловича, который дарит знаменитого пегого столь же знаменитому Илье, главе цыганского хора. Возил Холстомер и цыганку Танюшу, восхищавшую своим пением А. С. Пушкина, потом попадает он к удалу молодцу-разбойничку, а под старость, уже разбитый жизнью — к сельскому попу, потом в борону мужика и умирает под табунщиком». Далее А. Стахович вспоминает: «В 1859 или 60-м году ехал я с Львом Николаевичем на почтовых из Москвы в Ясную Поляну. Дорогой рассказал я сюжет повести «Похождения пегого мерина», которую не успел дописать покойный брат, и мне показалось, что мой рассказ заинтересовал графа».

Здесь не все выходит. Стахович точно записал, что разговор Толстой вел на почтовых по дороге из Москвы в Ясную Поляну в 59-м или в 60-м году. Запись же Толстого — «хочется писать историю лошади» — относится к 56-му году.

Кроме того, есть еще воспоминания о том, как Толстой, увидавши старого мерина, рассказал Тургеневу историю этого мерина, на что Тургенев сказал, смеясь: «Когда-нибудь вы, Лев Николаевич, были лошадью». Итак, тема существовала до разговора со Стаховичем. Кроме того, Стахович с его точными знаниями конских родословных не сделал бы ошибки: в первоначальном варианте Толстого лошадь называлась не Холстомер, а Хлыстомер, и поправка была сделана позже, в 1885 году, со слов М. А. Стаховича — сына того Стаховича, с которым встречался Толстой двадцать пять лет тому назад.

Сложность вопроса состоит в том, что когда Софья Андреевна переписывала ранний вариант повести и написала подзаголовок «Опыт фантастического рода 1861 года», то Лев Николаевич вычеркнул эту нехорошо написанную фразу, заменил ее посвящением Стаховичу и сам прибавил сноску: «Сюжет этот был задуман М. А. Стаховичем, автором «Ночного», и передан автору его братом А. А. Стаховичем»[7].

С новой работой о «Холстомере» Л. Опульской (в «Литературном наследстве», т. 69) я в общем согласен так же, как согласен в основном с работой Б. Эйхенбаума. Но хочется только сделать одну оговорку.

Прежде всего повторим: сравнения и уподобления, взятые из «конской жизни», типичны для Толстого начала шестидесятых годов. Он пишет в день восемнадцатилетия Татьяне Берс письмо, в котором называет ее «своим стремянным», так как она ездила на лошади рядом с ним. Но надо подумать о том, для чего Толстому здесь понадобился образ лошади.

А. Башуцкий, на очерк которого ссылается Б. Эйхенбаум, в сборнике «Наши, списанные с натуры русскими» (1841 г.), переносил в Россию французскую традицию иллюстрированного очерка, чем и объясняется заглавие сборника: тут дважды подчеркнуто его местное русское происхождение — и темы наши, и авторы русские. История водовозной лошади — это вставная новелла, которая заняла у Бушуцкого три страницы. Условная биография коня похожа на все подобные биографии. Благородного коня продают, он предназначается на живодерню, но его продают по дешевке водовозу. Лошадь несчастна: «Ее презирают, над ней издеваются».

Все это похоже, но все это не так.

Вероятно, в 1885 году, обновляя воспоминания о рассказе дяди, молодой Стахович действительно передал Толстому лошадиную историю, но Толстому она еще раньше понадобилась для другого дела Его лошадиная история сигнализирует не о том, что лошади и люди переживают свой блеск и свой век. В первом варианте «Холстомера», как заметила Л. Опульская, упоминаются лондонские моды. Серпуховской ходит на «каких-то чудных, в палец толщиной подошвах, очень, может, удобных для ходьбы по лондонской мостовой, но не для устеленных листьями дорог русской деревни».

Несомненно, здесь лондонские воспоминания.

Из Брюсселя в марте 1861 года Толстой писал А. Герцену, называя «Полярную звезду» превосходной книгой, и говорил, что это общее мнение.

Толстой пишет: «Вы все говорите — «полемику давайте». Какую полемику? Ваша статья об Овене, увы! слишком, слишком близка моему сердцу. Правда — quand même[8], что в наше время возможно только для жителя Сатурна, слетевшего на землю, или русского человека».

Что это за обитатель Сатурна? Это один из героев философской повести Вольтера «Микромегас», прилетевший с Сириуса на землю и осматривающий ее вместе с обитателем Сатурна с недоверием и неуважением, так как эти космические путешественники — великаны.

Рассматривание обычного с точки зрения необычного у Вольтера встречается неоднократно. Так французскую предреволюционную жизнь у него описывает Гурон, прозванный Наивным. Гурон храбр, добродетелен, но не понимает условности жизни мира.

Толстой идет дальше.

Русский человек, как он пишет Герцену, может оказаться в это время критиком универсальным, понимающим все, — как человек, прилетевший из космоса. Русский человек в то время — новичок на земле, первооткрыватель истории и социологии.

Лошадь понадобилась Толстому не для того, чтобы поплакать над ее судьбой, а для того, чтобы уже в 1861 году увидать мир большими и чужими, недоверчивыми, как будто лошадиными глазами. Прежде всего недоверие вызвала у лошади система собственности, причем в 61-м году лошадь еще удивляется на крепостное право. Мерин говорит собравшимся вокруг него лошадям: «Есть люди, которые называют других людей своими, а эти люди сильнее, здоровее и досужнее хозяев». Этот кусок будет развернут в редакции 1885 года: «Есть люди, которые других людей называют своими, а никогда не видели этих людей, и все их отношение к этим людям состоит в том, что они делают им зло».

Другое место: «И люди счастливы, главное, тем, когда получают исключительное право только называть какую-либо вещь своею». В редакции 1885 года тирада мерина звучит уже нравоучительнее — появились нравственные требования: «И люди стремятся в жизни не к тому, чтобы делать то, что они считают хорошим, а к тому, чтобы называть как можно больше вещей своими».

Интересная работа, проделанная Л. Д. Опульской, мне кажется, нуждается в дополнении, — раскрытии автобиографического подтекста в повести.

Холстомер — породистый конь, необыкновенных кровей, попал в положение рабочей скотины и примирился с этим положением; мерин жалеет табунщика, который на нем ездит, хотя тот сидит на седле криво и Холстомеру больно. Мерин думает, что старик раскуражится, как начнет курить, и будет больно от его неловкой посадки: «Впрочем, бог с ним, мне не в новости страдать для удовольствия других. Я даже стал уже находить какое-то лошадиное удовольствие в этом. Пускай его хорохорится, бедняк. Ведь только и храбриться ему одному, пока его никто не видит, пускай сидит боком».

Мерин прекрасен и отвратителен своей старостью. Порода сохранилась в нем, видно нечто величественнoe в «выражении самоуверенности и спокойствия сознательной красоты и силы».

Лошади враждебны Холстомеру: это лошади породистые, но не из самых лучших; они презирают и мучают неузнанного ими старика. Он как бы король в изгнании.

Невеселый Кавказ, хлопоты в Герольдии, долгое неудачничество, гордость от сознания своей силы, яснополянское одиночество, ссора с соседями, которые ненавидят графа-чудака, становящегося на сторону крестьян, — все есть в «Холстомере». Это тоже входит в структуру произведения.

Лев Николаевич — породистый человек, гениальный человек, но он был пегим и в жизни и в литературе; его особенную масть, особое положение в мире, его отдельность не признавали.

Поэтому так грустен рассказ и так дорог он Толстому.

В первоначальном варианте, вернее, в первоначальной структуре повести первый владелец коня, постаревший аристократ Серпуховской и люди, к которым он приехал и гостит несколько навязчиво, симпатичны — это остатки старого барства.

Серпуховской — игрок, удалой гусар, прожившийся, но еще умеющий носить свое платье. Люди, к которым он приехал, вызывают двойственное к себе отношение. Хозяйка подана с ласковой иронией: «…На голове большие, золотые, какие-то особенные шпильки в густых русых, хоть и не вполне своих, но прекрасных волосах. На руках было слишком много браслетов и колец; но все они были прекрасны». Правда, в этом доме левретка носит необыкновенно трудное английское имя, и хозяева, не говорящие по-английски, плохо его выговаривают. Дом несколько претенциозен. Грубая хвастливость хозяев, нечистая старость Серпуховского, его сон на постели с неснятым сапогом, его большое брюхо появится позднее, в 1885 году, когда Лев Николаевич придет к окончательным выводам о том, что значит его прежняя жизнь и вся жизнь людей его круга.

Нечистое тело Серпуховского будет описано с отвращением. Толстой расскажет, как положили это нечистое тело в ящик с четырьмя кисточками на углах, повезли в особое место, там раскопали старые гниющие кости и именно туда положили «гниющее, кишащее червями тело в новом мундире и вычищенных сапогах».

Смерть же Холстомера стала величественной; он пригодился до конца, и мясо его съели не собаки, как предполагалось в первой системе повести; куски его мяса принесла своим волчатам волчица и накормила этим мясом любимых детенышей.

Холстомер прожил жизнь, использованную до конца, прожил великодушно, осмысленно — он узнал хозяина, что-то проржал ему. Хозяин в нем увидал только повод для хвастовства и не узнал неповторимых пежин и могучего сложения старой лошади.

В первой системе повести знаки, ее составляющие, означали горесть отрыва от своих и снисходительное к ним презрение.

Во второй системе Толстой, как житель иной эпохи, рассматривает ничтожное, бессмысленное существование маленьких существ, их хвастовство богатством и фальшивой любовью.

Второй Холстомер — прощание со старым домом, из которого уже выболел его хозяин.

Старый конь — это как бы Ерошка, который говорит про господскую жизнь, что вся она одна фальшь, и проповедует среди коней новые истины.

Толстой говорит словами, которые существовали до него. Он берет литературные построения, которые до него существовали, но через старые способы сообщения по-новому сообщает нам о новых решениях.

Первый Холстомер — создание периода «Войны и мира». Великая эпопея, вероятно, и не дала времени додумать то, что было уже так близко намечено. И в первом построении «Холстомера» недорешено то, что недорешено сперва в «Войне и мире».

Лев Николаевич попробовал послать повесть, которая еще называлась «Хлыстомер», графу Соллогубу, автору знаменитого очерка «Тарантас», писателю известному и уже хорошо забытому.

В мае 1863 года Толстой сообщил Фету: «Теперь я пишу историю пегого мерина, к осени, я думаю, напечатаю». Но вещь двадцать лет пролежала до переделки.

Соллогуб присутствовал при чтении рассказа в каком-то узком кругу, где была и Таня Берс; шел легкий разговор, в котором Татьяна Андреевна высказала какое-то свое, конечно, не обязательное мнение, но мнение это было отрицательное. Это дало основание Соллогубу написать очень любезное письмо с нравоучением:

«Ваша милая бель сёр[9], любезный граф, права. — Она не высказала того, что сама не поняла, но предугадала по женскому инстинкту, гнушающемуся всего, что оскорбляет стыдливость и нежное эстетическое чувство. — Самое слово мерин уже неприятно, как неприятно слово евнух, кастрат. — Оно прямой намек на детородные части. Слова сосцы, сосунчики, картины холощения и в особенности случки маменьки-кобылки с седуктором-жеребцом могут, пожалуй, пройти для коннозаводчиков, — но непосвященная публика поморщится… Ваш талант — талант тонкого анализа и грациозности деталей… Если бы Писемский написал вашу статью, он бы ее написал так, что ни одна женщина не могла бы ее прочитать и ни одна типография не взялась бы печатать, — но у него вышла бы штука пластично-похабная и до некоторой степени художественная. — У вас она от одного берега отстала, к другому не пристала».

В. Соллогуб, как мэтр, дал ряд советов. Половина одного совета оказалась принятой: «Назовите статью именем мерина и не повестью, а басней. — Эта кличка в прозе будет нова». Дальше идут советы, которые Толстому были не нужны:

«Описание конюха, ночи в поле, летней природы, различных лошадиных физиономий и пр. остаются как теперь и даже могут быть несколько дополнены. — Конюх захрапел у огонька — двум-трем лошадям не спится. — Начинается рассказ».

В рассказе «о несчастии, постигшем мерина за пегую шерсть, намекается только вскользь». Рассказ состоит из «портретов его различных господ… Конец рассказа. Физиономии слушавших лошадей. — Заря занимается. — Конюх просыпается, закуривает трубку и начинает браниться. Конец. Это, мне кажется, будет на 4 столбах — вступление, завязка, повествование, заключение. Что ни говори, а в риторике был смысл, и закон симметрии в природе везде повторяется. Следовательно, он закон прекрасного».

Риторика на самом деле никогда не бывает права, потому что она записывает простывшие следы, то, что уже не осуществляется, такие следы, по которым не надо идти, потому что никогда не найдешь добычи.

Лев Николаевич не нуждался в монтажных переходах для ведения рассказа, в умалчивании того, что считалось неприличным, и в безличном пейзаже, заключающем очерк, который бы мог быть написан молодым Тургеневым, если бы Иван Сергеевич не был бы так талантлив и если бы он не прокладывал сам для себя путей.

Лев Николаевич в своей повести дорожил другим: он понимал «вкус слез» высеченного кучера; это место Толстой считал главной удачей первого построения повести.

Покамест повесть отложена.

В Ясной Поляне тихо, казалось, что, кроме большака, по которому люди ехали мимо Ясной Поляны, а не в нее, все дороги к Толстому заросли. Он ушел в большую работу.

Он был единственным стремянным своим, единственным своим союзником.

Продолжение: Часть III. Построение «Войны и мира» и мир её героев >>>

1. Источник: Шкловский В. Б. Лев Толстой. – М.: Молодая гвардия, 1963.
Виктор Борисович Шкло́вский (1893 – 1984) – русский советский писатель, литературовед, критик, киновед и киносценарист. Лауреат Государственной премии СССР (1979). Большое место в творчестве Шкловского занимают работы о Л. Н. Толстом, Ф. М. Достоевском, С. М. Эйзенштейне. (вернуться)

2. Л. Н. Толстой. Фото. Брюссель, 1861 г. – Л. Н. Толстой в рост, 3/4 влево, в длинном чёрном пальто, серых жилете и брюках, чёрных ботинках. Стоит около стола, накрытого тёмной скатертью. Справа стоит кресло, обитое тёмной тканью, видна часть гардины.
Снимок сделан во время второго (1860–1861 гг.) путешествия Л. Н. Толстого по Европе (Германия, Швейцария, Франция, Англия, Бельгия).
Источник фото: Л. Н. Толстой. Документы. Рукописи. Фотографии. Фотокнига. М.: Планета, 1995. – С.–133. (вернуться)

3. Мазу́рик – вор, плут, мошенник; употребляется как порицающее или бранное слово. (вернуться)

4. Книга Л. Ф. Пантелеева «Воспоминания», в которую статья включена, переиздана в Гослитиздате в 1958 году с предисловием и комментариями С. А. Рейсера. (вернуться)

5. Статья напечатана в 1-м сборнике «Звеньев», изд. «Академия» M.–Л., 1932 г. (вернуться)

6. Об этом знали в семье Берсов, что засвидетельствовано в воспоминаниях В. Микулич и напечатано в 1-м выпуске «Звеньев» в 1930 году, стр. 501. (вернуться)

7. Должен прибавить: вставка Софьи Андреевны с подчеркиванием 1861 года, как мне кажется, означала, что отказ Толстого от гонорара за вещи, созданные после 1881 года, к этому произведению не относится, и авторские права принадлежат семье. Новый вариант «Холстомера» появился в печати в 1885 году. (вернуться)

8. quand même – Несмотря ни на что; в любом случае. (фр.) (вернуться)

9. бель сёр (belle soeur) – сестра жены; свояченица. (фр.) (вернуться)

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика