Главная |
|
|
Портрет И.С. Тургенева работы К.А. Горбунова. 1872. |
|
|
Портрет И.С. Тургенева работы Ф.Е. Бурова. 1883.
Дом-музей И.С. Тургенева[ 2] |
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ
(1818 – 1883)
ТУРГЕНЕВ В ПЕТЕРБУРГЕ[ 1] |
|
|
ГЛАВА I.
Петербург 1830-х годов. Ученье в университете. Первые литературные опыты. Столичные театры
|
|
Детские годы Тургенева прошли в родовом поместье его матери — селе Спасском-Лутовинове, близ города
Мценска Орловской губернии, «в аллеях старого деревенского сада, полного сельских ароматов, земляники, птиц, дремлющих лучей солнца и теней; а вокруг — двести десятин
волнующейся ржи!» (П IX, 424). Картины среднерусской природы оставили глубокий след в душе будущего автора «Записок охотника», но жизнь в родительском
доме была для него источником тяжких впечатлений и постоянно вызывала в памяти воспоминания об ужасающем барском произволе. Мать Тургенева, своенравная и жестокая
помещица, не терпела малейшего неповиновения даже со стороны самых близких людей. Отношения между домочадцами сложились так, что отец старался держаться
в стороне от семьи, а подросшие сыновья вынуждены были впоследствии разорвать с матерью близкие связи.
И вместе с тем Варвара Петровна Тургенева (урожденная Лутовинова) отличалась редкой по тому времени образованностью, которую стремилась передать детям.
Дети росли, — как, впрочем, и было принято в дворянских семьях, — на попечении «гувернеров и учителей, швейцарцев и немцев, доморощенных дядек и крепостных нянек»
(XV, 206). В 1822 году, когда Тургеневу было четыре года, родители его вместе с детьми совершили большое заграничное путешествие: отец Ивана Сергеевича был тяжело
болен и намеревался проконсультироваться у европейских врачей. Проездом Тургеневы останавливались в Петербурге; они приехали в столицу в середине мая, а уже
19 мая в объявлении «С.-Петербургских ведомостей» об отъезжающих сообщалось: «Сергей Николаевич Тургенев, отставной полковник, с супругою Варварою Петровною,
малолетними сыновьями: Николаем и Иваном, с отставным штаб-ротмистром Николаем Николаевичем Тургеневым и дворянином Иваном Богдановичем фон-Барановым,
дерптским уроженцем; при них крепостные люди: Павел Андреев, Иван Сергеев, девки Софья Данилова и Катерина Петрова; спросить по Фурштатской улице в доме
Эльтекова под № 619». Объявление об отъезде Тургеневых из Петербурга повторилось, как это было принято, еще дважды — 23 и 26 мая. 26 мая или несколько дней
спустя семья покинула Россию. Никаких более подробных сведений о пребывании Тургеневых в Петербурге в 1822 году не сохранилось.
В 1827 году семья переехала в Москву, и Иван Тургенев продолжил домашнее образование в московских пансионах. И дома, и в пансионах много внимания уделялось
иностранным языкам, но, что особенно примечательно, родной язык и литература в семье Тургеневых также были в большом почете. Варвара Петровна превосходно
говорила и писала по-русски (ее письма могут служить образцом живой и колоритной русской речи), а Сергей Николаевич Тургенев стремился дать своим сыновьям
воспитание в духе передовых педагогических теорий того времени: его кумирами были швейцарский педагог-демократ Песталоцци и русский просветитель Н. И. Новиков.
Среди гостей в доме Тургеневых не раз бывали прославленный поэт В. А. Жуковский и популярный романист М. Н. Загоскин, автор «Юрия Милославского».
Правда, Варвара Петровна больше любила французских писателей, старых и новых, но она внимательно следила и за успехами отечественной словесности. В письмах к сыновьям
она иной раз цитировала Карамзина, Жуковского и даже только что входивших в известность Гоголя и Лермонтова.
В 1833 году Тургенев поступил в Московский университет. Но вскоре обстоятельства жизни семьи переменились. В 1834 году старший брат Ивана Сергеевича, Николай, был
определен в Петербургское артиллерийское училище, и летом того же года отец перевез в столицу и младшего своего сына, успевшего закончить в Московском университете
первый курс. Братья поселились на углу 1-го Спасского переулка и Шестилавочной (впоследствии Надеждинской) улицы, в доме Родионова (ныне улица Маяковского, участок
дома 52). 18 июля 1834 года Иван Тургенев подал прошение о приеме его в «число своекоштных студентов Ст.-Петербургского университета по историко-филологическому
факультету» (П I, 425). Выдержав экзамены на второй курс, он был принят на 1-е отделение философского факультета (так тогда именовался историко-филологический
факультет). С этого времени начинается петербургский период в жизни Тургенева.
Петербург второй половины 3Q-x годов бурно развивался, меняя свой облик и ритм жизни, как этого требовали нужды европейской столицы. Он становился олицетворением
тогдашней России. «...Петербург — разбитной малый, никогда не сидит дома, всегда одет и, охорашиваясь перед Европою, раскланивается с заморским
людом»[2] — писал Гоголь в 1836 году, противопоставляя старозаветную Москву новой русской столице. Гимн Петербургу, как воплощению современной России, сложил Пушкин в те же годы в «Медном всаднике». Немного позднее,
в 1841 году, Герцен писал в статье «Москва и Петербург»: «Говорить о настоящем России — значит говорить о Петербурге, об этом городе без
истории в ту и другую сторону, о городе настоящего, о городе, который один живет и действует в уровень современным и своеземным потребностям на огромной части
планеты, называемой Россией»[3].
Город строился и украшался. В 1834 году состоялась торжественная церемония открытия на Дворцовой площади Александровской колонны — самой высокой в мире
по тем временам, заканчивалось строительство Нарвских триумфальных ворот. |
В. Е. Раев. Парад 30 августа 1834 года на Дворцовой площади в Петербурге
(освящение Александровской колонны). 1834 |
Напротив Академии художеств появились сфинксы, привезенные из далеких Фив, где они
были куплены русским правительством по рекомендации молодого дипломата А. Н. Муравьева. В 1835 году набережную Невы и Сенатскую площадь украсило большое
парадное здание Сената и Синода. Интенсивно строился Исаакиевский собор (к 1837 году здание было возведено до карниза). Меняется вид Невского проспекта. Новые
черты в его облик внесла прокладка Михайловской улицы (ныне улица Бродского), выполненная по проекту архитектора Росси, с целью открыть вид с главной магистрали
города на недавно построенный Михайловский дворец.
Михайловская улица украшается двумя одинаковыми парадными зданиями. Окончательно архитектурно оформляется Михайловская площадь (ныне площадь Искусств):
здесь заканчивается строительство здания Дворянского собрания (ныне помещение Филармонии). Реконструируется по проекту Тома де Томона здание Большого театра
(находилось на месте здания Консерватории). В конце 1837 года перед Казанским собором устанавливают памятники М. И. Кутузову и Барклаю де Толли.
«...Искусства воздвигли в столице нашей памятники, вполне заслуживающие внимание просвещеннейших любителей Изящного»[4] —
писал А. Башуцкий, один из первых историков Петербурга, подчеркивая отличительную черту города первой трети XIX века.
Петербург превращается в парадную столицу России, и в то же время в его жизни и облике отражаются обострившиеся социальные противоречия. «Город пышный,
город бедный» — так назвал Петербург Пушкин в одном из стихотворений 1828 года.
Петербург — город аристократии и бедного люда, город важных господ и мелких чиновников, город преуспевающих дельцов и голодающих мастеровых, — город разительных
социальных контрастов. Вместе с тем Петербург — город передовой современной мысли. Здесь живут Пушкин и Гоголь, Глинка и К. Брюллов. Здесь рождается национальный
театр («Ревизор») и национальная опера («Иван Сусанин»). Здесь произошло первое революционное выступление XIX века — восстание декабристов, и память о нем еще была
свежа. Живой ритм современности привлекает в Петербург молодежь, которая связывает с первым городом России свои ожидания и надежды.
К концу 1830-х годов окончательно оформляются два направления русской общественной мысли — западничество и славянофильство, и не случайно для одних будущее России
воплощено в «городе настоящего» — Петербурге, для других — в старомодной и консервативной Москве. А. И. Герцен не любил Петербург, как официальный центр
деспотической империи Николая I, и он же написал в 1841 году: «Петербург любить нельзя, а я чувствую, что не стал бы жить ни в каком другом
городе России. ...Там издаются журналы, там ценсура умнее, там писал и жил Пушкин, Карамзин; даже Гоголь принадлежал более к Петербургу, чем к
Москве»[5].
Передовые люди России остро ощущали трагическую сторону жизни Петербурга. В самом деле, общественная атмосфера 30-х годов — это атмосфера николаевской реакции, и
Петербург был ее воплощением. Впоследствии Тургенев так охарактеризовал господствовавшее общественное настроение тех лет: «Время было тогда очень уже смирное.
Правительственная сфера, особенно в Петербурге, захватывала и покоряла себе всё. ...Общество еще помнило удар, обрушившийся на самых видных его представителей
лет двенадцать перед тем; и изо всего того, что проснулось в нем впоследствии, особенно после 55-го года, ничего даже не шевелилось, а только бродило — глубоко, но
смутно—в некоторых молодых умах» (XIV, 75, 18). В 30-х годах и сам Тургенев был одним из тех, в ком лишь «глубоко, но смутно» бродило и вырабатывалось сознание
необходимости глубоких общественных перемен в России. Но каких — Тургенев еще не знал.
Он приехал в Петербург восторженным юношей, с мировоззрением еще не определившимся. По своим литературным вкусам он был романтиком, увлекался Бенедиктовым, Марлинским, Жуковским и Байроном и в то же время преклонялся перед именем Пушкина. Свое призвание он видел в ученой карьере. В автобиографической повести «Пунин и
Бабурин» (1874) Тургенев писал, что «со времени ... поступления в университет... стал республиканцем» и увлекся деятелями Великой французской революции (XI, 187), но значение этого признания не следует переоценивать. Этот «республиканизм» был скорее романтическим настроением, чем осознанным мировоззрением.
Одним из первых произведений, созданных Тургеневым в Петербурге, была ода по случаю открытия 30 августа 1834 года Александровской колонны на Дворцовой площади.
Эта ода, написанная под явным воздействием очерка Жуковского «Воспоминание о торжестве 30 августа 1834 г.», начиналась панегириком в честь Александра I и
славила «Николая век счастливый». Конечно, и это было только шаблонной одической формулой, а не отражением сложившихся взглядов. Они еще не сформировались в систему,
и даже ужасы крепостного права, которые Тургенев видел в деревне в детстве, не вполне им были осмыслены в 30-х годах.
О жизни Тургенева в бытность его студентом Петербургского университета известно мало. Немногочисленные мемуарные свидетельства современников и написанные
Тургеневым в конце жизни «Литературные и житейские воспоминания» — вот и всё, что дошло до нас об этом периоде жизни писателя, — периоде становления, поисков и
стремлений найти свое место в литературе.
Петербургская жизнь Тургенева началась с глубокого потрясения. 30 октября 1834 года здесь скончался его отец. Варвара Петровна в это время лечилась за границей
и возвратилась в Россию лишь в начале 1835 года. Тем сильнее должна была сказаться смерть отца на настроении братьев. В «Мемориале» (кратких записях наиболее
значительных событий в жизни) Тургенев записал: «Смерть отца 30-го октября. Сочинение „Стено” (!)»[6] СХИ, 199).
Драматическая поэма «Стено», о которой вспоминает Тургенев, с ее обостренными поисками смысла жизни и явным налетом романтического пессимизма, во многом могла быть
навеяна смертью отца.
Запись следующего, 1835 года в «Мемориале» начинается словами: «Новый год в Петербурге. Maladie de croissance [болезнь роста]. Маменька возвращается в Петербург»
(XV, 199).
Сразу же по приезде в Петербург Тургенев, как и его брат Николай, должен был напомнить о себе тем людям, которые могли оказаться полезными в его дальнейшей
жизни и служебной карьере. Николая Тургенева еще раньше наставлял отец, отдавший сына в артиллерийское училище — «на службу», как он говорил. Иван Сергеевич
после смерти отца оказался на попечении матери. Варвара Петровна, женщина образованная, умная и много читавшая, всё же была уверена, что писательство — не дворянское
дело, и не раз говорила: «Дворянин должен служить и составить себе карьеру и имя службой, а не бумагомаранием. Да и кто же читает русские книги?»
[7]
Варвара Петровна не уставала хлопотать за сына. Определяя его в университет и думая о его будущем, она искала и возобновляла старые связи с «нужными людьми».
Именно с этим обстоятельством связано появление в печати первого произведения Тургенева — рецензии на книгу А. Н. Муравьева «Путешествие
по святым местам русским»[8]. Почти 40 лет спустя, в 1875 году, писатель с удивлением прочел заметку, в которой говорилось об этом его
«первом печатном произведении», и сразу же отправил письмо в редакцию «Вестника Европы», так объясняя причины появления рецензии: «Мне тогда только что минуло
семнадцать лет, я был студентом С.-Петербургского университета; родственники мои, ввиду обеспечения моей будущей карьеры, отрекомендовали меня Сербиновичу,
тогдашнему издателю «Журнала министерства просвещения»... Сербинович, которого я видел всего один раз, желая, вероятно, испытать мои способности, вручил мне ту
книгу Муравьева с тем, чтобы я разобрал ее; я написал нечто по ее поводу — и вот теперь, чуть не через сорок лет, я узнаю, что это «нечто» удостоилось тиснения!»
(XV, 165).
Тургенева не привлекала чиновная карьера, о которой хлопотала для него Варвара Петровна, что и вызывало антагонизм между матерью и сыном. Он учился, имея перед собой
иную цель — стать ученым, быть может профессором. Будущая деятельность рисовалась ему как служение людям, обществу, как благородный труд во имя
России, во имя ее просвещения.
Интересно то, что впоследствии Тургенев почти никогда не вспоминал о своем учении в Петербургском университете. В предисловии к «Литературным и житейским
воспоминаниям», написанном в 1868 году, он так охарактеризовал свое отношение к русскому университетскому образованию тех лет: «Окончив курс по филологическому
факультету С.-Петербургского университета в 1837 году, я весною 1838 года отправился доучиваться в Берлин. Мне было всего 19 лет; об этой поездке я мечтал давно.
Я был убежден, что в России возможно только набраться некоторых приготовительных сведений, но что источник настоящего знания находится за границей» (XIV, 8).
Так думали тогда многие студенты Петербургского университета. Их восхищали лекции молодых профессоров, возвратившихся из-за границы; всех остальных, которые
«не имели случая черпнуть учености в иностранных университетах», считали тогда «людьми отсталыми и дурными профессорами»[9].
Уровень преподавания в Петербургском университете, справлявшем в 1834 году свое пятнадцатилетие, действительно был тогда ниже, чем в других русских университетах. Вот
как вспоминал о нем В. В. Григорьев, востоковед, окончивший филологический факультет в 1834 году, впоследствии начальник Главного управления по делам
печати (1874—1880), академик, профессор университета и его историк: «Оставляя университет, и действительные студенты эти, и кандидаты выходили из него с весьма малым
запасом сведений и еще с меньшею любовью к науке. Жиденькое знание профессорских тетрадок или печатных учебников, испарявшееся со сдачею каждого экзамена и
оставлявшее в голове только названия пройденных наук, смутное представление об их содержании и объеме да случайно застрявшие в памяти факты и положения, — вот всё,
что обыкновенно выносили тогда студенты из университета. Об источниках и литературе преподававшихся предметов никто никакого понятия не имел: студент, выходивший из
университета с знанием, каким образом приобретаются научные сведения, и умением работать наукообразно, являлся у нас исключением крайне редким, тогда
как в Дерптском и, еще более, в Виленском университете, знание и умение это приобретались большинством. Причинами такого положения вещей
были, без сомнения: плохая подготовка, с которою молодые люди вступали в университет, неудовлетворительность профессорского преподавания и отсутствие в заведении
той научной закваски, которая в Московском университете вырабатывала хороших студентов при тех же самых неблагоприятных условиях»[10].
Эта характеристика довольно точна, хотя и нуждается в оговорке. Конечно, Московский университет 1830-х годов более успешно, чем Петербургский, умел
«возбудить вопросы, научить спрашивать... Но больше лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным столкновением, обменом мыслей,
чтений...»[11]. Из аудиторий Московского университета вышли Герцен и Огарев, Полежаев и Лермонтов, Белинский и Пирогов. Герцен, подробно
рассказавший историю духовного становления своего поколения, имел полное право среди имен, вписавших славные страницы в историю России и обязанных своим
развитием Московскому университету, назвать и имя Тургенева. |
К. А. Горбунов. Портрет И. С. Тургенева. 1838-1839 |
Тургенев уже не застал в Московском университете многих из тех, о ком пишет Герцен; не знал он и самого Герцена, учившегося в 1833 году на третьем курсе. Но
«юное столкновение мнений, обмен мыслей», о которых так много говорится на страницах «Былого и дум», не могли
пройти мимо впечатлительного шестнадцатилетнего юноши. Не случайно в первом своем романе «Рудин» Тургенев связал умственное развитие героя с Московским университетом; а ведь этот роман во многом автобиографичен. Тот же Герцен, говоря о характере Рудина, сказал,
что это «Тургенев 2-й, наслушавшийся философского жаргона молодого Бакунина»[12].
В Петербургском университете Тургенев не мог найти этой атмосферы споров и пробуждающегося общественного сознания. Там были «партии», «сходки» и т. д., но, по
свидетельству учившегося одновременно с Тургеневым Е. А. Матисена, «всё это без всякого политического характера»[13]. Да
и состав студентов в столичном университете был другой: здесь получали образование многие юноши из аристократических семейств. Нередко приходившие на лекции в
сопровождении французов-гувернеров, они не помышляли о серьезном занятии наукой. Многие тотчас по выходе из университета надевали военный мундир. Молодой столичный
университет тех лет был еще очень далек от политических потрясений, которые возникнут в его стенах четверть века спустя.
Поэтому, сколь ни кратковременным было пребывание Тургенева в Московском университете (с сентября 1833-го по май 1834 года), общественная атмосфера студенческой
жизни Москвы еще не была забыта Тургеневым — студентом Петербургского университета. Она дала определенный толчок развитию будущего писателя, вызывая в нем недовольство
поверхностным преподаванием, отсутствием в университетских лекциях связи с живой современностью.
В программу историко-филологического отделения философского факультета входил в те годы широкий круг дисциплин. Но уровень преподавания действительно свидетельствовал
об отсутствии в молодом университете хорошей «научной закваски», о которой говорил В. В. Григорьев. И несмотря на то, что с 1832 года готовились изменения в
университетском уставе и что в Россию вернулись многие молодые магистранты Петербургского университета, «усовершенствовавшиеся в науках» за границей, система
преподавания в годы студенчества Тургенева оставалась прежней.
Все философские дисциплины, например, читал с 1832 года А. А. Фишер, воспитанник Венского университета. Плохо зная русский язык, он излагал «по собственным запискам
о предмете» лишь «азбуку философии в кантовской разработке»[14]. Фишер был крайне реакционным профессором, он предпринял
яростную атаку на «естественное право», видя в нем рассадник свободомыслия. Фишер, пользовавшийся особым расположением Николая I, как бы воплощал ту систему
образования, которая соответствовала основам николаевской России. Туманно-схоластические лекции Фишера не удовлетворяли Тургенева. Об этом свидетельствуют его
многочисленные пометы на полях и исправления конспектов лекций петербургского профессора метафизики[15].
Статистику в Петербургском университете читал А. Л. Крылов, будущий цензор Тургенева. Крылов излагал свой предмет по популярным в те годы учебникам
Зябловского и Гасселя.
В 1836—1837 годах его сменил В. С. Порошин, о котором В. В. Григорьев пишет: «...чтения Порошина показались студентам удивительно глубокими, и вскоре, благодаря
разнообразию своей образованности и гуманистическим тенденциям при благородстве характера, сделался он, несмотря на полное отсутствие красноречия, одним из
самых любимых профессоров в университете и приобрел в нем почти такое же значение, как Грановский в Московском»[16].
Лекции по законодательству, которые читал молодой кандидат Н. А. Палибин, вызвали интерес у Тургенева. Они давали ему представление о сословном расслоении в России и
о юридических правах крестьянства.
Несмотря на свое увлечение античностью, и прежде всего греческой литературой, Тургенев почерпнул не много знаний и навыков у маститых профессоров Ф. Б. Греффе,
Ф. К. Фрейтага и поэтому дополнительно занимался греческим и латинским языками с известным в те годы преподавателем Ф. А. Вальтером на дому.
С. Н. Тургенев пригласил для домашних занятий с сыном также доктора права Берлинского университета Ф. А. Липмана — друга Жуковского и А. И. Тургенева.
Липман занимался с Тургеневым всеобщей историей. Приглашение этого ученого вызвано было тем, что университетские лекции оказались для Тургенева «недостаточны».
Курс всеобщей истории читал в университете профессор И. П. Шульгин, излагавший свой предмет строго по учебнику «Изображение характера и содержание истории
трех последних веков»; в 1835 году его заменил академического склада ученый М. С. Куторга, дарование которого развернулось, к сожалению, после окончания Тургеневым
университета. Об уровне преподавания истории может свидетельствовать, например, то, что лекции профессора русской истории Н. Г. Устрялова, эрудированного ученого, но
плохого лектора, предлагавшего слушателям обзор исторических источников без каких бы то ни было обобщений, были восприняты студентами как счастливое исключение
на фоне скучных лекций других преподавателей истории.
В первый год учения в Петербургском университете Тургенев слушал лекции по древней истории и истории средних веков Н. В. Гоголя, но тогда не понял своеобразия того
курса, который очень неровно, — иногда вяло, а иногда живо и увлекательно, — читал автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Тургенев вспоминал: «...я был
одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю в С.-Петербургском университете. Это преподавание, правду- сказать, происходило оригинальным
образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две[17]; во-вторых, даже когда он появлялся на
кафедре, — он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и всё
время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории — и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так
именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор „Вечеров на хуторе близ Диканьки“. На выпускном экзамене
из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли, — с совершенно убитой физиономией — и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор
И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчащими — в виде ушей — концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он
сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: „Непризнанный взошел я
на кафедру — и непризнанный схожу с нее!“ Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников; но только не с кафедры» (XIV, 75—76).
Тургенев ждал от лекций строгой научности и объективного изложения предмета. Этого не было, вероятно, во многих лекциях Гоголя. А заинтересованный, «художественный»
взгляд профессора на события истории и подчас острая актуальность лекций были во многом недоступны студенческой аудитории тех лет. Поэтому некоторые слабые лекции,
прочитанные Н. В. Гоголем, заслонили для Тургенева, как и для многих его однокурсников, те «яркие истины», которые он стремился донести до своих слушателей. «Хоть бы
одно студентское существо понимало меня. Это народ бесцветный, как Петербург»[18], — горько
жаловался Гоголь в письме М. Н. Погодину.
Ни Гоголь, ни Шульгин, ни Куторга, ни Устрялов не заинтересовали Тургенева. По курсу всеобщей истории он получил самые низкие оценки: в 1835 году — 2, а в
1836 году — 2 1/2. Впрочем, причина столь низких баллов кроется и в том, что Гоголь, по существу, не дал студентам систематического курса, а экзаменовавший слушателей
Шульгин требовал знания своего учебника и совершенно отрицательно относился ко всякого рода самостоятельности в изучении предмета.
Любопытные воспоминания об экзамене Шульгина по курсу Гоголя оставил сокурсник Ивана Сергеевича, студент-юрист H. М. Колмаков: «Профессор Шульгин на экзамене задавал
нам такие вопросы, которые вовсе не входили в программу лекций Гоголя. Вот тут случилась такая оказия: в числе студентов старшего курса был и приснопамятный
Иван Сергеевич Тургенев. Ему попался на экзамене вопрос о пытках, или так называемом божьем суде. Известно, что Иван Сергеевич обладал знанием иностранных
языков, а потому неудивительно, что он много читал из иностранных источников и на заданный вопрос мог отвечать весьма обширно. Отвечая, Тургенев, между прочим, сказал,
что в числе пыток огнем и другими способами был еще особый род оных, именно: испытание посредством телячьего хвоста, намазанного салом. Услышав
это, Шульгин, пытливо взглянув на Тургенева, поспешно сказал: «Что такое? что такое?». Тургенев продолжал: «Да, посредством телячьего хвоста, намазанного салом;
приводили взрослого теленка, брали его хвост, намазывали его густо-прегусто салом и заставляли человека, подвергнутого испытанию, взяться за этот хвост и держаться
что есть мочи, а между тем теленка ударяли крепко хлыстом. Разумеется, теленок рвался и бежал опрометью. Если испытуемый удерживался, то считали его правым,
если нет — виноватым». Шульгин с усмешкой выслушал и сказал: «Где это вы вычитали?» Тургенев смело наименовал автора. Ответ Тургенева не понравился Шульгину:
он сжал свои губы, — произошла немая, неприятная сцена. Засим он стал задавать Тургеневу другие вопросы по части хронологии, и, разумеется, Шульгин достигнул своего:
Тургенев сделал ошибку и получил неодобрительную отметку»[19].
Действительно, Тургенев имел право говорить, что «в России возможно набраться только некоторых приготовительных сведений». Преподаватели, подобные Шульгину,
не могли дать многого студентам.
Однако среди них были и такие, к которым Тургенев относился иначе. В автобиографии[20], написанной в 1875 году, он сказал
о себе: «Запас сведений, вынесенный им из Петербургского университета, был не велик: из всех его профессоров один только П. А. Плетнёв умел действовать
на слушателей» XV, 207).
П. А. Плетнев, широко известный тогда литератор и литературный критик, близкий друг Пушкина, Жуковского и Гоголя, начал свою педагогическую деятельность в
Петербургском университете в 1832 году. Нельзя сказать, что с приходом его в университет уровень преподавания литературы заметно повысился. Плетнев ощущал
себя больше живым участником литературной жизни, чем преподавателем. Но в этом-то и заключалась, может быть, главная причина его популярности в студенческой среде. С
Плетневым в аудитории вошла живая литература. Даже сам тон, каким он о ней говорил, соответствовал романтическому энтузиазму молодежи тех лет. Тургенев вспоминал
впоследствии: «Как профессор русской литературы, он [Плетнев] не отличался большими сведениями; ученый багаж его был весьма легок; зато он искренно любил „свой
предмет”, обладал несколько робким, но чистым и тонким вкусом и говорил просто, ясно, не без теплоты. Главное: он умел сообщить своим слушателям те симпатии, которыми
сам был исполнен,— умел заинтересовать их. ... Притом его — как человека, прикосновенного к знаменитой литературной плеяде, как друга Пушкина, Жуковского,
Баратынского, Гоголя, как лицо, которому Пушкин посвятил своего Онегина, — окружал в наших глазах ореол. ...Оживленное созерцание, участие искреннее, незыблемая
твердость дружеских чувств и радостное поклонение поэтическому — вот весь Плетнев. Он вполне выразился в своих малочисленных сочинениях,
написанных языком образцовым, — хотя немного бледным» (ХIV, 19, 20). Плетневу Тургенев был обязан поддержкой своего еще робкого литературного дарования. |
П. А. Плетнев. Литография с рис. П. Т. Бориспольца |
То искреннее участие, о котором вспоминает Тургенев, Плетнев распространял на своих молодых слушателей. Он стремился найти таланты, поддерживал их, ободрял, приглашал
на свои литературные вечера. «С особенным сочувствием и благодушием, — вспоминал Я. К. Грот, — относился он к молодежи: всякий студент мог быть уверен,
что, обратясь к нему, найдет не только дружеский прием, но совет и поддержку...»[21] Всё это получил от него и Тургенев.
Вот что рассказал он в очерке «Литературный вечер у П. А. Плетнева»: «В начале 1837 года я, будучи третьекурсным студентом С.-Петербургского университета
(по филологическому факультету), получил от профессора русской словесности, Петра Александровича Плетнева,
приглашение на литературный вечер[22]. Незадолго перед тем я представил на его рассмотрение один из первых плодов моей Музы, как говаривалось в
старину, — фантастическую драму в пятистопных ямбах под заглавием ,,Стенио“[23]. В одну из следующих лекций Петр
Александрович, не называя меня по имени, разобрал, с обычным своим благодушием, это совершенно нелепое произведение... Выходя из здания университета и увидав меня на
улице, он подозвал меня к себе и отечески пожурил меня, причем, однако, заметил, что во мне что-то есть! Эти два слова возбудили во мне смелость отнести к нему
несколько стихотворений; он выбрал из них два и год спустя напечатал их в „Современнике“[24], который унаследовал от
Пушкина» (XIV, 11).
Тургенев впоследствии неоднократно отказывался считать свои первые подражательные поэтические опыты началом серьезной литературной деятельности. Нет ничего
оригинального и в первом опубликованном в «Современнике» стихотворении «Вечер». Это обычное романтическое стихотворение, похожее на десятки других произведений
такого рода, помещавшихся тогда в русских журналах. Традиционны здесь и тема, и лексика, и композиция: вначале лирический вечерний пейзаж, а затем философское
раздумье о «ночи и мраке», о «слиянии света с тьмой», о жизни и смерти, о загробных тайнах. Но тем значительнее заключенное в только что приведенных словах Тургенева
признание. В те годы, когда ему еще было неясно собственное призвание, ободряющие слова Плетнева безусловно сыграли свою роль. Стихи тогда сочиняли все: это
«считалось делом важным» (XIV, 17). Плетнев же увидел в Тургеневе писателя.
Петр Александрович жил «в большом доме на Фонтанке, у Обухова моста» (XIV, 314). (Дом этот не сохранился; он находился на месте нынешнего дома № 8 по
Московскому проспекту.) Тургенев бывал там неоднократно. В очерке «Литературный вечер у П., А. Плетнева» он описывает памятное ему первое посещение своего
университетского профессора. Среди присутствовавших были люди известные в литературном мире и даже знаменитые. «С точностью не могу теперь припомнить, — писал
Тургенев, — о чем в тот вечер шел разговор; но он не отличался ни особенной живостью, ни особенной глубиной и шириной поднимаемых вопросов. Речь касалась то
литературы, то светских и служебных новостей — и только. Раза два она приняла военный и патриотический колорит, — вероятно, благодаря присутствию трех мундиров»
(XIV, 15). Жалобы на цензуру, литературные сплетни, беглое упоминание о только что поставленном «Ревизоре» да о новом готовящемся переводе Жуковского, разговор
о Растопчиной и о таких, менее чем третьестепенных, поэтах, как Тимофеев и Крешев, — вот что осталось в памяти Тургенева об этом вечере. |
Литературный вечер у П. А. Плетнева
(с рисунка П. Бореля; "Север", 1892.)
Изображены (слева направо)
в верхнем ряду: А. В. Кольцов, Э. И. Губер, В. А. Владиславлев, жена Плетнёва, А. Ф. Воейков, Е. П. Гребёнка;
в нижнем ряду: В. Ф. Одоевский, И. С. Тургенев, П. А. Плетнёв, В. И. Карлгоф, И. Н. Скобелев. |
Тургенев, возможно, ждал от беседы известных литераторов (среди них были А. В. Кольцов, В. Ф. Одоевский и другие), собравшихся в доме человека, связанного с
литературным кругом Пушкина, серьезных литературных споров. Поэтому и не осталось в его памяти содержание происходивших тогда разговоров. Но зато до мельчайших
подробностей запомнил он мимолетную встречу с Пушкиным, подлинным кумиром молодежи. «Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде
полубога. Мы действительно поклонялись ему» (XIV, 12), — вспоминал Тургенев. Даже первые литературные опыты Тургенева несут на себе отпечаток этого
юношеского преклонения перед Пушкиным: поэма «Параша» (1843) полна реминисценций из «Евгения Онегина» и написана под явным воздействием пушкинского романа.
«Войдя в переднюю квартиры Петра Александровича, — писал Тургенев о первом вечере у Плетнева, — я столкнулся с человеком среднего роста, который, уже
надев шинель и шляпу и прощаясь с хозяином, звучным голосом воскликнул: «Да! да! хороши наши министры! нечего сказать!» — засмеялся и вышел. Я успел только
разглядеть его белые зубы и живые, быстрые глаза. Каково же было мое горе, когда я узнал потом, что этот человек был Пушкин, с которым мне до тех пор не удавалось
встретиться; и как я досадовал на свою мешковатость!» (XIV, 11—12).
Тургенев еще раз встретился с Пушкиным, и тоже мимолетно, на одном из утренних концертов в доме полковника В. В. Энгельгардта, приятеля Пушкина по обществу
«Зеленая лампа» (ныне Малый зал Ленинградской филармонии, Невский проспект, дом 30). В этом доме устраивались великосветские балы, маскарады и концерты. Тургенев
вспоминал: «Он [Пушкин] стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое, небольшое
лицо, его африканские губы, оскал белых, крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей — и кудрявые волосы... Он и на
меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел
плечом — вообще он казался не в духе — и отошел в сторону».
Эта встреча состоялась незадолго до смерти поэта. «Несколько дней спустя я видел его лежавшим в гробу — и невольно повторял про себя:
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела...» (XIV, 13)
Смерть Пушкина была воспринята Тургеневым как подлинная трагедия. Вероятнее всего, Тургенев был на отпевании Пушкина в Конюшенной церкви. «Это были действительно
народные похороны, — записал 1 февраля 1837 года А. В. Никитенко, один из университетских наставников Тургенева, в своем дневнике. — Всё, что сколько-нибудь читает и
мыслит в Петербурге, — всё стекалось к церкви, где отпевали поэта». Были среди этих людей и студенты Петербургского университета, которые «тайком, как воры,
должны были прокрадываться», чтобы поклониться праху великого поэта. «В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр
и студенты присутствовали бы на лекциях... — объясняет Никитенко. — Попечитель мне сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы собраться в
корпорации, нести гроб Пушкина — могли бы «пересолить», как он выразился». Как видим, сам Никитенко не посчитался со «строгим предписанием». Более
того, возвратившись с похорон в университет, он «вместо очередной лекции ... читал студентам о заслугах Пушкина»[25].
А. В. Никитенко, как и П. А. Плетнев, принадлежал к той небольшой группе университетских преподавателей, которая оставила заметный след в жизни Тургенева. Молодой
профессор, либерал по убеждениям, он был любимцем слушателей. Уважение студентов вызывала сама личность профессора. Его судьба была необычна и даже, может быть, по-своему романтична. Крепостной графа Шереметева, он благодаря воле и настойчивости и при содействии передовых людей, в частности К. Ф. Рылеева, получил вольную, окончил философско-юридический факультет Петербургского университета, защитил диссертацию
по политической экономии и, уже в бытность Тургенева в университете, стал профессором по кафедре русской словесности, а вскоре — цензором. Никитенко был в гуще
литературных и политических споров 30-х годов. Он, так же как и Плетнев, охотно говорил на лекциях о современной литературе. Никитенко считал, что главная цель его
лекций — «согревать сердца слушателей любовью к чистой красоте и истине и пробуждать в них стремление к мужественному, бодрому и благодарному употреблению нравственных
сил»[26]. Но своим курсом теории словесности Никитенко был недоволен: в эпоху николаевской реакции с кафедры Петербургского университета
не было возможности говорить о гражданских проблемах современной литературы. «...Моя наука, — писал он в своем дневнике А. В. Никитенко. в 1841 году, — сущая
нелепость и противоречие. Я должен преподавать русскую литературу, — а где она? Разве литература у нас пользуется правами гражданства? Остается одно убежище —
мертвая область теории. Я обманываю и обманываюсь, произнося слова: развитие, направление мыслей, основные идеи искусства. Всё это что-нибудь, и даже много, значит
там, где существуют общественное мнение, интересы умственные и эстетические, а здесь просто швырянье слов в воздух. Слова, слова и
слова!»[27]. Студенты несомненно чувствовали в лекциях молодого профессора неудовлетворенность современным состоянием литературы,
глубокую заинтересованность в ее судьбах.
К Никитенко и обратился Тургенев, поверяя ему свои первые литературные опыты и пытаясь разрешить многочисленные творческие сомнения. «Препровождая Вам мои
первые, слабые опыты на поприще русской поэзии, я прошу Вас не думать, чтоб я имел малейшее желание их печатать— и если я прошу у Вас совета — то это единственно
для того, чтобы узнать мнение Ваше о моих произведениях, мнение, которое я ценю очень высоко», — писал он 26 марта 1837 года. Больше всего его смущает опять
поэма «Стено». Причина, по которой Тургенев, несмотря на явные недостатки «Стено» и скептический отзыв Плетнева, решился узнать мнение другого своего университетского
наставника, видимо, заключалась в том, что юноша не вполне доверял отзыву Плетнева. Об этом он прямо говорит в том же письме к Никитенко: «Мнения его, которые я,
впрочем, очень уважаю, — не сходятся с моими». И поясняет: «Еще одна просьба: не говорите об этом Петру Александровичу [Плетневу], я обещал ему — перед
знакомством с Вами — доставить мои произведения — и до сих пор не исполнил обещания... Притом — я Вам скажу откровенно — при первом знакомстве с Вами я к
Вам почувствовал неограниченную доверенность...» (П I, 163, 164).
Неизвестно, что отвечал Никитенко на эти письма Тургенева. Ясно только одно: профессор поддержал молодого поэта. Он пригласил Тургенева на свои «пятницы».
Дружеские отношения с Никитенко Тургенев сохранял и в начале 40-х годов.
Такая поддержка была необходима Тургеневу в период литературного ученичества. В то время по своим интересам и склонностям он был романтиком. Все сверстники
Тургенева прошли примерно тот же путь. Настоящими романтиками были юные Герцен, Огарев, Грановский и другие друзья молодости Тургенева. Даже Гончаров в юности
сочинил романтические стихи, те самые, которые затем приписал главному герою своего романа «Обыкновенная история» Александру Адуеву. Романтизм был увлечением молодежи
30—40-х годов.
Романтическая предыстория творчества Тургенева не прошла бесследно. Для писателя навсегда осталась близкой и «флеровая мантия меланхолии» в духе Жуковского,
и характерно-романтическая грусть, «не лишенная бодрости, а животворная и сладкая» (слова Жуковского), и поэзия воспоминаний, печальных и радостных одновременно.
К протекшим временам лечу воспоминаньем...
О дней моих весна, как быстро скрылась ты,
С твоим блаженством и страданьем!..—
эти стихи Жуковского (из элегии «Вечер») звучат как эпиграф к лирическим повестям Тургенева вроде «Первой любви» и «Вешних вод». Элементы романтики впоследствии стали
органичной частью реалистической системы Тургенева.
Но не только сентиментально-меланхолический романтизм в духе Жуковского был близок молодому Тургеневу. Едва ли не большее влияние оказал на него романтизм
протестующий — лермонтовского или байроновского типа.
В 1859 году в лекции о Пушкине Тургенев поставил силу «байроновского лиризма» рядом с силою «критики, юмора». Обе эти «пронзительные силы» в свое время были
нужны, по мысли Тургенева, для борьбы с николаевским деспотизмом и крепостным застоем. «Сила независимой, критикующей, протестующей личности восстала против
фальши, против пошлости, ... против того ложно общего, неправедно узаконенного, что не имело разумных прав на подчинение себе личности...» XIV, 39, 40) — такими
словами закончил Тургенев характеристику Пушкина и Лермонтова. Протестующий романтизм и критический реализм почти сливались в его сознании.
Так было в 1859 году, когда Тургенев стал уже одним из признанных мастеров русского реализма. Нет ничего удивительного в том, что в начале своего писательского
пути он был вполне во власти романтических традиций. Свое первое произведение — драматическую поэму «Стено», о которой речь была выше, Тургенев впоследствии
справедливо расценил как «рабское подражание байроновскому Манфреду». С его собственных слов известно, что в университете он «целовал имя Марлинского на обертке
журнала — плакал, обнявшись с Грановским, над книжкою стихов Бенедиктова — и пришел в ужасное негодование, услыхав о дерзости Белинского, поднявшего на них
руку» (П III, 62). Тургенев вспоминал об увлечениях молодежи своего поколения: «Стихотворения Бенедиктова появились в 1836 году маленькой книжечкой с неизбежной
виньеткой на заглавном листе — как теперь ее вижу — и привели в восхищение всё общество, всех литераторов, критиков, всю молодежь. И я, не хуже других, упивался
этими стихотворениями, знал многие наизусть, восторгался «Утесом», «Горами» и даже «Матильдой на жеребце», гордившейся „усестом. красивым и плотным“» (XIV, 23).
Это увлечение Бенедиктовым и Марлинским даже вытесняло в сознании Тургенева поэзию Пушкина. «...Но, правду говоря, — писал Тургенев в 60-х годах, — не на Пушкине
сосредоточивалось внимание тогдашней публики... Марлинский всё еще слыл любимейшим писателем, барон Брамбеус царствовал, «Большой выход у Сатаны» почитался верхом
совершенства, плодом чуть не вольтеровского гения, а критический отдел в «Библиотеке для чтения»[28] — образцом остроумия
и вкуса; на Кукольника[29] взирали с надеждой и почтением, хотя и находили, что «Рука всевышнего» не могла идти в
сравнение с «Торквато Тассо», — а Бенедиктова заучивали наизусть» (XIV, 16).
В этом признании интересно указание на всеобщность увлечения романтической литературой. И Тургенев в этом смысле был одним из многих: он тоже заучивал стихи
Бенедиктова наизусть, восторгался Марлинским, совмещая всё это с любовью к Пушкину, подлинное значение которого еще не было в то время им понято и прочувствовано.
В 30-х годах Тургенев пишет много стихотворений, поэм, переводов, драм, сатиру с намеками на русскую жизнь, даже начинает автобиографию в духе «Исповеди»
Руссо. Литературные кумиры молодого поэта-романтика чрезвычайно многообразны. Здесь и Шекспир, и Маттисон, и Жуковский, и Бенедиктов, и Марлинский. Писателя
волнует только сегодняшнее состояние его души; он бросает или не доводит до конца начатое. Тургенев весь в поисках, он еще не нашел себя.
Тургенев был романтиком не только по своим литературным вкусам. Романтизм накладывал отпечаток на его отношение к людям, на его представления о любви и дружбе. Слово
дружба было в те годы для Тургенева «священно».
Но об университетских товарищах Тургенева почти ничего не известно. Несколько сохранившихся писем его к Г. С. Дестунису, впоследствии профессору кафедры классической
филологии в Петербургском университете, носят сугубо деловой характер (Тургенев просит конспекты лекций, спрашивает о домашних заданиях и т. д.). Известно также, что
Тургенев поддерживал отношения с другим своим сокурсником С. И. Барановским, впоследствии профессором русского языка в Гельсингфорсском университете. Зато о своей
горячей романтической дружбе с T. Н. Грановским писатель сам рассказал в заметке, написанной по поводу смерти знаменитого историка. Они откровенно делились друг с
другом своими «чувствованиями». «Я познакомился с ним в 1835 году, — вспоминал Тургенев, — в С.-Петербурге, в университете, в котором мы были оба студентами, хотя он
был старше меня летами и во время моего поступления находился уже на последнем курсе. Он не занимался исключительно историей; он даже писал тогда стихи (кто
их не писал в молодости?), и я смутно помню отрывок из драмы ,,Фауст“, прочитанный мне им в один темный зимний вечер, в большой и пустой его комнате, за шатким
столиком, на котором вместо всякого угощения стоял графин воды и банка варенья.
В отрывке этом Фауст был представлен (со слов одной старинной немецкой легенды) высоко поднявшимся на воздух, в стеклянном ящике, вместе с Мефистофелем; обозревая
широко раскинувшуюся землю, реки, леса, поля, жилища людей, Фауст произносил задумчивый, полный грустного созерцания монолог, показавшийся мне тогда
прекрасным... Мефистофель безмолвствовал; я, впрочем, и теперь не могу себе представить, какие бы речи вложил Грановский в уста бесу... Ирония, особенно ирония едкая
и безжалостная, была чужда его светлой душе. Помню я еще другой вечер и другое чтение: мы вместе е жадностью перелистывали только что вышедшее собрание стихотворений
одного поэта [Бенедиктова], имя которого, теперь если не безызвестное, то уже отзвучавшее, прогремело тогда по всей России. С каким восторгом приветствовал Грановский
новые надежды русской поэзии, как исполнялся весь благородной радостию сочувствия!» (VI, 372).
Грановский, по мысли Тургенева, целиком принадлежал к эпохе 30-х годов: эта эпоха его воспитала и придала ему то свойственное романтикам обаяние, которое испытали на
себе его слушатели в Московском университете,— доброту и отзывчивость, душевную красоту и человечность. «От него веяло чем-то возвышенно-чистым, —
писал Тургенев о Грановском, — ему было дано (редкое и благодатное свойство) не убеждениями, не доводами, а собственной душевной красотой возбуждать прекрасное в
душе другого; он был идеалист в лучшем смысле этого слова, — идеалист не в одиночку. Он имел точно право сказать: „Ничто человеческое мне не чуждо“, и потому и
его не чуждалось ничто человеческое» (VI, 373).
Одна из характерных черт жизни Петербурга 30-х годов — увлечение театром, в особенности оперой и балетом. «Балет и опера — царь и царица петербургского театра.
Они явились блестящее, шумнее, восторженнее прежних годов... — писал Гоголь в статье «Петербургские записки 1836 года». — Опера принимается у нас очень жадно. До
сих пор не прошел тот энтузиазм, с каким бросился весь Петербург на живую, яркую музыку „Фенеллы“[30] на дикую, проникнутую адским
наслаждением музыку „Роберта“[31]. „Семирамида“[32], на которую за пять лет
перед сим равнодушно глядела публика, „Семирамида“ в нынешнее время, когда музыка Россини почти анахронизм, приводит в совершенный восторг ту же самую
публику»[33].
Тургенев тоже поддается этому общему увлечению театром. Он часто бывает на концертах, в опере, в драме.
В 30-х годах родилась русская национальная опера. 27 ноября 1836 года состоялось первое представление оперы Глинки «Жизнь за царя» («Иван Сусанин»). «Об энтузиазме,
произведенном оперою „Жизнь за царя“, и говорить нечего, — писал Гоголь, — он понятен и известен уже целой России. Об этой опере надобно
говорить много или ничего не говорить»[34]. Опера Глинки вызвала бурное восхищение в передовом русском обществе. На первом представлении в Большом
театре были Пушкин, Крылов, В. Одоевский, Кольцов и другие петербургские писатели, музыканты, присутствовали царь и придворные. Наиболее полно впечатление передовых кругов Петербурга выразил
Одоевский. Он писал в «Письме к любителю музыки об опере г. Глинки „Иван Сусанин“»: «...Как выразить удивление истинных любителей музыки, когда они с первого
акта уверились, что этою оперою решался вопрос важный для искусства вообще и для русского искусства в особенности, а именно: существование русской оперы, русской
музыки, наконец — существование вообще народной музыки»[35].
С Глинкой Тургенев был знаком лично и встречался с ним в 1834—1835 годах. Впоследствии он. вспоминал об этих встречах как о значительных событиях своей жизни.
«Он [Глинка] бывал у нас, когда мы жили вместе с братом — которого он, кажется, любил» (П III, 79—80), — писал Тургенев композитору В. Н. Кашперову 5 января
1857 года. Тургенев присутствовал и на первом представлении «Жизни за царя». Однако, как он признавался много лет спустя, не понял значения того, что совершалось
перед его глазами. «В „Жизни за царя“ я просто скучал. Правда, голос Воробьевой (Петровой), которой я незадолго перед тем восхищался в „Семирамиде“, уже надломился,
а г-жа Степанова (Антонида) визжала сверхъестественно... Но музыку Глинки я всё-таки должен бы был понять» (XIV, 16), — с сокрушением писал он. Именно «должен
бы был понять», но не понял: в 30-х годах он еще не видел неизбежности того решительного перелома в общественном сознании, который позволит вскоре и ему стать
под знамя «критического направления», возглавленного Белинским. Поэтому и на первом представлении «Ревизора» он лишь «много смеялся», как и вся публика, также
не поняв великого значения этой комедии для русской литературы и театра.
Первое представление «Ревизора» Гоголя, состоявшееся в Александрийском театре (ныне Театр драмы имени А. С. Пушкина) 19 апреля 1836 года, имело для русского
драматического театра то же значение, что и опера Глинки для музыкального. Русская сатирическая комедия, представленная в те годы на русской сцене по существу лишь
«Ябедой» Капниста, комедиями Крылова да «Недорослем» Фонвизина, а с 1831 года — «Горем от ума» Грибоедова, не могла удовлетворить постоянно росшую потребность в
оригинальной русской реалистической драматургии. В сезон 1836/37 года в Петербурге была поставлена 51 новая пьеса, 30 из них были переводными; из 84 пьес
старого репертуара оригинальных было только 26. Эти цифры красноречиво говорят о засилии на русской сцене переводных произведений. Причем, надо еще иметь в виду,
что среди пьес, считавшихся оригинальными, большинство составляли водевили и мелодрамы, нередко являвшиеся лишь переделкой европейских образцов.
Против засилия легких жанров в русском театре решительно выступил Н. В. Гоголь. «Из театра мы сделали игрушку, вроде, тех побрякушек, которыми заманивают детей,
позабывши, что это такая кафедра, с которой читается разом целой толпе живой урок...»[36] — писал он в
1836 году. Таким «уроком» и стал гоголевский «Ревизор». Но этого-то как раз и не поняли в те годы многие, в том числе и Тургенев. Восхищаясь Гоголем-писателем, он всё
еще воспринимал его сквозь призму своих романтических увлечений. Значение Гоголя было понято им позже, после появления критических статей Белинского.
В 1836 году Тургенев весьма посредственно закончил Петербургский университет. В «Мемориале» он записал: «Я не выдерживаю на кандидата» (XV, 200). Многое в
университетском преподавании не интересовало его, и даровитый студент не считал нужным тщательно выполнять казенные требования университетской программы. Из-за
низких оценок по всеобщей и русской истории Тургенев не набрал того количества баллов, которое давало право на получение кандидатского диплома. Звание «действительного
студента», разумеется, не удовлетворяло его: он ведь готовился к научной деятельности. Воспользовавшись тем, что по новому университетскому уставу курс обучения на
философском факультете стал четырехгодичным, Тургенев испросил разрешения вторично прослушать лекции третьего курса, а затем вновь сдавать экзамены.
В июле 1837 года он получил наконец степень кандидата. В аттестате Тургенева было сказано: «Иван Тургенев, ... поступивший в число своекоштных студентов
Императорского С.-Петербургского университета по 1-му отделению философского факультета, находясь в оном с июля месяца 1834 по июля 10-е 1837 года, при благонравном
поведении, окончил полный курс учения и оказал следующие успехи: в законе божием, политической экономии и русской истории — очень хорошие; в греческой и
римской словесности, истории русской литературы, всеобщей истории и французском языке — отличные; и, по окончательном испытании, признан советом университета
достойным степени кандидата 1-го отделения философского факультета 10-го июля 1837 года...» (П I, 633).
Окончив университет, Тургенев, однако, не оставлял мысли о дальнейшем учении. Научная деятельность влекла его неудержимо, и в мае 1838 года он отправился в
Берлин, куда в те годы министерство народного просвещения обычно направляло своих стипендиатов-магистрантов.
Но поездка за границу имела для Тургенева не только учебные цели. Она была вызвана общей неудовлетворенностью укладом жизни в России. Впоследствии Тургенев
писал: «Тот быт, та среда и особенно та полоса ее, если можно так выразиться, к которой я принадлежал — полоса помещичья, крепостная, — не представляли ничего такого,
что могло бы удержать меня. Напротив: почти всё, что я видел вокруг себя, возбуждало во мне чувства смущения, негодования — отвращения, наконец. Долго колебаться я
не мог. Надо было либо покориться и смиренно побрести общей колеей, по избитой дороге; либо отвернуться разом, оттолкнуть от себя „всех и вся“, даже рискуя потерять
многое, что было дорого и близко моему сердцу. Я так и сделал... Я бросился вниз головою в „немецкое море“, долженствовавшее очистить и возродить меня, и
когда я наконец вынырнул из его волн — я всё-таки очутился „западником“, и остался им навсегда» (XIV, 8—9).
Суммируя свои юношеские жизненные впечатления, Тургенев имел право сказать, объясняя свое «бегство» в Германию: «Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с
тем, что я возненавидел... Мне необходимо нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах
враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил всё, против чего я решился бороться
до конца, с чем я поклялся никогда не примиряться... Это была моя аннибаловская клятва; и не я один дал ее себе тогда» (XIV, 9).
Продолжение: ГЛАВА II >>>
|
|
1. Источник: Г. А. Бялый.
А. Б. Муратов. Тургенев в Петербурге. – Л.: Лениздат, 1970.
На страницах этой книги пойдет речь о тех этапах жизни и творчества Тургенева, которые теснейшим образом связаны с Петербургом. (вернуться)
2. Н. В. Гоголь, т. VIII, стр. 178. (вернуться)
3. А. И. Герцен, т. II, стр. 33. (вернуться)
4. А. Башуцкий. Панорама Санкт-Петербурга, ч. II. СПб., 1834, стр. 102–103. (вернуться)
5. А. И. Герцен, т. II, стр. 36, 37. (вернуться)
6. На рукописи «Стено» помета: «Начата 21-го сентября 1834-го
года. Окончена 13-го декабря 1834-го года». (вернуться)
7. В. Н. Житова. Воспоминания о семье И. С. Тургенева. Тула, 1961, стр. 67. (вернуться)
8. Автор «Путешествия...», по отзыву А. В. Никитенко, – «фанатик, который, впрочем, себе на
уме, то есть, по пословице, с помощью монахов, на святости идей строит свое земное счастье» (А. В. Никитенко, т. I, стр. 165). (вернуться)
9. А. А. Чумиков. Студенческие корпорации в Петербургском университете в 1830–1840 гг.
(Из воспоминаний бывшего студента). – «Русская старина», 1881, № 2, стр. 372. (вернуться)
10. В. В. Григорьев, стр. 104–105. (вернуться)
11. А. И. Герцен, т. VIII, стр. 122–123. (вернуться)
12. А. И. Герцен, т. IX, стр. 359. (вернуться)
13. Е. Матисен. Воспоминания разных лет. – «Русская
старина», 1881, № 5, стр. 156. (вернуться)
14. В. В. Григорьев, стр. 88–89. (вернуться)
15. См.: В. А. Громов. Студенческие записи Тургенева по истории, статистике, законодательству и философии. — «Тургеневский
сборник», вып. I, стр. 226–228. (вернуться)
16. В. В. Григорьев, стр. 169. (вернуться)
17. Как установил Н. И. Мордовченко, это не соответствует
действительности («Уч. зап. ЛГУ», 1939, № 46, вып. 3, стр. 358). (вернуться)
18. Н. В. Гоголь, т. X, стр. 344. (вернуться)
19. H. М. Колмаков. Очерки и воспоминания. – «Русская старина», 1891, № 5, стр. 461—462.
(вернуться)
20. Автобиография (1875) написана от третьего лица. Предназначалась для тома VI
(посвященного Тургеневу) «Русской библиотеки», которую издавал М. М. Стасюлевич. (вернуться)
21. Я. К. Грот. Труды, т. III. СПб., 1901, стр. 292. (вернуться)
22. Тургенев не совсем точен: описываемый им «литературный вечер у Плетнева состоялся, скорее
всего, не в 1837-м, а в 1836-м или в 1838 году. (См.: М. П. Алексеев. Письма И. С. Тургенева П. А. Плетневу. — В кн. «Литературный архив», т. 3. М.—Л.,
Изд-во АН СССР, 1951, стр. 183; XIV, 424—425). (вернуться)
23. Имеется в виду поэма «Стено». (вернуться)
24. Стихотворение «Вечер. Дума» опубликовано в «Современнике», 1838, № 1, а «К Венере
Медицейской» – в «Современнике», 1838, № 4. (вернуться)
25. А. В. Никитенко, т. I, стр. 196, 197. (вернуться)
26. А. В. Никитенко, т. I, стр. 193. (вернуться)
27. Там же, стр. 240. (вернуться)
28. Барон Брамбеус – псевдоним реакционного журналиста О. И. Сенковского, издателя «Библиотеки
для чтения»; «Большой выход у Сатаны» — фельетон Сенковского. (вернуться)
29. Н. В. Кукольник – реакционный писатель, автор исторической пьесы «Рука всевышнего
отечество спасла» и драматической фантазии «Торквато Тассо». (вернуться)
30. Измененное по требованию русской цензуры название оперы
Обера «Немая из Портичи». (вернуться)
31. Опера Мейербера «Роберт-Дьявол». (вернуться)
32. Опера Мейербера «Признательная Семирамида». (вернуться)
33. Н. В. Гоголь, т. VIII, стр. 180, 183. (вернуться)
34. Там же, стр. 183. (вернуться)
35. В. Ф. Одоевский. Музыкально-литературное наследие. М.,
Музгиэ, 1956, стр. 119. (вернуться)
36. Н. В. Гоголь, т. VIII, стр. 186. (вернуться)
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
И. С. Тургенев.
Фотоателье Тиссье. Париж. 1861. |
|
|