Севастополь в мае. Толстой Л. Н.
Литература
 
 Главная
 
Портрет Л. Н. Толстого
работы И. Н. Крамского. 1873.
Третьяковская галерея
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ
(1828 – 1910)
 
СЕВАСТОПОЛЬ В МАЕ[1]
 
1

Уже шесть месяцев прошло с тех пор, как просвистало первое ядро с бастионов Севастополя и взрыло землю на работах неприятеля[2], и с тех пор тысячи бомб, ядер и пуль не переставали летать с бастионов в траншеи и с траншей на бастионы и ангел смерти не переставал парить над ними.

Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться, тысячи успели удовлетвориться, надуться, тысячи — успокоиться в объятиях смерти. Сколько звездочек надето, сколько снято, сколько Анн, Владимиров, сколько розовых гробов и полотняных покровов! А все те же звуки раздаются с бастионов, все так же — с невольным трепетом и суеверным страхом — смотрят в ясный вечер французы из своего лагеря на желтоватую изрытую землю бастионов Севастополя, на черные движущиеся по ним фигуры наших матросов и считают амбразуры, из которых сердито торчат чугунные пушки; все так же в трубу рассматривает с вышки телеграфа штурманский унтер-офицер[3] пестрые фигуры французов, их батареи, палатки, колонны, движущиеся по Зеленой горе[4], и дымки, вспыхивающие в траншеях; и все с тем же жаром стремятся с различных сторон света разнородные толпы людей, с еще более разнородными желаниями, к этому роковому месту.

А вопрос, не решенный дипломатами, еще меньше решается порохом и кровью.

Мне часто приходила странная мысль: что́, ежели бы одна воюющая сторона предложила другой — выслать из каждой армии по одному солдату? Желание могло бы показаться странным, но отчего не исполнить его? Потом выслать другого, с каждой стороны, потом третьего, четвертого и т. д., до тех пор, пока осталось бы по одному солдату в каждой армии (предполагая, что армии равносильны и что количество было бы заменяемо качеством). И тогда, ежели уже действительно сложные политические вопросы между разумными представителями разумных созданий должны решаться дракой, пускай бы подрались эти два солдата — один бы осаждал город, другой бы защищал его.

Это рассуждение кажется только парадоксом, но оно верно. Действительно, какая бы была разница между одним русским, воюющим против одного представителя союзников[5], и между восемьюдесятью тысячами воюющих против восьмидесяти тысяч? Отчего не сто тридцать пять тысяч против ста тридцати пяти тысяч? Отчего не двадцать тысяч против двадцати тысяч? Отчего не двадцать против двадцати? Отчего не один против одного? Никак одно не логичнее другого. Последнее, напротив, гораздо логичнее, потому что человечнее. Одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать.

2

В осажденном городе Севастополе, на бульваре, около павильона[6] играла полковая музыка и толпы военного народа и женщин празднично двигались по дорожкам.

Светлое весеннее солнце вышло с утра над английскими работами, перешло на бастионы, потом на город — на Николаевскую казарму[7] — и, одинаково радостно светя для всех, теперь спускалось к далекому синему морю, которое, мерно колыхаясь, светилось серебряным блеском.

Высокий, немного сутуловатый пехотный офицер, натягивая на руку не совсем белую, но опрятную перчатку, вышел из калитки одного из маленьких матросских домиков, настроенных на левой стороне Морской улицы[8], и, задумчиво глядя себе под ноги, направился в гору к бульвару. Выражение некрасивого с низким лбом лица этого офицера изобличало тупость умственных способностей, но притом рассудительность, честность и склонность к порядочности. Он был дурно сложен — длинноног, неловок и как будто стыдлив в движениях. На нем была незатасканная фуражка, тонкая, немного странного лиловатого цвета, шинель, из-под борта которой виднелась золотая цепочка часов; панталоны со штрипками и чистые, блестящие, хотя и с немного стоптанными в разные стороны каблуками, опойковые сапоги[9]. Но не столько по этим вещам, которые не встречаются обыкновенно у пехотного офицера, сколько по общему выражению его персоны, опытный военный глаз сразу отличал в нем не совсем обыкновенного пехотного офицера, а немного повыше. Он должен был быть или немец, ежели бы не изобличали черты лица его чисто русское происхождение, или адъютант, или квартермистр полковой[10] (но тогда бы у него были шпоры), или офицер, на время кампании перешедший из кавалерии, а может, и из гвардии. Он действительно был офицер, перешедший из кавалерии, и в настоящую минуту, поднимаясь к бульвару, думал о письме, которое сейчас получил от бывшего товарища, теперь отставного, помещика Т. губернии, и жены его, бледной голубоглазой Наташи, своей большой приятельницы. Он вспомнил одно место письма, в котором товарищ пишет:

«Когда приносят нам “Инвалид”[11], то Пупка (так отставной улан[12] называл жену свою) бросается опрометью в переднюю, хватает газету и бежит с ней на эс в беседку[13], в гостиную (в которой, помнишь, как славно мы проводили с тобой зимние вечера, когда полк стоял у нас в городе) и с таким жаром читает ваши геройские подвиги, что ты себе представить не можешь. Она часто про тебя говорит: “Вот Михайлов,— говорит она,— так это душка человек. Я готова расцеловать его, когда увижу. Он сражается на бастионах и непременно получит Георгиевский крест[14], и про него в газетах напишут”,— и т. д., и т. д., так что я решительно начинаю ревновать к тебе». В другом месте он пишет: «До нас газеты доходят ужасно поздно, а хотя изустных новостей и много, не всем можно верить. Например, знакомые тебе барышни с музыкой рассказывали вчера, что уж будто Наполеон пойман[15] нашими казаками и отослан в Петербург, но ты понимаешь, как много я этому верю. Рассказывал же нам один приезжий из Петербурга (он у министра, по особым поручениям, премилый человек, и теперь, как в городе никого нет, такая для нас рисурс[16], что ты себе представить не можешь) — так он говорит наверно, что наши заняли Евпаторию, так что французам нет уж сообщения с Балаклавой[17], и что у нас при этом убито двести человек, а у французов до пятнадцати тысяч. Жена была в таком восторге по этому случаю, что кутила целую ночь и говорит, что ты наверное, по ее предчувствию, был в этом деле и отличился...»

Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный читатель, верно, составил себе истинное и невыгодное понятие в отношении порядочности о самом штабс-капитане[18] Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями) и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане — как он сердился и ремизился[19], когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке[20], как жена смеялась над ним,— вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга); все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом свете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо. Эти воспоминания имели тем большую прелесть для штабс-капитана Михайлова, что тот круг, в котором ему теперь привелось жить в пехотном полку, был гораздо ниже того, в котором он вращался прежде как кавалерист и дамский кавалер, везде хорошо принятый в городе Т.

Его прежний круг был до такой степени выше теперешнего, что, когда в минуты откровенности ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки[21], как он танцевал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом[22], его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное — «пускай говорит», мол, и что ежели он не выказывал явного презрения к кутежу товарищей — водкой, к игре на пятирублевый банк и вообще к грубости их отношений, то это надо отнести к особенной кротости, уживчивости и рассудительности его характера.

От воспоминаний штабс-капитан Михайлов невольно перешел к мечтам и надеждам. «И каково будет удивление и радость Наташи,— думал он, шагая на своих стоптанных сапогах по узенькому переулочку,— когда она вдруг прочтет в “Инвалиде” описание, как я первый влез на пушку и получил Георгия! Капитана я должен получить по старому представлению[23]. Потом очень легко я в этом же году могу получить майора по линии[24], потому что много перебито, да и еще, верно, много перебьют нашего брата в эту кампанию. А потом опять будет дело, и мне, как известному человеку, поручат полк... подполковник... Анну на шею... полковник...» — и он был уж генералом, удостоивающим посещения Наташу, вдову товарища, который, по его мечтам, умрет к этому времени, когда звуки бульварной музыки яснее долетели до его слуха, толпы народа кинулись ему в глаза, и он очутился на бульваре прежним пехотным штабс-капитаном, ничего не значащим, неловким и робким.

3

Он подошел сначала к павильону, подле которого стояли музыканты, которым вместо пюпитров другие солдаты того же полка, раскрывши, держали ноты и около которых, больше смотря, чем слушая, составили кружок писаря, юнкера, няньки с детьми и офицеры в старых шинелях[25]. Кругом павильона стояли, сидели и ходили большей частью моряки, адъютанты и офицеры в белых перчатках и новых шинелях. По большой аллее бульвара ходили всяких сортов офицеры и всяких сортов женщины — изредка в шляпках, большей частью в платочках (были и без платочков и без шляпок), но ни одной не было старой, а замечательно, что все молодые. Внизу по тенистым, пахучим аллеям белых акаций ходили и сидели уединенные группы.

Никто особенно рад не был, встретив на бульваре штабс-капитана Михайлова, исключая, может быть, его полка капитана Обжогова и капитана Сусликова, которые с горячностью пожали ему руки, но первый был в верблюжьих штанах, без перчаток, в обтрепанной шинели и с таким красным, вспотевшим лицом, а второй кричал так громко и развязно, что совестно было ходить с ними, особенно перед офицерами в белых перчатках (из которых с одним — с адъютантом — штабс-капитан Михайлов кланялся, а с другим — штаб-офицером — мог бы кланяться, потому что два раза встречал его у общего знакомого). Притом же, что веселого было ему гулять с этими господами Обжоговым и Сусликовым, когда он и без того по шести раз на день встречал их и пожимал им руки. Не для этого же он пришел на музыку.

Ему бы хотелось подойти к адъютанту, с которым он кланялся, и поговорить с этими господами — совсем не для того, чтобы капитаны Обжогов и Сусликов, и поручик Паштецкий, и другие видели, что он говорит с ними, но просто для того, что они приятные люди, притом знают все новости — порассказали бы...

Но отчего же штабс-капитан Михайлов боится и не решается подойти к ним? «Что, ежели они вдруг мне не поклонятся,— думает он,— или поклонятся и будут продолжать говорить между собой, как будто меня нет, или вовсе уйдут от меня, и я там останусь один между аристократами?» Слово аристократы (в смысле высшего, отборного круга, в каком бы то ни было сословии) получило у нас в России, где бы, кажется, вовсе не должно было быть его, с некоторого времени большую популярность и проникло во все края и во все слои общества, куда проникло только тщеславие (а в какие условия времени и обстоятельств не проникает эта гнусная страстишка?),— между купцами, между чиновниками, писарями, офицерами, в Саратов, в Мамадыши, в Винницы, везде, где есть люди. А так как в осажденном городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого — аристократа и неаристократа.

Для капитана Обжогова штабс-капитан Михайлов аристократ, потому что у него чистая шинель и перчатки, и он его за это терпеть не может, хотя уважает немного; для штабс-капитана Михайлова адъютант Калугин аристократ, потому что он адъютант и на «ты» с другим адъютантом; и за это он не совсем хорошо расположен к нему, хотя и боится его. Для адъютанта Калугина граф Нордов аристократ, и он его всегда ругает и презирает в душе за то, что он флигель-адъютант[26]. Ужасное слово аристократ. Зачем подпоручик Зобов[27] так принужденно смеется, хотя ничего нет смешного, проходя мимо своего товарища, который сидит с штаб-офицером[28]? Чтоб доказать этим, что, хотя он и не аристократ, но все-таки ничуть не хуже их. Зачем штаб-офицер говорит таким слабым, лениво-грустным, не своим голосом? Чтоб доказать своему собеседнику, что он аристократ и очень милостив, разговаривая с подпоручиком. Зачем юнкер так размахивает руками и подмигивает, идя за барыней, которую он в первый раз видит и к которой он ни за что не решится подойти? Чтоб показать всем офицерам, что, несмотря на то, что он им шапку снимает, он все-таки аристократ и ему очень весело. Зачем артиллерийский капитан так грубо обошелся с добродушным ординарцем[29]? Чтобы доказать всем, что он никогда не заискивает и в аристократах не нуждается, и т. д., и т. д., и т. д.

Тщеславие, тщеславие и тщеславие везде — даже на краю гроба и между людьми, готовыми к смерти из-за высокого убеждения. Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века. Отчего между прежними людьми не слышно было об этой страсти, как об оспе или холере? Отчего в наш век есть только три рода людей: одних — принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других — принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих — бессознательно рабски действующих под его влиянием? Отчего Гомеры и Шекспиры говорили про любовь, про славу, про страданья, а литература нашего века есть только бесконечная повесть снобсов и тщеславия[30]?

Штабс-капитан два раза в нерешительности прошел мимо кружка своих аристократов, в третий раз сделал усилие над собой и подошел к ним. Кружок этот составляли четыре офицера: адъютант Калугин, знакомый Михайлова, адъютант князь Гальцин, бывший даже немножко аристократом для самого Калугина, подполковник Нефердов, один из так называемых ста двадцати двух светских людей (поступивших на службу в эту кампанию из отставки под влиянием отчасти патриотизма, отчасти честолюбия и, главное, того, что все это делали; старый клубный московский холостяк[31], здесь присоединившийся к партии недовольных, ничего не делающих, ничего не понимающих и осуждающих все распоряжения начальства), и ротмистр Праскухин[32], тоже один из этих ста двадцати двух героев. К счастию Михайлова, Калугин был в прекрасном расположении духа (генерал только что поговорил с ним весьма доверенно, и князь Гальцин, приехав из Петербурга, остановился у него) — он счел не унизительным подать руку штабс-капитану Михайлову, чего не решился, однако, сделать Праскухин, весьма часто встречавшийся на бастионе с Михайловым, неоднократно пивший его вино и водку и даже должный ему по преферансу двенадцать рублей с полтиной. Не зная еще хорошенько князя Гальцина, ему не хотелось изобличить перед ним свое знакомство с простым пехотным штабс-капитаном; он слегка поклонился ему.

— Что, капитан,— сказал Калугин,— когда опять на баксиончик? Помните, как мы с вами встретились на Шварцовском редуте[33], — жарко было? а?

— Да, жарко,— сказал Михайлов, с прискорбием вспоминая о том, какая у него была печальная фигура, когда он в ту ночь, согнувшись, пробираясь по траншее на бастион, встретил Калугина, который шел таким молодцом, бодро побрякивая саблей.

— Мне, по-настоящему, приходится завтра идти, но у нас болен,— продолжал Михайлов,— один офицер, так...— Он хотел рассказать, что черед был не его, но так как командир восьмой роты был нездоров, а в роте оставался прапорщик только, то он счел своей обязанностью предложить себя на место поручика Непшитшетского и потому шел нынче на бастион. Калугин не дослушал его.

— А я чувствую, что на днях что-нибудь будет,— сказал он князю Гальцину.

— А что, не будет ли нынче чего-нибудь? — робко спросил Михайлов, поглядывая то на Калугина, то на Гальцина. Никто не отвечал ему. Князь Гальцин только сморщился как-то, пустил глаза мимо его фуражки и, помолчав немного, сказал:

— Славная девочка эта в красном платочке. Вы ее не знаете, капитан?

— Это около моей квартиры, дочь одного матроса,— отвечал штабс-капитан.

— Пойдемте посмотрим ее хорошенько.

И князь Гальцин взял под руку с одной стороны Калугина, с другой штабс-капитана, вперед уверенный, что это не может не доставить последнему большого удовольствия, что действительно было справедливо.

Штабс-капитан был суеверен и считал большим грехом перед делом заниматься женщинами, но в этом случае он притворился развратником, чему, видимо, не верили князь Гальцин и Калугин и что чрезвычайно удивляло девицу в красном платочке, которая не раз замечала, как штабс-капитан краснел, проходя мимо ее окошка.

Праскухин шел сзади и все толкал за руку князя Гальцина, делая разные замечания на французском языке; но, так как вчетвером нельзя было идти по дорожке, он принужден был идти один и только на втором круге взял под руку подошедшего и заговорившего с ним известно храброго морского офицера Сервягина, желавшего тоже присоединиться к кружку аристократов. И известный храбрец с радостью просунул свою мускулистую, честную руку за локоть, всем и самому Сервягину хорошо известному за не слишком хорошего человека, Праскухину. Когда Праскухин, объясняя князю Гальцину свое знакомство с этим моряком, шепнул ему, что это был известный храбрец, князь Гальцин, бывший вчера на четвертом бастионе и видевший от себя в двадцати шагах лопнувшую бомбу, считая себя не меньшим храбрецом, чем этот господин, и предполагая, что весьма много репутаций приобретается задаром, не обратил на Сервягина никакого внимания.

Штабс-капитану Михайлову так приятно было гулять в этом обществе, что он забыл про милое письмо из Т. и про мрачные мысли, осаждавшие его при предстоящем отправлении на бастион. Он пробыл с ними до тех пор, пока они не заговорили исключительно между собой, избегая его взглядов, давая тем знать, что он может идти, и наконец совсем ушли от него. Но штабс-капитан все-таки был доволен и, проходя мимо юнкера барона Песта, который был особенно горд и самонадеян со вчерашней ночи, которую он в первый раз провел в блиндаже[34] пятого бастиона, и считал себя вследствие этого героем, он нисколько не огорчился подозрительно-высокомерным выражением, с которым юнкер вытянулся и снял перед ним фуражку.

4

Но едва штабс-капитан перешагнул порог своей квартиры, как совсем другие мысли пошли ему в голову. Он увидал свою маленькую комнатку с земляным неровным полом и кривыми окнами, залепленными бумагой[35], свою старую кровать с прибитым над ней ковром, на котором изображена была амазонка и висели два тульские пистолета[36], грязную, с ситцевым одеялом постель юнкера, который жил с ним; увидал своего Никиту, который с взбудораженными сальными волосами, почесываясь, встал с полу; увидал свою старую шинель, личные сапоги и узелок, из которого торчали конец мыльного сыра и горлышко портерной бутылки с водкой, приготовленные для него на бастион, и с чувством, похожим на ужас, он вдруг вспомнил, что ему нынче на целую ночь идти с ротой в ложементы[37].

«Наверное мне быть убитым нынче,— думал штабс-капитан,— я чувствую. И главное, что не мне надо было идти, а я сам вызвался. И уж это всегда убьют того, кто напрашивается. И чем болен этот проклятый Непшитшетский? Очень может быть, что и вовсе не болен, а тут из-за него убьют человека, непременно убьют. Впрочем, ежели не убьют, то, верно, представят. Я видел, как полковому командиру понравилось, когда я сказал, что позвольте мне идти, ежели поручик Непшитшетский болен. Ежели не выйдет майора, то Владимира наверно. Ведь я уж тринадцатый раз иду на бастион. Ох, тринадцать! скверное число. Непременно убьют, чувствую, что убьют; но надо же было кому-нибудь идти, нельзя с прапорщиком роте идти[38]. А что-нибудь бы случилось, ведь это честь полка, честь армии от этого зависит. Мой долг был идти... да, святой долг[39]. А есть предчувствие». Штабс-капитан забывал, что подобное предчувствие, в более или менее сильной степени, приходило ему каждый раз, как нужно было идти на бастион, и не знал, что то же, в более или менее сильной степени, предчувствие испытывает всякий, кто идет в дело. Немного успокоив себя понятием долга, которое у штабс-капитана, как и вообще у всех людей недалеких, было особенно развито и сильно, он сел к столу и стал писать прощальное письмо отцу, с которым последнее время был не совсем в хороших отношениях по денежным делам. Через десять минут, написав письмо, он встал от стола с мокрыми от слез глазами и, мысленно читая все молитвы, которые знал (потому что ему совестно было перед своим человеком громко молиться Богу), стал одеваться. Еще очень хотелось ему поцеловать образок Митрофания[40], благословение покойницы матушки и в который он имел особенную веру, но так как он стыдился сделать это при Никите, то выпустил образа из сюртука так, чтобы мог их достать, не расстегиваясь, на улице.

Пьяный и грубый слуга лениво подал ему новый сюртук (старый, который обыкновенно надевал штабс-капитан, идя на бастион, не был починен).

— Отчего не починен сюртук? Тебе только бы все спать, этакой,— сердито сказал Михайлов.

— Чего спать? — проворчал Никита.— День-деньской бегаешь, как собака; умаешься небось, а тут не засни еще.

— Ты опять пьян, я вижу.

— Не на ваши деньги напился, что попрекаете.

— Молчи, болван! — крикнул штабс-капитан, готовый ударить человека, еще прежде расстроенный, а теперь окончательно выведенный из терпения и огорченный грубостью Никиты, которого он любил, баловал даже и с которым жил уже двенадцать лет.

— Болван? болван? — повторял слуга.— И что ругаетесь болваном, сударь? Ведь теперь время какое? нехорошо ругать.

Михайлов вспомнил, куда он идет, и ему стыдно стало.

— Ведь ты хоть кого выведешь из терпенья, Никита,— сказал он кротким голосом.— Письмо это к батюшке, на столе, оставь так и не трогай,— прибавил он краснея.

— Слушаю-с,— сказал Никита, расчувствовавшийся под влиянием вина, которое он выпил, как говорил, «на свои деньги», и, с видимым желанием заплакать, хлопая глазами.

Когда же на крыльце штабс-капитан сказал: «Прощай, Никита»,— то Никита вдруг разразился принужденными рыданиями и бросился целовать руки своего барина. «Прощайте, барин!» — всхлипывая, говорил он. Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то, о том, что уж на что господа — и те какие муки принимают, и что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку и как ее домишко весь разбили (тот, в котором она жила, принадлежал не ей) и т. д., и т. д. По уходе барина Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить за водкой и весьма скоро перестал плакать, а напротив, побранился с старухой за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.

«А может быть, только ранят,— рассуждал сам с собою штабс-капитан, уже сумерками подходя с ротой к бастиону.— Но куда? Как сюда? или сюда? — думал он, мысленно указывая на живот и на грудь.— Вот ежели бы сюда,— он думал о верхней части ноги,— да кругом бы обошла. Все-таки должно быть больно. Ну а как сюда, да осколком — кончено!»

Штабс-капитан, однако, сгибаясь, по траншеям благополучно дошел до ложементов, расставил с саперным офицером[41], уже в совершенной темноте, людей на работы и сел в ямочку под бруствером. Стрельба была малая; только изредка вспыхивали то у нас, то у него молнии и светящаяся трубка бомбы[42] прокладывала огненную дугу на темном звездном небе. Но все бомбы ложились далеко сзади и справа ложемента, в котором в ямочке сидел штабс-капитан, так что он успокоился отчасти, выпил водки, закусил сыром, закурил папиросу и, помолившись Богу, хотел заснуть немного.

5

Князь Гальцин, подполковник Нефердов, юнкер барон Пест, который встретил их на бульваре, и Праскухин, которого никто не звал, с которым никто не говорил, но который не отставал от них, все с бульвара пошли пить чай к Калугину.

— Ну так ты мне не досказал про Ваську Менделя,— говорил Калугин, сняв шинель, сидя около окна на мягком покойном кресле и расстегивая воротник чистой крахмаленной голландской рубашки,— как же он женился?

— Умора, братец, je vous dis, il y avait un temps où on ne parlait que de ça à Pétersbourg[43],— сказал, смеясь, князь Гальцин, вскакивая от фортепьян, у которых он сидел, и садясь на окно подле Калугина,— просто умора. Уж я все это знаю подробно...— И он весело, умно и бойко стал рассказывать какую-то любовную историю, которую мы пропустим, потому что она для нас не интересна.

Но замечательно то, что не только князь Гальцин, но и все эти господа, расположившись здесь кто на окне, кто задравши ноги, кто за фортепьянами, казались совсем другими людьми, чем на бульваре: не было этой смешной надутости, высокомерности, которые они выказывали пехотным офицерам; здесь они были между своими в натуре, особенно Калугин и князь Гальцин, очень милыми, веселыми и добрыми ребятами. Разговор шел о петербургских сослуживцах и знакомых:

— Что Масловский?

— Который? лейб-улан или конногвардеец[44]?

— Я их обоих знаю. Конногвардеец при мне мальчишка был, только что из школы вышел. Что старший — ротмистр?

— О! уж давно.

— Что, все возится с своей цыганкой?

— Нет, бросил...— и т. д. в этом роде.

Потом князь Гальцин сел к фортепьянам и славно спел цыганскую песенку. Праскухин, хотя никто не просил его, стал вторить, и так хорошо, что его уж просили вторить[45], чему он был очень доволен.

Человек вошел с чаем со сливками и крендельками на серебряном подносе.

— Подай князю,— сказал Калугин.

— А ведь странно подумать,— сказал Гальцин, взяв стакан и отходя к окну,— что мы здесь в осажденном городе: фортаплясы, чай со сливками, квартира такая, что я, право, желал бы такую иметь в Петербурге.

— Да уж ежели бы еще этого не было,— сказал всем недовольный старый подполковник,— просто было бы невыносимо — это постоянное ожидание чего-то... видеть, как каждый день бьют, бьют и все нет конца, ежели при этом бы жить в грязи и не было бы удобств.

— А как же наши пехотные офицеры,— сказал Калугин,— которые живут на бастьонах с солдатами, в блиндаже и едят солдатский борщ,— как им-то?

— Вот этого я не понимаю и, признаюсь, не могу верить,— сказал Гальцин,— чтобы люди в грязном белье, во в<шах> и с неумытыми руками могли бы быть храбры. Этак, знаешь, cette belle bravoure de gentilhomme[46] — не может быть.

— Да они и не понимают этой храбрости,— сказал Праскухин.

— Ну что ты говоришь пустяки,— сердито перебил Калугин,— уж я видел их здесь больше тебя и всегда и везде скажу, что наши пехотные офицеры хоть, правда, во в<шах> и по десяти дней белья не переменяют, а это герои — удивительные люди.

В это время в комнату вошел пехотный офицер.

— Я... мне приказано... я могу ли явиться к ген... к его превосходительству от генерала N? — спросил он, робея и кланяясь.

Калугин встал, но, не отвечая на поклон офицера, с оскорбительной учтивостью и натянутой официальной улыбкой спросил офицера, не угодно ли им подождать, и, не попросив его сесть, не обращая на него больше внимания, повернулся к Гальцину и заговорил по-французски, так что бедный офицер, оставшись посередине комнаты, решительно не знал, что делать с своей персоной и руками без перчаток, которые висели перед ним.

— По крайне нужному делу-с,— сказал офицер после минутного молчания.

— А! так пожалуйте,— сказал Калугин с той же оскорбительной улыбкой, надевая шинель и провожая его к двери.

— Eh bien, messieurs, je crois que cela chauffera cette nuit[47],— сказал Калугин, выходя от генерала.

— А что? что? вылазка? — стали спрашивать все.

— Уж не знаю — сами увидите,— отвечал Калугин с таинственной улыбкой.

— Да ты мне скажи,— сказал барон Пест,— ведь ежели есть что-нибудь, так я должен идти с Т. полком на вылазку.

— Ну так и иди с Богом.

— И мой принципал на бастионе[48], стало быть, и мне надо идти,— сказал Праскухин, надевая саблю. Но никто не отвечал ему: он сам должен был знать, идти ли ему или нет.

— Ничего не будет, уж я чувствую,— сказал барон Пест, с замиранием сердца думая о предстоящем деле, но лихо набок надевая фуражку и громкими твердыми шагами выходя из комнаты вместе с Праскухиным и Нефердовым, которые тоже с тяжелым чувством страха торопились к своим местам. «Прощайте, господа».— «До свиданья, господа! Еще нынче ночью увидимся!» — прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Нефердов, нагнувшись на луки казачьих седел[49], должно быть, воображая себя казаками, прорысили по дороге.

Топот казачьих лошадей скоро стих в темной улице.

— Non, dites moi, est-ce qu’il y aura véritablement quelque chose cette nuit?[50] — сказал Гальцин, лежа с Калугиным на окошке и глядя на бомбы, которые поднимались над бастионами.

— Тебе я могу рассказать, видишь ли, ведь ты был на бастионах? (Гальцин сделал знак согласия, хотя он был только раз на четвертом бастионе.) Так против нашего люнета[51] была траншея,— и Калугин, как человек неспециальный, хотя и считавший свои военные суждения весьма верными, начал, немного запутанно и перевирая фортификационные выражения[52], рассказывать положение наших и неприятельских работ и план предполагавшегося дела.

— Однако начинают попукивать около ложементов. Ого! Это наша или его? вон лопнула,— говорили они, лежа на окне, глядя на огненные линии бомб, скрещивающиеся в воздухе, на молнии выстрелов, на мгновение освещавшие темно-синее небо и белый дым пороха, и прислушиваясь к звукам все усиливающейся и усиливающейся стрельбы.

— Quel charmant coup d’oeil![53] а? — сказал Калугин, обращая внимание своего гостя на это действительно красивое зрелище. — Знаешь, не различишь звезды от бомбы иногда.

— Да, я сейчас думал, что это звезда, а она опустилась, вот лопнула. А эта большая звезда — как ее зовут? — точно как бомба.

— Знаешь, я до того привык к этим бомбам, что, я уверен, в России в звездную ночь мне будет казаться, что это всё бомбы, так привыкнешь.

— Однако не пойти ли мне на эту вылазку? — сказал князь Гальцин после минутного молчания, содрогаясь при одной мысли быть там во время такой страшной канонады и с наслаждением думая о том, что его ни в каком случае не могут послать туда ночью.

— Полно, братец, и не думай, да я тебя и не пущу,— отвечал Калугин, очень хорошо зная, однако, что Гальцин ни за что не пойдет туда.— Еще успеешь, братец.

— Серьезно? Так думаешь, что не надо ходить? а?

В это время в том направлении, по которому смотрели эти господа, за артиллерийским гулом послышалась ужасная трескотня ружей и тысячи маленьких огней, беспрестанно вспыхивая, заблестели по всей линии.

— Вот оно когда пошло настоящее! — сказал Калугин.— Этого звука ружейного я слышать не могу хладнокровно, как-то, знаешь, за душу берет. Вон и «ура»,— прибавил он, прислушиваясь к дальнему протяжному гулу сотен голосов: «а-а-а-а!» — доносившихся до него с бастиона.

— Чье это «ура»? их или наше?

— Не знаю, но это уж рукопашная пошла, потому что стрельба затихла.

В это время под окном, к крыльцу, подскакал ординарец-офицер с казаком и слез с лошади.

— Откуда?

— С бастиона. Генерала нужно.

— Пойдемте. Ну что?

— Атаковали ложементы... заняли... французы подвели огромные резервы... атаковали наших... было только два батальона,— говорил, запыхавшись, тот же самый офицер, который приходил вечером, с трудом переводя дух, но совершенно развязно направляясь к двери.

— Что ж, отступили? — спросил Гальцин.

— Нет,— сердито отвечал офицер,— подоспел батальон, отбили, но полковой командир убит, офицеров много, приказано просить подкрепленья...

И с этими словами он с Калугиным прошел к генералу, куда уже мы не последуем за ними.

Через пять минут Калугин уже сидел верхом на казачьей лошади (и опять той особенной quasi-казацкой посадкой, в которой, я замечал, все адъютанты видят почему-то что-то особенно приятное) и рысцой ехал на бастион, с тем чтобы передать туда некоторые приказания и дождаться известий об окончательном результате дела; а князь Гальцин, под влиянием того тяжелого волнения, которое производят обыкновенно близкие признаки дела на зрителя, не принимающего в нем участия, вышел на улицу и без всякой цели стал взад и вперед ходить по ней.

6

Толпы солдат несли на носилках и вели под руки раненых. На улице было совершенно темно; только редко-редко кое-где светились окна в госпитале или у засидевшихся офицеров. С бастионов доносился тот же грохот орудий и ружейной перепалки, и те же огни вспыхивали на черном небе. Изредка слышались топот лошади проскакавшего ординарца, стон раненого, шаги и говор носильщиков или женский говор испуганных жителей, вышедших на крылечко посмотреть на канонаду.

В числе последних был и знакомый нам Никита, старая матроска, с которой он помирился уже, и десятилетняя дочь ее.

— Господи, Мати Пресвятыя Богородицы,— говорила в себя и вздыхая старуха, глядя на бомбы, которые, как огненные мячики, беспрестанно перелетали с одной стороны на другую,— страсти-то, страсти какие! И-и-хи-хи! Такого и в первую бандировку не было. Вишь, где лопнула проклятая,— прямо над нашим домом в слободке.

— Нет, это дальше, к тетиньке Аринке в сад всё попадают,— сказала девочка.

— И где-то, где-то барин мой таперича? — сказал Никита нараспев и еще пьяный немного.— Уж как я люблю евтого барина своего, так сам не знаю. Он меня бьеть, а все-таки я его ужасно как люблю. Так люблю, что если, избави Бог, да убьють его грешным делом, так, верите ли, тетинька, я после евтого сам не знаю, что могу над собой произвести. Ей-богу! Уж такой барин, что одно слово! Разве с евтими сменить, что тут в карты играють? это что — тьфу! одно слово! — заключил Никита, указывая на светящееся окно комнаты барина, в которой во время отсутствия штабс-капитана юнкер Жвадческий позвал к себе на кутеж, по случаю получения креста, гостей: подпоручика Угровича и поручика Непшитшетского, того самого, которому надо было идти на бастион и который был нездоров флюсом.

— Звездочки-то, звездочки так и катятся,— глядя на небо, прервала девочка молчание, последовавшее за словами Никиты,— вон, вон еще скатилась! К чему это так? а, маынька?

— Совсем разобьют домишко наш,— сказала старуха, вздыхая и не отвечая на вопрос девочки.

— А как мы нынче с дяинькой ходили туда, маынька,— продолжала певучим голосом разговорившаяся девочка,— так большущая такая ядро в самой комнатке подля шкапа лежит; она сенцы, видно, пробила да в горницу и влетела... такая большущая, что не поднимешь.

— У кого были мужья да деньги, так повыехали,— говорила старуха,— а тут, ох горе-то, горе, последний домишко и тот разбили. Вишь как, вишь как палит злодей! Господи, Господи!

— А как нам только выходить, как одна бомба прилети-и-ит, как лопни-и-ит, как засыпи-и-ит землею, так даже чуть-чуть нас с дяинькой одним оскретком не задело.

— Крест ей за это надо,— сказал юнкер, который вместе с офицерами вышел в то время на крыльцо посмотреть на стрельбу.

— Ты сходи до генерала, старуха,— сказал поручик Непшитшетский, трепля ее по плечу,— право!

— Pójdę na ulicę zobaczyć co tam nowego[54],— прибавил он, спускаясь с лесенки.

— A my tym czasem napijmy się wódki, bo coś dusza w pięty ucieka[55],— сказал, смеясь, веселый юнкер Жвадческий.

7

Все больше и больше раненых на носилках и пешком, поддерживаемых одни другими и громко разговаривающих между собой, встречалось князю Гальцину.

— Как они подскочили, братцы мои,— говорил басом один высокий солдат, несший два ружья за плечами,— как подскочили, как крикнут: алла, алла![56] так та́к друг на друга и лезут. Одних бьешь, а другие лезут — ничего не сделаешь. Видимо-невидимо...

Но в этом месте рассказа Гальцин остановил его.

— Ты с бастьона?

— Так точно, ваше благородие.

— Ну, что там было? Расскажи.

— Да что было? Подступила их, ваше благородие, сила, лезут на вал, да и шабаш. Одолели совсем, ваше благородие!

— Как одолели? Да ведь вы отбили же?

— Где тут отбить, когда его вся сила подошла, перебил всех наших, а сикурсу не подают[57]. (Солдат ошибался, потому что траншея была за нами, но это — странность, которую всякий может заметить: солдат, раненный в деле, всегда считает его проигранным и ужасно кровопролитным.)

— Как же мне говорили, что отбили,— с досадой сказал Гальцин.

В это время поручик Непшитшетский, в темноте по белой фуражке узнав князя Гальцина и желая воспользоваться случаем, чтобы поговорить с таким важным человеком, подошел к нему.

— Не изволите ли знать, что это такое было? — спросил он учтиво, дотрогиваясь рукою до козырька.

— Я сам расспрашиваю,— сказал князь Гальцин и снова обратился к солдату с двумя ружьями,— может быть, после тебя отбили? Ты давно оттуда?

— Сейчас, ваше благородие,— отвечал солдат,— вряд ли, должно, за ним траншея осталась...— совсем одолел.

— Ну как вам не стыдно — отдали траншею. Это ужасно,— сказал Гальцин, огорченный этим равнодушием.— Как вам не стыдно,— повторил он, отворачиваясь от солдата.

— О, это ужасный народ! Вы их не изволите знать,— подхватил поручик Непшитшетский,— я вам скажу, от этих людей ни гордости, ни патриотизма, ни чувства лучше не спрашивайте. Вы вот посмотрите, эти толпы идут, ведь тут десятой доли нет раненых, а то все асистенты[58], только бы уйти с дела. Подлый народ! Срам так поступать, ребята, срам! Отдать нашу траншею! — добавил он, обращаясь к солдатам.

— Что ж, когда сила,— проворчал солдат.

— И! ваши благородия,— заговорил в это время солдат с носилок, поравнявшихся с ними,— как же не отдать, когда перебил всех почитай? Кабы наша сила была, ни в жисть бы не отдали. А то что сделаешь? Я одного заколол, а тут меня как ударит... О-ох, легче, братцы, ровней, братцы, ровней иди... о-о-о! — застонал раненый.

— А в самом деле, кажется, много лишнего народа идет,— сказал Гальцин, останавливая опять того же высокого солдата с двумя ружьями.— Ты зачем идешь? Эй ты, остановись!

Солдат остановился и левой рукой снял шапку.

— Куда ты идешь и зачем? — закричал он на него строго.— Него...— но в это время, совсем вплоть подойдя к солдату, он заметил, что правая рука его была за обшлагом и в крови выше локтя.

— Ранен, ваше благородие!

— Чем ранен?

— Сюда-то, должно, пулей,— сказал солдат, указывая на руку,— а уж здесь не могу знать, чем голову-то прошибло,— и, нагнув ее, показал окровавленные и слипшиеся волоса на затылке.

— А ружье другое чье?

— Стуцер французской[59], ваше благородие, отнял. Да я бы не пошел, кабы не евтого солдатика проводить, а то упадет неравно,— прибавил он, указывая на солдата, который шел немного впереди, опираясь на ружье и с трудом таща и передвигая левую ногу.

— А ты где идешь, мерзавец! — крикнул поручик Непшитшетский на другого солдата, который попался ему навстречу, желая своим рвением прислужиться важному князю. Солдат тоже был ранен.

Князю Гальцину вдруг ужасно стыдно стало за поручика Непшитшетского и еще больше за себя. Он почувствовал, что краснеет — что редко с ним случалось,— отвернулся от поручика и, уже больше не расспрашивая раненых и не наблюдая за ними, пошел на перевязочный пункт[60].

С трудом пробившись на крыльце между пешком шедшими ранеными и носильщиками, входившими с ранеными и выходившими с мертвыми, Гальцин вошел в первую комнату, взглянул и тотчас же невольно повернулся назад и выбежал на улицу. Это было слишком ужасно!

8

Большая, высокая темная зала[61], освещенная только четырьмя или пятью свечами, с которыми доктора подходили осматривать раненых, была буквально полна. Носильщики беспрестанно вносили раненых, складывали их один подле другого на пол, на котором уже было так тесно, что несчастные толкались и мокли в крови друг друга, и шли за новыми. Лужи крови, видные на местах незанятых, горячечное дыхание нескольких сотен человек и испарения рабочих с носилками производили какой-то особенный тяжелый, густой, вонючий смрад, в котором пасмурно горели свечи на различных концах залы. Говор разнообразных стонов, вздохов, хрипений, прерываемый иногда пронзительным криком, носился по всей комнате. Сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами. Доктора, с мрачными лицами и засученными рукавами, стоя на коленях перед ранеными, около которых фельдшера держали свечи, всовывали пальцы в пульные раны, ощупывая их, и переворачивали отбитые висевшие члены, несмотря на ужасные стоны и мольбы страдальцев. Один из докторов сидел около двери за столиком и в ту минуту, как в комнату вошел Гальцин, записывал уже пятьсот тридцать второго.

— Иван Богаев, рядовой третьей роты С. полка, fractura femoris complicata[62],— кричал другой из конца залы, ощупывая разбитую ногу.— Переверни-ка его.

— О-ой, отцы мои, вы наши отцы! — кричал солдат, умоляя, чтоб его не трогали.

— Perforatio capitis[63]. Семен Нефердов, подполковник Н. пехотного полка. Вы немножко потерпите, полковник, а то этак нельзя, я брошу,— говорил третий, ковыряя каким-то крючком в голове несчастного подполковника.

— Ай, не надо! Ой, ради Бога, скорей, скорей, ради... а-а-а-а!

— Perforatio pectoris...[64] Севастьян Середа, рядовой... какого полка?.. впрочем, не пишите, moritur[65]. Несите его,— сказал доктор, отходя от солдата, который, закатив глаза, хрипел уже...

Человек сорок солдат-носильщиков, дожидаясь ноши перевязанных в госпиталь[66] и мертвых в часовню, стояли у дверей и молча, изредка тяжело вздыхая, смотрели на эту картину...

........................................................

9

По дороге к бастиону Калугин встретил много раненых; но, по опыту зная, как в деле дурно действует на дух человека это зрелище, он не только не останавливался расспрашивать их, но, напротив, старался не обращать на них никакого внимания. Под горой ему попался ординарец, который марш-марш скакал с бастиона.

— Зобкин! Зобкин! Постойте на минутку.

— Ну что?

— Вы откуда?

— Из ложементов.

— Ну как там? жарко?

— Ад, ужасно!

И ординарец поскакал дальше.

Действительно, хотя ружейной стрельбы было мало, канонада завязалась с новым жаром и ожесточением.

«Ах, скверно!» — подумал Калугин, испытывая какое-то неприятное чувство, и ему тоже пришло предчувствие, то есть мысль очень обыкновенная, мысль о смерти. Но Калугин был самолюбив и одарен деревянными нервами, то, что называют храбр, одним словом. Он не поддался первому чувству и стал ободрять себя. Вспомнил про одного адъютанта, кажется Наполеона[67], который, передав приказания, марш-марш, с окровавленной головой, подскакал к Наполеону.

— Vous êtes blessé?[68] — сказал ему Наполеон.

— Je vous demande pardon, sire, je suis tué[69],— и адъютант упал с лошади и умер на месте.

Ему показалось это очень хорошо, и он вообразил себя даже немножко этим адъютантом, потом ударил лошадь плетью, принял еще более лихую казацкую посадку, оглянулся на казака, который, стоя на стременах, рысил за ним, и совершенным молодцом приехал к тому месту, где надо было слезать с лошади. Здесь он нашел четырех солдат, которые, усевшись на камушки, курили трубки.

— Что вы здесь делаете? — крикнул он на них.

— Раненого относили, ваше благородие, да отдохнуть присели,— отвечал один из них, пряча за спину трубку и снимая шапку.

— То-то отдохнуть! марш к своим местам, вот я полковому командиру скажу.

И он вместе с ними пошел по траншее в гору, на каждом шагу встречая раненых. Поднявшись в гору, он повернул в траншею налево и, пройдя по ней несколько шагов, очутился совершенно один. Близехонько от него прожужжал осколок и ударился в траншею. Другая бомба поднялась перед ним и, казалось, летела прямо на него. Ему вдруг сделалось страшно: он рысью пробежал шагов пять и упал на землю. Когда же бомба лопнула, и далеко от него, ему стало ужасно досадно на себя, и он встал, оглядываясь, не видал ли кто-нибудь его падения, но никого не было.

Уже раз проникнув в душу, страх не скоро уступает место другому чувству. Он, который всегда хвастался, что никогда не нагибается, ускоренными шагами и чуть-чуть не ползком пошел по траншее. «Ах, нехорошо! — подумал он, спотыкнувшись,— непременно убьют»,— и, чувствуя, как трудно дышалось ему и как пот выступал по всему телу, он удивлялся самому себе, но уже не пытался преодолеть своего чувства.

Вдруг чьи-то шаги послышались впереди его. Он быстро разогнулся, поднял голову и, бодро побрякивая саблей, пошел уже не такими скорыми шагами, как прежде. Он не узнавал себя. Когда он сошелся с встретившимся ему саперным офицером и матросом и первый крикнул ему: «Ложитесь!» — указывая на светлую точку бомбы, которая, светлее и светлее, быстрее и быстрее приближаясь, шлепнулась около траншеи, он только немного и невольно, под влиянием испуганного крика, нагнул голову и пошел дальше.

— Вишь, какой бравый,— сказал матрос, который преспокойно смотрел на падавшую бомбу и опытным глазом сразу расчел, что осколки ее не могут задеть в траншее,— и ложиться не хочет.

Уже несколько шагов только оставалось Калугину перейти через площадку до блиндажа командира бастиона, как опять на него нашли затмение и этот глупый страх; сердце забилось сильнее, кровь хлынула в голову, и ему нужно было усилие над собою, чтобы пробежать до блиндажа.

— Что вы так запыхались? — сказал генерал, когда он ему передал приказания.

— Шел скоро очень, ваше превосходительство!

— Не хотите ли вина стакан?

Калугин выпил стакан вина и закурил папиросу. Дело уже прекратилось, только сильная канонада продолжалась с обеих сторон. В блиндаже сидели генерал N, командир бастиона и еще человек шесть офицеров, в числе которых был и Праскухин, и говорили про разные подробности дела. Сидя в этой уютной комнатке, обитой голубыми обоями, с диваном, кроватью, столом, на котором лежат бумаги, стенными часами и образом, перед которым горит лампадка, глядя на эти признаки жилья и на толстые аршинные балки, составлявшие потолок, и слушая выстрелы, казавшиеся слабыми в блиндаже, Калугин решительно понять не мог, как он два раза позволил себя одолеть такой непростительной слабости. Он сердился на себя, и ему хотелось опасности, чтобы снова испытать себя.

— А вот я рад, что и вы здесь, капитан,— сказал он морскому офицеру в штаб-офицерской шинели, с большими усами и Георгием, который вошел в это время в блиндаж и просил генерала дать ему рабочих, чтобы исправить на его батарее две амбразуры, которые были засыпаны.— Мне генерал приказал узнать,— продолжал Калугин, когда командир батареи перестал говорить с генералом,— могут ли ваши орудия стрелять по траншее картечью?

— Одно только орудие может,— угрюмо отвечал капитан.

— Все-таки пойдемте посмотрим.

Капитан нахмурился и сердито крякнул.

— Уж я всю ночь там простоял, пришел хоть отдохнуть немного,— сказал он,— нельзя ли вам одним сходить? там мой помощник, лейтенант Карц, вам все покажет.

Капитан уже шесть месяцев командовал этой одной из самых опасных батарей и — даже когда не было блиндажей,— не выходя с начала осады, жил на бастионе и между моряками имел репутацию храбрости. Поэтому-то отказ его особенно поразил и удивил Калугина.

«Вот репутации!» — подумал он.

— Ну, так я пойду один, если вы позволите,— сказал он несколько насмешливым тоном капитану, который, однако, не обратил на его слова никакого внимания.

Но Калугин не сообразил того, что он в разные времена всего-навсего провел часов пятьдесят на бастионах, тогда как капитан жил там шесть месяцев. Калугина еще возбуждали тщеславие — желание блеснуть, надежда на награды, на репутацию и прелесть риска; капитан же уж прошел через все это — сначала тщеславился, храбрился, рисковал, надеялся на награды и репутацию и даже приобрел их, но теперь уже все эти побудительные средства потеряли для него силу, и он смотрел на дело иначе: исполнял в точности свою обязанность, но, хорошо понимая, как мало ему оставалось случайностей жизни, после шестимесячного пребывания на бастионе уже не рисковал этими случайностями без строгой необходимости, так что молодой лейтенант, с неделю тому назад поступивший на батарею и показывавший теперь ее Калугину, с которым они бесполезно друг перед другом высовывались в амбразуры и вылезали на банкеты[70], казался в десять раз храбрей капитана.

Осмотрев батарею и направляясь назад к блиндажу, Калугин наткнулся в темноте на генерала, который с своими ординарцами шел на вышку.

— Ротмистр Праскухин! — сказал генерал,— сходите, пожалуйста, в правый ложемент и скажите второму батальону М. полка, который там на работе, чтоб он оставил работу, не шумя вышел оттуда и присоединился к своему полку, который стоит под горой в резерве... Понимаете? Сами отведите к полку.

— Слушаю-с.

И Праскухин рысью побежал к ложементу.

Стрельба становилась реже.

10

— Это второй батальон М. полка? — спросил Праскухин, прибежав к месту и наткнувшись на солдат, которые в мешках носили землю.

— Так точно-с.

— Где командир?

Михайлов, полагая, что спрашивают ротного командира, вылез из своей ямки и, принимая Праскухина за начальника, держа руку у козырька, подошел к нему.

— Генерал приказал... вам... извольте идти... поскорей... и, главное, потише... назад, не назад, а к резерву,— говорил Праскухин, искоса поглядывая по направлению огней неприятеля.

Узнав Праскухина, опустив руку и разобрав, в чем дело, Михайлов передал приказанье, и батальон весело зашевелился, забрал ружья, надел шинели и двинулся.

Кто не испытал, тот не может вообразить себе того наслаждения, которое ощущает человек, уходя после трех часов бомбардированья из такого опасного места, как ложементы. Михайлов, в эти три часа уже несколько раз не без основания считавший свой конец неизбежным и несколько раз успевший перецеловать все образа, которые были на нем, под конец успокоился немного, под влиянием того убеждения, что его непременно убьют и что он уже не принадлежит этому миру. Несмотря на то, однако, ему большого труда стоило удержать свои ноги, чтобы они не бежали, когда он перед ротой, рядом с Праскухиным, вышел из ложементов.

— До свиданья,— сказал ему майор, командир другого батальона, который оставался в ложементах и с которым они вместе закусывали мыльным сыром, сидя в ямочке около бруствера,— счастливого пути.

— И вам желаю счастливо отстоять. Теперь, кажется, затихло.

Но только что он успел сказать это, как неприятель, должно быть, заметив движение в ложементах, стал палить чаще и чаще. Наши стали отвечать ему, и опять поднялась сильная канонада. Звезды высоко, но не ярко блестели на небе. Ночь была темна — хоть глаз выколи, только огни выстрелов и разрыва бомб мгновенно освещали предметы. Солдаты шли скоро и молча и невольно перегоняя друг друга; только слышны были за беспрестанными раскатами выстрелов мерный звук их шагов по сухой дороге, звук столкнувшихся штыков или вздох и молитва какого-нибудь робкого солдатика: «Господи, Господи! что это такое!» Иногда слышался стон раненого и крики: «Носилки!» (В роте, которой командовал Михайлов, от одного артиллерийского огня выбыло в ночь двадцать шесть человек.) Вспыхивала молния на мрачном далеком горизонте, часовой с бастиона кричал: «Пу-ушка!», и ядро, жужжа над ротой, взрывало землю и взбрасывало камни.

«Черт возьми! как они тихо идут,— думал Праскухин, беспрестанно оглядываясь назад, шагая подле Михайлова,— право, лучше побегу вперед, ведь я передал приказанье... Впрочем, нет, ведь эта скотина может рассказывать потом, что я трус, точно так же, как я вчера про него рассказывал. Что будет, то будет — пойду рядом».

«И зачем он идет со мной,— думал, с своей стороны, Михайлов,— сколько я ни замечал, он всегда приносит несчастье. Вот она летит прямо сюда, кажется».

Пройдя несколько сот шагов, они столкнулись с Калугиным, который, бодро побрякивая саблей, шел к ложементам, с тем чтобы, по приказанию генерала, узнать, как подвинулись там работы. Но, встретив Михайлова, он подумал, что, чем ему самому под этим страшным огнем идти туда, чего и не было ему приказано, он может расспросить все подробно у офицера, который был там. И действительно, Михайлов подробно рассказал про работы, хотя во время рассказа и немало позабавил Калугина, который, казалось, никакого внимания не обращал на выстрелы,— тем, что при каждом снаряде, иногда падавшем и весьма далеко, приседал, нагибал голову и все уверял, что «это прямо сюда».

— Смотрите, капитан, это прямо сюда,— сказал, подшучивая, Калугин и толкая Праскухина. Пройдя еще немного с ними, он повернул в траншею, ведущую к блиндажу. «Нельзя сказать, чтобы он был очень храбр, этот капитан»,— подумал он, входя в двери блиндажа.

— Ну, что новенького? — спросил офицер, который, ужиная, один сидел в комнате.

— Да ничего; кажется, что уж больше дела не будет.

— Как не будет? напротив, генерал сейчас опять пошел на вышку. Еще полк пришел. Да вот она... слышите? опять пошла ружейная. Вы не ходите. Зачем вам? — прибавил офицер, заметив движение, которое сделал Калугин.

«А мне, по-настоящему, непременно надо там быть,— подумал Калугин,— но уж я и так нынче много подвергал себя. Надеюсь, что я нужен не для одной chair à canon»[71].

— И в самом деле, я их лучше тут подожду,— сказал он.

Действительно, минут через двадцать генерал вернулся вместе с офицерами, которые были при нем; в числе их был и юнкер барон Пест, но Праскухина не было. Ложементы были отбиты и заняты нами.

Получив подробные сведения о деле, Калугин вместе с Пестом вышел из блиндажа.

11

— У тебя шинель в крови, неужели ты дрался в рукопашном? — спросил его Калугин.

— Ах, братец, ужасно! можешь себе представить...— И Пест стал рассказывать, как вел свою роту, как ротный командир убит, как он заколол француза и как, если бы не он, дело было бы проиграно.

Основания этого рассказа — что ротный командир был убит и что Пест убил француза — были справедливы; но, передавая подробности, юнкер выдумывал и хвастал.

Хвастал он невольно, потому что, во время всего дела находясь в каком-то тумане и забытьи до такой степени, что все, что случилось, казалось ему случившимся где-то, когда-то и с кем-то, очень естественно, он старался воспроизвести эти подробности с выгодной для себя стороны.

Но вот как это было действительно. Батальон, к которому прикомандирован был юнкер для вылазки, часа два под огнем стоял около какой-то стенки[72]; потом батальонный командир впереди сказал что-то — ротные командиры зашевелились, батальон тронулся, вышел из-за бруствера и, пройдя шагов сто, остановился, построившись в ротные колонны. Песту сказали, чтобы он стал на правом фланге второй роты.

Решительно не отдавая себе отчета, где и зачем он был, юнкер стал на место и с невольно сдержанным дыханием и холодной дрожью, пробегавшей по спине, бессознательно смотрел вперед в темную даль, ожидая чего-то страшного. Ему, впрочем, не столько страшно было, потому что стрельбы не было, сколько дико, странно было подумать, что он находился вне крепости, в поле. Опять батальонный командир впереди сказал что-то. Опять шепотом заговорили офицеры, передавая приказания, и черная стена первой роты вдруг опустилась. Приказано было лечь. Вторая рота легла также, и Пест, ложась, наколол руку на какую-то колючку. Не лег только один командир второй роты; его невысокая фигура, с вынутой шпагой, которой он размахивал, не переставая говорить, двигалась перед ротой.

— Ребята! смотри, молодцами у меня! С ружей не палить, а штыками их, каналий. Когда я крикну «ура!» — за мной и не отставать... дружней, главное дело... покажем себя, не ударим лицом в грязь... а, ребята? За царя за батюшку...— говорил он, пересыпая свои слова ругательствами и ужасно размахивая руками.

— Как фамилия нашего ротного командира? — спросил Пест у юнкера, который лежал рядом с ним.— Какой он храбрый!

— Да, как в дело — всегда мертвецки,— отвечал юнкер,— Лисинковский его фамилия.

В это время перед самой ротой мгновенно вспыхнуло пламя, раздался треск, оглушивший всю роту, высоко в воздухе зашуршели камни и осколки (по крайней мере, секунд через пятьдесят один камень упал сверху и отбил ногу солдату). Это была бомба с элевационного станка[73], и то, что она попала в роту, доказывало, что французы заметили колонну.

— Бомбами пускать! сукин сын... Дай только добраться, тогда попробуешь штыка трехгранного русского, проклятый! — заговорил ротный командир, так громко, что батальонный командир должен был приказать ему молчать и не шуметь так много.

Вслед за этим первая рота встала, за ней вторая. Приказано было взять ружья наперевес, и батальон пошел вперед. Пест был в таком страхе, что решительно не помнил, долго ли? куда? и кто? и что? Он шел как пьяный. Но вдруг со всех сторон заблестело мильон огней, засвистело, затрещало что-то. Он закричал и побежал куда-то, потому что все бежали и все кричали. Потом он спотыкнулся и упал на что-то. Это был ротный командир (который был ранен впереди роты и, принимая юнкера за француза, схватил его за ногу). Потом, когда он вырвал ногу и приподнялся, на него в темноте спиной наскочил какой-то человек и чуть опять не сбил с ног; другой человек кричал: «Коли его! что смотришь?» Кто-то взял ружье и воткнул штык во что-то мягкое. «Ah, Dieu!»[74] — закричал кто-то страшным пронзительным голосом, и тут только Пест понял, что он заколол француза. Холодный пот выступил у него по всему телу, он затрясся, как в лихорадке, и бросил ружье. Но это продолжалось только одно мгновение; ему тотчас же пришло в голову, что он герой. Он схватил ружье и вместе с толпой, крича «ура!», побежал прочь от убитого француза, с которого тут же солдат стал снимать сапоги. Пробежав шагов двадцать, он прибежал в траншею. Там были наши и батальонный командир.

— А я заколол одного! — сказал он батальонному командиру.

— Молодцом, барон! ...................................

........................................................

12

— А знаешь, Праскухин убит,— сказал Пест, провожая Калугина, который шел к дому.

— Не может быть!

— Как же, я сам его видел.

— Прощай, однако, мне надо скорее.

«Я очень доволен,— думал Калугин, возвращаясь к дому,— в первый раз на мое дежурство счастие. Отличное дело; я и жив и цел, представления будут отличные, и уж непременно золотая сабля. Да, впрочем, я и стою ее».

Доложив генералу все, что нужно было, он пришел в свою комнату, в которой, уже давно вернувшись и дожидаясь его, сидел князь Гальцин, читая «Splendeur et misères des courtisanes»[75], которую нашел на столе Калугина.

С удивительным наслаждением Калугин почувствовал себя дома, вне опасности, и, надев ночную рубашку, лежа в постеле, уж рассказал Гальцину подробности дела, передавая их — весьма естественно — с той точки зрения, с которой подробности эти доказывали, что он, Калугин, весьма дельный и храбрый офицер, на что, мне кажется, излишне было бы намекать, потому что это все знали и не имели никакого права и повода сомневаться, исключая, может быть, покойного ротмистра Праскухина, который, несмотря на то, что, бывало, считал за счастье ходить под руку с Калугиным, вчера только по секрету рассказывал одному приятелю, что Калугин очень хороший человек, но, между нами будь сказано, ужасно не любит ходить на бастионы.
_________

Только что Праскухин, идя рядом с Михайловым, разошелся с Калугиным и, подходя к менее опасному месту, начинал уже оживать немного, как он увидал молнию, ярко блеснувшую сзади себя, услыхал крик часового: «Маркела!» — и слова одного из солдат, шедших сзади: «Как раз на батальон прилетит!»

Михайлов оглянулся. Светлая точка бомбы, казалось, остановилась на своем зените — в том положении, когда решительно нельзя определить ее направление. Но это продолжалось только мгновение: бомба быстрее и быстрее, ближе и ближе, так что уже видны были искры трубки и слышно роковое посвистывание, опускалась прямо в середину батальона.

— Ложись! — крикнул чей-то испуганный голос.

Михайлов упал на живот, Праскухин невольно согнулся до самой земли и зажмурился; он слышал только, как бомба где-то очень близко шлепнулась на твердую землю. Прошла секунда, показавшаяся часом,— бомбу не рвало. Праскухин испугался, не напрасно ли он струсил: может быть, бомба упала далеко и ему только казалось, что трубка шипит тут же. Он открыл глаза и с самолюбивым удовольствием увидал, что Михайлов, около самых ног его, недвижимо лежал на земле. Но тут же глаза его на мгновение встретились с светящейся трубкой в аршине от него[76] крутившейся бомбы.

Ужас — холодный, исключающий все другие мысли и чувства ужас — объял все существо его. Он закрыл лицо руками и упал на колена.

Прошла еще секунда — секунда, в которую целый мир чувств, мыслей, надежд, воспоминаний промелькнул в его воображении.

«Кого убьет — меня или Михайлова? Или обоих вместе? А коли меня, то куда? в голову — так все кончено; а ежели в ногу, то отрежут, и я попрошу, чтобы непременно с хлороформом[77],— и я могу еще жив остаться. А может быть, одного Михайлова убьет, тогда я буду рассказывать, как мы рядом шли, его убило и меня кровью забрызгало. Нет, ко мне ближе... меня!»

Тут он вспомнил про двенадцать рублей, которые был должен Михайлову, вспомнил еще про один долг в Петербурге, который давно надо было заплатить; цыганский мотив, который он пел вечером, пришел ему в голову. Женщина, которую он любил, явилась ему в воображении в чепце с лиловыми лентами; человек, которым он был оскорблен пять лет тому назад и которому не отплатил за оскорбленье, вспомнился ему. Хотя вместе, нераздельно с этими и тысячами других воспоминаний, чувство настоящего — ожидания смерти и ужаса — ни на мгновение не покидало его. «Впрочем, может быть, не лопнет»,— подумал он и с отчаянной решимостью хотел открыть глаза. Но в это мгновение, еще сквозь закрытые веки, глаза его поразил красный огонь, с страшным треском что-то толкнуло его в середину груди; он побежал куда-то, спотыкнулся на подвернувшуюся под ноги саблю и упал на бок.

«Слава Богу! я только контужен»,— было его первою мыслью, и он хотел руками дотронуться до груди; но руки его казались привязанными, и какие-то тиски сдавливали голову. В глазах его мелькали солдаты, и он бессознательно считал их: «Один, два, три солдата, а вот в подвернутой шинели офицер»,— думал он. Потом молния блеснула в его глазах и он думал, из чего это выстрелили: из мортиры или из пушки? Должно быть, из пушки. А вот еще выстрелили, а вот еще солдаты — пять, шесть, семь солдат, идут всё мимо. Ему вдруг стало страшно, что они раздавят его. Он хотел крикнуть, что он контужен, но рот был так сух, что язык прилип к нёбу, и ужасная жажда мучила его. Он чувствовал, как мокро было у него около груди,— это ощущение мокроты напоминало ему о воде, и ему хотелось бы даже выпить то, чем это было мокро. «Верно, я в кровь разбился, как упал»,— подумал он, и, все более и более начиная поддаваться страху, что солдаты, которые продолжали мелькать мимо, раздавят его, он собрал все силы и хотел закричать: «Возьмите меня!» — но вместо этого застонал так ужасно, что ему страшно стало, слушая себя. Потом какие-то красные огни запрыгали у него в глазах — а ему показалось, что солдаты кладут на него камни; огни всё прыгали реже и реже, камни, которые на него накладывали, давили его больше и больше. Он сделал усилие, чтобы раздвинуть камни, вытянулся и уже больше не видел, не слышал, не думал и не чувствовал. Он был убит на месте осколком в середину груди.

13

Михайлов, увидав бомбу, упал на землю и так же зажмурился, так же два раза открывал и закрывал глаза и так же, как Праскухин, необъятно много передумал и перечувствовал в эти две секунды, во время которых бомба лежала неразорванною. Он мысленно молился Богу и все твердил: «Да будет воля Твоя! И зачем я пошел в военную службу,— вместе с тем думал он,— и еще перешел в пехоту, чтобы участвовать в кампании. Не лучше ли было мне оставаться в уланском полку в городе Т., проводить время с моим другом Наташей... А теперь вот что!» И он начал считать: раз, два, три, четыре, загадывая, что ежели разорвет в чет, то он будет жив, а в нечет — то будет убит. «Все кончено: убит»,— подумал он, когда бомбу разорвало (он не помнил, в чет или нечет) и он почувствовал удар и жестокую боль в голове. «Господи, прости мои согрешения!» — проговорил он, всплеснув руками, приподнялся и без чувств упал навзничь.

Первое ощущение, когда он очнулся, была кровь, которая текла по носу, и боль в голове, становившаяся гораздо слабее. «Это душа отходит,— подумал он,— что будет там? Господи! Приими дух мой с миром. Только одно странно,— рассуждал он,— что, умирая, я так ясно слышу шаги солдат и звуки выстрелов».

— Давай носилки... эй! ротного убило! — крикнул над его головой голос, который он невольно узнал за голос барабанщика Игнатьева.

Кто-то взял его за плечи. Он попробовал открыть глаза и увидал над головой темно-синее небо, группы звезд и две бомбы, которые летели над ним, догоняя одна другую, увидал Игнатьева, солдат с носилками и ружьями, вал траншеи и вдруг поверил, что он еще не на том свете.

Он был камнем легко ранен в голову. Самое первое впечатление его было как будто сожаление: он так было хорошо и спокойно приготовился к переходу туда, что на него неприятно подействовало возвращение к действительности, с бомбами, траншеями, солдатами и кровью; второе впечатление его была бессознательная радость, что он жив, а третье — страх и желание уйти скорей с бастиона. Барабанщик платком завязал голову своему командиру и, взяв его под руку, повел к перевязочному пункту.

«Куда и зачем я иду, однако? — подумал штабс-капитан, когда он опомнился немного.— Мой долг оставаться с ротой, а не уходить вперед. Тем более, что и рота скоро выйдет из-под огня,— шепнул ему какой-то голос,— а с раной остаться в деле — непременно награда».

— Не нужно, братец,— сказал он, вырывая руку от услужливого барабанщика, которому, главное, самому хотелось поскорее выбраться отсюда,— я не пойду на перевязочный пункт, я останусь с ротой.

И он повернул назад.

— Вам бы лучше перевязаться, ваше благородие, как следует,— сказал робкий Игнатьев,— ведь это сгоряча она только оказывает, что ничего, а то хуже бы не сделать, ведь тут вон какая жарня идет... право, ваше благородие.

Михайлов остановился на минуту в нерешимости и, кажется, последовал бы совету Игнатьева, ежели бы не вспомнилась ему сцена, которую он на днях видел на перевязочном пункте. Офицер с маленькой царапиной на руке пришел перевязываться, и доктора улыбались, глядя на него, и даже один — с бакенбардами — сказал ему, что он никак не умрет от этой раны и что вилкой можно больней уколоться. «Может быть, так же недоверчиво улыбнутся и моей ране, да еще скажут что-нибудь»,— подумал штабс-капитан и решительно, несмотря на доводы барабанщика, пошел назад к роте.

— А где ординарец Праскухин, который шел со мной? — спросил он прапорщика, который вел роту, когда они встретились.

— Не знаю, убит, кажется,— неохотно отвечал прапорщик, который, между прочим, был очень недоволен, что штабс-капитан вернулся и тем лишил его удовольствия сказать, что он один офицер остался в роте.

— Убит или ранен? Как же вы не знаете, ведь он с нами шел. И отчего вы его не взяли?

— Где тут было брать, когда жарня этакая!

— Ах, как же это вы, Михаил Иваныч,— сказал Михайлов сердито,— как же бросить, ежели он жив; да и убит, так все-таки тело надо было взять — как хотите, ведь он ординарец генерала и еще жив, может...

— Где жив, когда я вам говорю, я сам подходил и видел,— сказал прапорщик.— Помилуйте! только бы своих уносить. Вон стерва! ядрами теперь стал пускать,— прибавил он, приседая. Михайлов тоже присел и схватился за голову, которая от движенья ужасно заболела у него.

— Нет, непременно надо сходить взять: может быть, он еще жив,— сказал Михайлов.— Это наш долг, Михайло Иваныч!

Михайло Иваныч не отвечал.

«Вот ежели бы он был хороший офицер, он бы взял тогда, а теперь надо солдат посылать одних; а и посылать как? — Под этим страшным огнем, могут убить задаром»,— думал Михайлов.

— Ребята! Надо сходить назад, взять офицера, что ранен там в канаве,— сказал он не слишком громко и повелительно, чувствуя, как неприятно будет солдатам исполнять это приказанье,— и действительно, так как он ни к кому именно не обращался, никто не вышел, чтобы исполнить его.

— Унтер-офицер! Поди сюда.

Унтер-офицер, как будто не слыша, продолжал идти на своем месте.

«И точно, может, он уже умер и не стоит подвергать людей напрасной опасности, а виноват один я, что не позаботился. Схожу сам узнаю, жив ли он. Это мой долг»,— сказал сам себе Михайлов.

— Михал Иваныч! ведите роту, а я вас догоню,— сказал он и, одной рукой подобрав шинель, другой рукой дотрогиваясь беспрестанно до образка Митрофания-угодника, в которого он имел особенную веру, почти ползком и дрожа от страха, рысью побежал по траншее.

Убедившись в том, что Праскухин был убит, Михайлов, так же пыхтя, приседая и придерживая рукой сбившуюся повязку и голову, которая сильно начинала болеть у него, потащился назад. Батальон был уже под горой на месте и почти вне выстрелов, когда Михайлов догнал его. Я говорю: почти вне выстрелов, потому что изредка залетали и сюда шальные бомбы (осколком одной в эту ночь убит один капитан, который сидел во время дела в матросской землянке).

«Однако надо будет завтра сходить на перевязочный пункт записаться,— подумал штабс-капитан, в то время как пришедший фельдшер перевязывал его,— это поможет к представленью»[78].

14

Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких, надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни мертвых в Севастополе[79]; сотни людей, с проклятиями и молитвами на пересохших устах, ползали, ворочались и стонали — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а все так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплывало могучее, прекрасное светило.

15

На другой день вечером опять егерская музыка играла на бульваре[80] и опять офицеры, юнкера, солдаты и молодые женщины празднично гуляли около павильона и по нижним аллеям из цветущих душистых белых акаций.

Калугин, князь Гальцин и какой-то полковник ходили под руки около павильона и говорили о вчерашнем деле. Главною путеводительною нитью разговора, как это всегда бывает в подобных случаях, было не самое дело, а то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле. Лица и звук голосов их имели серьезное, почти печальное выражение, как будто потери вчерашнего дела сильно трогали и огорчали каждого, но, сказать по правде, так как никто из них не потерял очень близкого человека, это выражение печали было выражение официальное, которое они только считали обязанностью выказывать. Напротив, Калугин и полковник были бы готовы каждый день видеть такое дело, с тем чтобы только каждый раз получать золотую саблю и генерал-майора, несмотря на то, что они были прекрасные люди.

Я люблю, когда называют извергом какого-нибудь завоевателя, для своего честолюбия губящего миллионы. Да спросите по совести прапорщика Петрушова и подпоручика Антонова и т. д.— всякий из нас маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтоб получить лишнюю звездочку или треть жалованья.

— Нет, извините,— говорил полковник,— прежде началось на левом фланге. Ведь я был там.

— А может быть,— отвечал Калугин,— я больше был на правом; я два раза туда ходил: один раз отыскивал генерала, а другой раз так, посмотреть ложементы пошел. Вот где жарко было.

— Да уж, верно, Калугин знает,— сказал полковнику князь Гальцин.— Ты знаешь, мне нынче В... про тебя говорил, что ты молодцом.

— Потери только, потери ужасные[81],— сказал полковник тоном официальной печали,— у меня в полку четыреста человек выбыло. Удивительно, как я жив вышел оттуда.

В это время навстречу этим господам, на другом конце бульвара, показалась лиловатая фигура Михайлова, на стоптанных сапогах и с повязанной головой. Он очень сконфузился, увидав их: ему вспомнилось, как он вчера приседал перед Калугиным, и пришло в голову, как бы они не подумали, что он притворяется раненым. Так что ежели бы эти господа не смотрели на него, то он бы сбежал вниз и ушел бы домой, с тем чтобы не выходить до тех пор, пока можно будет снять повязку.

— Il fallait voir dans quel état je l’ai rencontré hier sous le feu[82],— улыбнувшись, сказал Калугин, в то время как они сходились.

— Что, вы ранены, капитан? — сказал Калугин с улыбкой, которая значила: «Что, вы видели меня вчера? каков я?»

— Да, немножко, камнем,— отвечал Михайлов, краснея и с выражением на лице, которое говорило: «Видел, и признаюсь, что вы молодец, а я очень, очень плох».

— Est-ce que le pavillon est baissé déjà?[83] — спросил князь Гальцин, опять с своим высокомерным выражением глядя на фуражку штабс-капитана и не обращаясь ни к кому в особенности.

— Non, pas encore[84],— отвечал Михайлов, которому хотелось показать, что он знает и поговорить по-французски.

— Неужели продолжается еще перемирие? — сказал Гальцин, учтиво обращаясь к нему по-русски и тем говоря,— как это показалось штабс-капитану,— что вам, должно быть, тяжело будет говорить по-французски, так не лучше ли уж просто?.. И с этим адъютанты отошли от него.

Штабс-капитан, так же как и вчера, почувствовал себя чрезвычайно одиноким и, поклонившись с разными господами — с одними не желая сходиться, а к другим не решаясь подойти,— сел около памятника Казарского[85] и закурил папиросу.

Барон Пест тоже пришел на бульвар. Он рассказывал, что был на перемирии и говорил с французскими офицерами, что будто один французский офицер сказал ему: «S’il n’avait pas fait clair encore pendant une demi-heure, les embuscades auraient été reprises»[86],— и как он отвечал ему: «Monsieur! je ne dis pas non, pour ne pas vous donner un démenti»[87],— и как это хорошо он сказал и т. д.

В сущности же, хотя и был на перемирии, он не успел сказать там ничего умного, хотя ему и очень хотелось поговорить с французами (ведь это ужасно весело говорить с французами). Юнкер барон Пест долго ходил по линии и все спрашивал французов, которые были близко к нему: «De quel régiment êtes-vous?» [88] Ему отвечали — и больше ничего. Когда же он зашел слишком далеко за линию, то французский часовой, не подозревая, что этот солдат знает по-французски, в третьем лице выругал его. «Il vient regarder nos travaux ce sacré c.....»[89],— сказал он. Вследствие чего, не находя больше интереса на перемирии, юнкер барон Пест поехал домой и уже дорогой придумал те французские фразы, которые теперь рассказывал. На бульваре были и капитан Зобов, который громко разговаривал, и капитан Обжогов в растерзанном виде, и артиллерийский капитан, который ни в ком не заискивает, и счастливый в любви юнкер, и все те же вчерашние лица и всё с теми же вечными побуждениями лжи, тщеславия и легкомыслия. Недоставало только Праскухина, Нефердова и еще кой-кого, о которых здесь едва ли помнил и думал кто-нибудь теперь, когда тела их еще не успели быть обмыты, убраны и зарыты в землю, и которых через месяц точно так же забудут отцы, матери, жены, дети, ежели они были или не забыли про них прежде.

— А я его не узнал было, старика-то,— говорит солдат на уборке тел, за плечи поднимая перебитый в груди труп с огромной раздувшейся головой, почернелым глянцевитым лицом и вывернутыми зрачками.— Под спину берись, Морозка, а то как бы не перервался. Ишь, дух скверный!

«Ишь, дух скверный!» — вот все, что осталось между людьми от этого человека...

16

На нашем бастионе и на французской траншее выставлены белые флаги, и между ними в цветущей долине кучками лежат, без сапог, в серых и синих одеждах, изуродованные трупы, которые сносят рабочие и накладывают на повозки. Ужасный, тяжелый запах мертвого тела наполняет воздух. Из Севастополя и из французского лагеря толпы народа высыпали смотреть на это зрелище и с жадным и благосклонным любопытством стремятся одни к другим.

Послушайте, что говорят между собой эти люди.

Вот в кружке собравшихся около него русских и французов молоденький офицер, хотя плохо, но достаточно хорошо, чтоб его понимали, говорящий по-французски, рассматривает гвардейскую сумку.

— Э сеси пуркуа се уазо иси? — говорит он.

— Parce que c’est une giberne d’un régiment de la garde, monsieur, qui porte l’aigle impérial.

— Э ву де ла гард?

— Pardon, monsieur, du sixième de ligne.

— Э сеси у аште?[90] — спрашивает офицер, указывая на деревянную желтую сигарочницу[91], в которой француз курит папиросу.

— A Balaclava, monsieur! C’est tout simple — en bois de palme[92].

— Жоли! — говорит офицер, руководимый в разговоре не столько собственным произволом, сколько словами, которые он знает.

— Si vous voulez bien garder cela comme souvenir de cette rencontre, vous m’obligerez[93].— И учтивый француз выдувает папироску и подает офицеру сигарочницу с маленьким поклоном. Офицер дает ему свою, и все присутствующие в группе, как французы, так и русские, кажутся очень довольными и улыбаются.

Вот пехотный бойкий солдат, в розовой рубашке и шинели внакидку, в сопровождении других солдат, которые, руки за спину, с веселыми, любопытными лицами, стоят за ним, подошел к французу и попросил у него огня закурить трубку. Француз разжигает, расковыривает трубочку и высыпает огня русскому.

— Табак бун,— говорит солдат в розовой рубашке, и зрители улыбаются.

— Oui, bon tabac, tabac turc,— говорит француз,— et chez vous autres tabac russe? bon?[94].

— Рус бун,— говорит солдат в розовой рубашке, при чем присутствующие покатываются со смеху.— Франсе нет бун, бонжур, мусье,— говорит солдат в розовой рубашке, сразу уж выпуская весь свой заряд знаний языка, и треплет француза по животу и смеется. Французы тоже смеются.

— Ils ne sont pas jolis ces b<êtes> de russes[95],— говорит один зуав[96] из толпы французов.

— De quoi de ce qu’ils rient donc?[97] — говорит другой черный[98], с итальянским выговором, подходя к нашим.

— Кафтан бун,— говорит бойкий солдат, рассматривая шитые полы зуава[99], и опять смеются.

— Ne sortez pas de la ligne, à vos places, sacré nom......[100] — кричит французский капрал[101], и солдаты с видимым неудовольствием расходятся.

А вот в кружке французских офицеров наш молодой кавалерийский офицер так и рассыпается французским парикмахерским жаргоном. Речь идет о каком-то comte Sazonoff, que j’ai beaucoup connu, monsieur[102],— говорит французский офицер с одним эполетом[103],— c’est un de ces vrais comtes russes, comme nous les aimons[104].

— Il y a un Sazonoff que j’ai connu,— говорит кавалерист,— mais il n’est pas comte, à moins que je sache, un petit brun de votre âge à peu près.

— C’est ça, monsieur, c’est lui. Oh, que je voudrais le voir ce cher comte. Si vous le voyez, je vous prie bien de lui faire mes compliments. Capitaine Latour[105],— говорит он, кланяясь.

— N’est-ce pas terrible la triste besogne, que nous faisons? Ça chauffait cette nuit, n’est-ce pas?[106] — говорит кавалерист, желая поддержать разговор и указывая на трупы.

— Oh, monsieur, c’est affreux! Mais quels gaillards vos soldats, quels gaillards! C’est un plaisir que de se battre contre des gaillards comme eux.

— Il faut avouer que les vôtres ne se mouchent pas du pied non plus[107],— говорит кавалерист, кланяясь и воображая, что он удивительно умен.

Но довольно.

Посмотрите лучше на этого десятилетнего мальчишку, который в старом, должно быть, отцовском, картузе, в башмаках на босу ногу и нанковых штанишках[108], поддерживаемых одною помочью, с самого начала перемирия вышел за вал и все ходил по лощине, с тупым любопытством глядя на французов и на трупы, лежащие на земле, и набирал полевые голубые цветы, которыми усыпана эта роковая долина. Возвращаясь домой с большим букетом, он, закрыв нос от запаха, который наносило на него ветром, остановился около кучки снесенных тел[109] и долго смотрел на один страшный безголовый труп, бывший ближе к нему. Постояв довольно долго, он подвинулся ближе и дотронулся ногой до вытянутой окоченевшей руки трупа. Рука покачнулась немного. Он тронул ее еще раз и крепче. Рука покачнулась и опять стала на свое место. Мальчик вдруг вскрикнул, спрятал лицо в цветы и во весь дух побежал прочь, к крепости.

Да, на бастионе и на траншее выставлены белые флаги, цветущая долина наполнена мертвыми телами, прекрасное солнце спускается к синему морю, и синее море, колыхаясь, блестит на золотых лучах солнца. Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди — христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, с раскаянием не упадут вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и к прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся, как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны — и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная кровь и слышатся стоны и проклятия.
_________

Вот я и сказал, что хотел сказать на этот раз. Но тяжелое раздумье одолевает меня. Может, не надо было говорить этого, может быть, то, что я сказал, принадлежит к одной из тех злых истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, который не надо взбалтывать, чтобы не испортить его.

Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее?[110] Все хороши и все дурны.

Ни Калугин с своей блестящей храбростью (bravoure de gentilhomme[111]) и тщеславием — двигателем всех поступков, ни Праскухин, пустой, безвредный человек, хотя и павший на брани за веру, престол и отечество[112], ни Михайлов с своей робостью и ограниченным взглядом, ни Пест — ребенок без твердых убеждений и правил, не могут быть ни злодеями, ни героями повести.

Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен,— правда.

1855 года, 26 июня.

Источник: Толстой Л. Н. Собрание сочинений в 100 тт. – М.: Наука, 2000–... Т. 2: 1852–1856. – 2002. – С. 94–130.
 

1. «Севастополь в мае» – впервые: «Современник», 1855, № 9, с. 5–30 (ценз. разр. 31 августа 1855 г.). Под заглавием: «Ночь весною 1855 года в Севастополе». Без подписи.
Вошло в сборник «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». СПб., 1856, с. 175–256. Под заглавием: «Севастополь в мае».
«Севастополь в мае» Толстой написал в Севастополе летом 1855 г. Корни рассказа уходят в замысел, из которого в апреле вырос «Севастополь в декабре месяце». 20 марта 1855 г. в дневнике отмечено намерение «написать Севастополь в различных фазах и идиллию офицерского быта». Тогда же, в 20-х числах марта, Толстой начал рассказ «Севастополь днем и ночью» и работал над ним даже на 4-м бастионе, куда был переведен вместе со своей батареей в самом конце марта. 13 апреля запись дневнике: «Нынче окончил С<евастополь> д<нем> и н<очью>...». Таким образом, можно считать, что в этот день была завершена самая ранняя редакция сочинения, где шла речь и о Севастополе ночью. Без всякого сомнения, текст этой ранней редакции был еще чрезвычайно далек от будущего «Севастополя в мае», хотя «идиллия офицерского быта», возможно, уже присутствовала в рассказе.
Второй севастопольский рассказ Толстого 25 июля был прочитан в кружке литераторов в Петербурге, о чем на следующий день А. Ф. Писемский сообщал А. Н. Островскому: «Вчера вечером слушал я новый очерк Толстого “Июльская ночь в Севастополе” (т. е. Штурм). Ужас овладевает, волосы становятся дыбом от одного только воображения того, что делается там. Статья написана до такой степени безжалостно-честно, что тяжело [даже] становится читать. Прочти ее непременно!» (А. Ф. Писемский. Материалы и исследования. Письма. М. – Л., 1936, с. 82).
7 сентября газета «Северная пчела» напечатала объявление «Современника» о том, что вышла и раздается подписчикам девятая книжка журнала; представляя содержание номера, редакция в первой строке называла рассказ «Ночь весною 1855 года в Севастополе» (1855, № 195, с. 1030).
Осенью 1856 г. под названием «Севастополь в мае» рассказ был напечатан в сборнике «Военные рассказы графа Л. Н. Толстого». Для этого издания текст рассказа автор переработал по сохранившимся у него рукописям, но с учетом печального опыта цензурных ограничений первой публикации и, конечно, новых условий весьма относительной свободы. (вернуться)

2. ...на работах неприятеля... – во время военных действий как защитники Севастополя, так и неприятельские войска, продолжали вести работы по строительству укреплений, оборонительных линий и сооружений. (вернуться)

3. ...рассматривает с вышки телеграфа штурманский унтер-офицер... – телеграф – семафорный телеграф. Для наблюдения за движением неприятельских судов вдоль морского берега на южном берегу Крыма была устроена линия семафорных телеграфов. Такой телеграф был сооружен и в самом Севастополе на Малаховом кургане.
Штурманский унтер-офицер... – то есть унтер-офицер, связанный с навигацией, с вождением судов. (вернуться)

4. ...движущиеся по Зеленой горе... – Зеленая гора – круглая высота на южной стороне Большой Севастопольской бухты (в юго-восточной части Севастополя). Здесь находились английские войска, их батареи и укрепления. (вернуться)

5. ...против одного представителя союзников... – союзники – Франция, Великобритания, Турция и (с 1855 г.) Сардиния. (вернуться)

6. ...на бульваре, около павильона... – имеется в виду Малый бульвар. (вернуться)

7. ...на Николаевскую казарму... – оборонительная казарма береговой Николаевской батареи, находившейся на Южной стороне Севастополя, была расположена вдоль северо-западного берега мыса, отделяющего Артиллерийскую бухту от Южной. (вернуться)

8. ...на левой стороне Морской улицы... – Большая Морская, одна из двух главных улиц Севастополя, выходила южным концом на Театральную, а северным – на Николаевскую площади. Довольно широкая и покрытая щебнем, она являлась (наряду с Екатерининской) главной артерией сообщения города и была, по свидетельству Э. И. Тотлебена, обстроена лучшими зданиями. (вернуться)

9. ...опойковые сапоги... – кожаные сапоги; опоек – кожа, выделанная из шкуры молодого теленка. (вернуться)

10. ...или квартермистр полковой... – квартермистр (квартирмейстер) – офицер, ведающий снабжением и расквартированием части. (вернуться)

11. ...приносят нам «Инвалид»... – имеется в виду газета «Русский инвалид». (вернуться)

12. ...отставной улан... – улан — в дореволюционной русской армии служащий в легкой кавалерии. (вернуться)

13. ...на эс в беседку... – эс — скамейка в виде латинской буквы S, на которой сидят, обернувшись друг к другу. (вернуться)

14. ...получит Георгиевский крест... – Георгиевский крест — военный орден Святого великомученика и победоносца Георгия, учрежден в России в 1769 г. для награждения «отличных» военных подвигов и в поощрение в военном искусстве офицеров и генералов.
Орден Святого Георгия имел 4 степени. Знаками ордена были белый эмалевый крест с изображением в центре святого Георгия на коне, лента из трех черных и двух оранжевых полос и четырехконечная (ромбовидная) вызолоченная звезда с изображением Георгия в центре и девизом («За службу и верность») вокруг. Первая степень Георгиевского ордена была наградой чрезвычайной, которую имели всего 25 человек. С 1849 г. имена георгиевских кавалеров отмечались на мраморных досках в Георгиевском зале Большого Кремлевского дворца в Москве. (вернуться)

15. ...уж будто Наполеон пойман... – Наполеон III (Луи Наполеон Бонапарт), французский император в 1852–1870 гг. (вернуться)

16. ...такая для нас рисурс... – ресурс (муж. род) – запас, средство, к которому обращаются в необходимом случае. (вернуться)

17. ...что наши заняли Евпаторию, так что французам нет уж сообщения с Балаклавой... – Евпатория – уездный приморский город в Крыму в 50 км по морю на северо-запад от Севастополя – была занята 7 сентября 1854 г. небольшим десантным отрядом союзников и оставалась в их руках до конца войны.
Балаклава – небольшой городок в нескольких верстах юго-восточнее Севастополя (в настоящее время один из районов Севастополя) – занята англичанами 24 сентября 1854 г.; здесь был устроен главный склад английского десантного корпуса. «Сообщение с Балаклавой» французов никак не могло зависеть от положения в Евпатории. (вернуться)

18. ...о самом штабс-капитане... – штабс-капитан — обер-офицерский чин в пехоте, артиллерии и инженерных войсках. (вернуться)

19. ...как он сердился и ремизился... – ремизиться – проигрывать в карты из-за ремиза, т. е. из-за недобора установленного числа взяток, и платить штраф за такой недобор. (вернуться)

20. ...составляли пульку по копейке... – то есть игроки клали в кон (казну, ставку) по копейке. Пулька – партия преферанса, виста, бриджа и т. п. (вернуться)

21. ...у него были свои дрожки... – дрожки – легкий открытый рессорный экипаж на 1—2 человек. (вернуться)

22. ...играл в карты с штатским генералом... – штатский генерал – крупный чиновник гражданской службы, приравненный по чину в табели о рангах к военным генералам. (вернуться)

23. ...я должен получить по старому представлению... – то есть по старому представлению к повышению в чин или к награде. (вернуться)

24. ...получить майора по линии... – то есть получить очередное воинское звание (майора) и повышение по службе. (вернуться)

25. ...офицеры в старых шинелях... – с первых дней своего царствования Александр II издал ряд указов (начиная с 14 марта 1855 г.) о перемене обмундирования всех войск, о коренных изменениях покроя и цвета одежды чинов военного ведомства. Не всем офицерам было по карману в короткий срок приобрести новое обмундирование. (вернуться)

26. ...что он флигель-адъютант... – флигель-адъютант – в XIX в. почетное звание, присваивавшееся офицерам, состоящим в свите русских императоров. (вернуться)

27. ...подпоручик Зобов... – подпоручик – воинское звание (чин) младшего офицерского состава в русской армии. (вернуться)

28. ...сидит с штаб-офицером... – штаб-офицер – в дореволюционной русской армии общее название старших офицерских чинов (майора, подполковника, полковника). (вернуться)

29. ...с добродушным ординарцем... – ординарец – военнослужащий, состоящий при командире или штабе для выполнения их поручений, главным образом для связи и передачи приказаний. (вернуться)

30. ...бесконечная повесть снобсов и тщеславия? – метафорическое упоминание произведений английского писателя У. Теккерея «Ярмарка тщеславия» (1848) и «Книга снобов» (1847).
Толстой читал «Ярмарку тщеславия» в июне 1855 г. Возможно, имелся в виду и очерк А. Ф. Писемского «Фанфарон» с подзаголовком «Один из наших снобсов» («Современник», 1854, № 8). В подстрочном примечании к очерку говорилось, что под общим названием «Наши снобсы» автор «предполагает привести несколько биографических очерков» (с. 191). (вернуться)

31. ...старый клубный московский холостяк... – в 40–50-х годах XIX в. в Москве были клубы: Английский, Дворянский, Купеческий и Немецкий, все очень посещаемые. (вернуться)

32. ...и ротмистр Праскухин... – ротмистр – офицерский чин в кавалерии, соответствующий чину капитана в пехоте. (вернуться)

33. ...встретились на Шварцовском редуте... – Шварцовский редут – редут № 1 (Шварца), был расположен на Городской стороне Севастополя, на левом фланге первой оборонной линии; его строительство и вооружение к началу войны было закончено. Редут № 1 имел важное значение для обороны Севастополя с запада. Командовал редутом М. П. Шварц. (вернуться)

34. ... в первый раз провел в блиндаже... – блиндаж – полевое укрытие от снарядов.
В конце декабря 1854 г. для предохранения гарнизона от навесного огня по всей оборонительной линии начали устраивать прочные блиндажи, для чего употребляли лес. Блиндажи высекались большей частью в скале и были расположены в наиболее безопасных местах. (вернуться)

35. ...окнами, залепленными бумагой... – стекла окон заклеивали крест-накрест полосками бумаги для предохранения их при бомбардировках. (вернуться)

36. ...два тульские пистолета... – пистолеты, сделанные на оружейном заводе в Туле. (вернуться)

37. ...идти с ротой в ложементы... – ложемент — стрелковый орудийный окоп.
Севастопольские ложементы состояли из небольших отдельных участков траншей, закладываемых впереди оборонительной линии, на таком расстоянии от неприятеля, чтобы из них можно было тщательно следить за всеми ночными неприятельскими работами и ближайшим ружейным огнем препятствовать успеху этих работ. Для расположения ложементов избирались особенно выгодные места. Ложементы устраивались из особых материалов и особыми рабочими так, чтобы были удобны для огнестрельного действия, могли бы сопротивляться артиллерийским выстрелам и, в случае занятия их неприятелем, не стали бы ему укрытиями от огня с нашей оборонительной линии. Ложементы располагались, как правило, в две линии в шахматном порядке. (вернуться)

38. ...нельзя с прапорщиком роте идти... – согласно приказу начальника севастопольского гарнизона Д. Е. Остен-Сакена, во время работ офицеры должны были находиться непременно при солдатах-рабочих, которых посылали на работы не командами, а целыми ротами, с тем чтобы сами ротные командиры могли быть при своих ротах. (вернуться)

39. ...святой долг... – в Приказе генерал-адъютанта князя Меншикова, от 29 октября 1854 г., о монаршей благодарности чинам черноморского флота за оборону Севастополя говорилось: «Достойным ответом нашим на все милости царя может быть только непоколебимое до конца исполнение нашего святого долга царю, вере и отечеству. Исполним же его!» Приказ этот предписано было «прочесть всем нижним чинам, во всех ротах, эскадронах и батареях». (Материалы для истории Крымской войны и обороны Севастополя. Вып. IV. СПб., 1872, с. 286.) (вернуться)

40. ...образок Митрофания... – Митрофаний (святой Митрофан) — первый воронежский епископ, прославлял царя Петра I за намерение завести флот, за войну с турками, помогал ему и жертвовал на это свои сбережения. Известны слова Петра I после смерти и погребения Митрофания: «Не осталось у меня такого другого святого старца». (вернуться)

41. ...с саперным офицером... – cаперный офицер – офицер, служащий в инженерной, военно-строительной части. (вернуться)

42. ...светящаяся трубка бомбы... – во время осады Севастополя союзники для бомбардирования города использовали так называемые «ланкастерские» бомбы, эти железные бомбы имели ударную трубку. (вернуться)

43. je vous dis, il y avait un temps où on ne parlait que de ça à Pétersbourg – я вам скажу, что одно время только об этом и говорили в Петербурге (фр.). (вернуться)

44. ...лейб-улан или конногвардеец? – лейб-улан – служащий в царской легкой кавалерии. Конногвардеец – солдат, офицер, служащий в конном лейб-гвардии полку. (вернуться)

45. ...стал вторить... – то есть исполнять партию вто́ры (второго голоса). (вернуться)

46. cette belle bravoure de gentilhomme – этой прекрасной храбрости дворянина (фр.) (вернуться)

47. Eh bien, messieurs, je crois que cela chauffera cette nuit – Ну, господа, нынче ночью, кажется, будет жарко (фр.). (вернуться)

48. И мой принципал на бастионе... – принципал — глава, начальник, хозяин. (вернуться)

49. ...нагнувшись на луки казачьих седел... – лука – выступающий изгиб переднего или заднего края седла. (вернуться)

50. Non, dites moi, est-ce qu’il y aura véritablement quelque chose cette nuit? – Нет, скажите: правда, нынче ночью что-нибудь будет? (фр.) (вернуться)

51. ...против нашего люнета... – люнет – открытое с тыла полевое укрепление, состоявшее, как правило, из 1–2 фронтальных валов со рвом впереди и боковых валов. Применялось до начала XX в. (вернуться)

52. ...перевирая фортификационные выражения... – фортификация – наука о строительстве оборонительных сооружений, укреплений. (вернуться)

53. Quel charmant coup d’oeil! – Какой красивый вид! (фр.) (вернуться)

54. Pójdę na ulicę zobaczyć co tam nowego – Сходить на улицу, узнать, что там новенького (польск.) – Перев. Л. Н. Толстого. (вернуться)

55. A my tym czasem napijmy się wódki, bo coś dusza w pięty ucieka – А мы тем часом кнаксик сделаем, а то что-то уж очень страшно (польск.) – Перев. Л. Н. Толстого. Кнаксик сделаем — выпьем водки. (Прим. Л. Н. Толстого.) (вернуться)

56. Наши солдаты, воюя с турками, так привыкли к этому крику врагов, что теперь всегда рассказывают, что французы тоже кричат «алла!». (Прим. Л. Н. Толстого.) (вернуться)

57. ...а сикурсу не подают... – не дают подкрепления. (вернуться)

58. ...а то всё асистенты... – ассистент – помощник, помогающий. (вернуться)

59. Стуцер французской... – то есть штуцер. (вернуться)

60. ...пошел на перевязочный пункт. – главный перевязочный пункт находился в здании Дворянского собрания. На Корабельной стороне перевязочный пункт был сначала в Александровских казармах, позже – на Павловской батарее. Во время пребывания в Севастополе Толстой, вероятно, не раз бывал на перевязочном пункте и в госпитале, хотя ни в дневнике, ни в письмах не описывал этих своих впечатлений. Единственное беглое упоминание о таком посещении сохранилось в дневнике 11 апреля 1855 г., где Толстой признавался самому себе, что хочет «влюбиться в сестру милосердия, к<оторую> видел на перевязочном пункте». Из этой короткой записи можно заключить, что сцены на перевязочном пункте, интерьеры, запечатленные в первом и втором севастопольских рассказах, над общим замыслом которых («Севастополь днем и ночью») в то время работал Толстой, писались по свежим впечатлениям. (вернуться)

61. Большая, высокая темная зала... – большая танцевальная зала в здании Дворянского собрания. (вернуться)

62. fractura femoris complicata – осложненное раздробление бедра (лат.) (вернуться)

63. Perforatio capitis – Прободение черепа. (лат.) (вернуться)

64. Perforatio pectoris... – Прободение грудной полости... (лат.) (вернуться)

65. moritur – умирает (лат.) (вернуться)

66. ...дожидаясь ноши перевязанных в госпиталь... – с перевязочных пунктов раненых отправляли на Николаевскую батарею, где был устроен временный госпиталь на 600 человек, и на Северную сторону, где были два постоянные госпиталя. Ампутированные, особенно тяжелые, помещались в Инженерном доме, а гангренозные и безнадежные – в домах Гущина и Орловского, недалеко от Артиллерийской бухты. В Екатерининском дворце, у пристани, было устроено отделение для раненых офицеров. (вернуться)

67. Вспомнил про одного адъютанта, кажется, Наполеона ~ и умер на месте. – Калугин вспомнил одну из 99 историй (анекдотов), составивших небольшую книжку «Истории времен Наполеона I, рассказанные Марко де Сент-Илером» («Anecdotes du temps de Napoléon 1-er recueillies par Marco de Saint-Hilaire». Paris, 1854), под названием «Высокое изречение» <«Un mot sublime»>. Здесь речь идет о случае, согласно легенде произошедшем в апреле 1809 г. при взятии Ратисбонна (совр. Регенсбург на берегу Дуная на юге Германии). Вспомнившийся Калугину фрагмент диалога Наполеона со смертельно раненным офицером штаба в книге звучит так:

«– Monsieur, vous êtes blessé? – interrompt l’Empereur.
– Non, sire, je suis tué! – répond l’héroique soldat.
Et en prononçant ces derniers mots, il tombe mort» (p. 160).

<«– Вы ранены? – прервал его император.
– Нет, государь, я убит! – ответил доблестный воин.
И, произнеся эти последние слова, он упал замертво». (вернуться)

68. Vous êtes blessé? – Вы ранены? (фр.) (вернуться)

69. Je vous demande pardon, sire, je suis tué – Извините, государь, я убит (фр.) (вернуться)

70. ...вылезали на банкеты... – банкет – небольшое возвышение, приступок у крепостного вала или у окон, устроенное для удобства стрельбы из ружей. (вернуться)

71. chair à canon – пушечное мясо (фр.). (вернуться)

72. ...стоял около какой-то стенки... – стенка – оборонительная стена, высотой 1–1,5 метра, толщиной 0,5–0,9 метра, соединявшая некоторые бастионы в одну линию обороны. Эти стены прикрывали лишь небольшую часть окружности города. (вернуться)

73. ...бомба с элевационного станка... – элевационный станок – орудийный станок, приспособленный для стрельбы под большими углами возвышения. (вернуться)

74. Ah, Dieu! – О Господи! (фр.) (вернуться)

75. ...читая «Splendeur et misères des courtisanes»... – роман О. Бальзака «Блеск и нищета куртизанок» (1838–1847). Одна из тех милых книг, которых развелось такая пропасть в последнее время и которые пользуются особенной популярностью почему-то между нашею молодежью. (Прим. Л. Н. Толстого.) (вернуться)

76. ...в аршине от него... – аршин – старая русская мера длины, равная 0,711 метра. (вернуться)

77. ...чтобы непременно с хлороформом... – хлороформ – бесцветная летучая жидкость с резким запахом, употреблялась для наркоза. В российской медицине применение наркоза при хирургических операциях впервые стало внедряться в практику хирургом академиком Н. И. Пироговым во время Крымской войны 1853–1856 гг. Пирогов находился в Крыму в первый свой приезд с ноября 1854 до конца мая 1855 г. (вернуться)

78. ...это поможет к представленью... – то есть для представления к награде. (вернуться)

79. ...на ровном полу часовни мертвых в Севастополе... – тела умерших переносили из госпиталя в часовню, где происходило отпевание перед погребением. (вернуться)

80. ...егерская музыка играла на бульваре... – то есть играли музыканты егерского пехотного полка. (вернуться)

81. Потери только, потери ужасные... – в ночном сражении с 10 на 11 мая русские войска потеряли 2600 человек убитыми. (вернуться)

82. Il fallait voir dans quel état je l’ai rencontré hier sous le feu – Надо было видеть, в каком состоянии я его встретил вчера под огнем (фр.) (вернуться)

83. Est-ce que le pavillon est baissé déjà? – Разве флаг уже спущен? (фр.) (вернуться)

84. Non, pas encore – Нет еще (фр.) (вернуться)

85. ...сел около памятника Казарского. – А. И. Казарский – герой русско-турецкой войны 1828–1829 гг., капитан I ранга. Командир брига «Меркурий», выдержавшего бой с двумя турецкими линейными кораблями (1829). Памятник воздвигнут в 1834 г. На пьедестале надпись: «Казарскому. Потомству в пример». Автор памятника – архитектор А. Брюллов. (вернуться)

86. «S’il n’avait pas fait clair encore pendant une demi-heure, les embuscades auraient été reprises» – Если бы еще полчаса было темно, ложементы были бы вторично взяты (фр.). (вернуться)

87. «Monsieur! je ne dis pas non, pour ne pas vous donner un démenti» – Я не говорю нет, только чтобы вам не противоречить (фр.). (вернуться)

88. «De quel régiment êtes-vous?» – Какого вы полка? (фр.) (вернуться)

89. «Il vient regarder nos travaux ce sacré c.....» – Он идет смотреть наши работы, этот проклятый... (фр.). (вернуться)

90. – Э сеси пуркуа се уазо иси?
– Parce que c’est une giberne d’un régiment de la garde, monsieur, qui porte l’aigle impérial.
– Э ву де ла гард?
– Pardon, monsieur, du sixième de ligne.
– Э сеси у аште?
– Почему эта птица здесь?
– Потому что это патронная сумка гвардейского полка, сударь, у него императорский орел.
– А вы из гвардии?
– Нет, извините, сударь, из шестого линейного.
– А это где купили? (фр.) (вернуться)

91. ...деревянную желтую сигарочницу... – сигарочница – здесь: мундштук. (вернуться)

92. A Balaclava, monsieur! C’est tout simple – en bois de palme – В Балаклаве. Это пустяк – из пальмового дерева. (фр.) (вернуться)

93. Si vous voulez bien garder cela comme souvenir de cette rencontre, vous m’obligerez – Вы меня обяжете, если оставите себе эту вещь на память о нашей встрече. (фр.) (вернуться)

94. Oui, bon tabac, tabac turc,— говорит француз,— et chez vous autres tabac russe? bon? – Да, хороший табак, турецкий табак,— а у вас табак русский? хороший? (фр.) (вернуться)

95. Ils ne sont pas jolis ces b<êtes> de russes – Они некрасивы, эти русские скоты (фр.) (вернуться)

96. ...говорит один зуав... – зуавы – французские колониальные войска, организованные в 30-е годы XIX в. в Северной Африке из местного коренного населения и добровольцев французов.
Н. Берг в «Записках об осаде Севастополя» цитирует французский журнал «Voleur»: «Батальоны зуавов состояли первоначально из кабилов, племени зуауа <...> Мало-помалу к зуавам стали прибавлять лучших солдат французской армии, усвоивших себе жизнь туземцев. Ныне в зуавских полках собраны самые разнообразные стихии. Большинство представителей приходится на долю Парижа. На роту (125 ч.) полагают: десять медицинских студентов, не кончивших курса; пять докторов прав, возлюбивших военное ремесло, десяток всякого сброда из Антуанского предместья, притона парижской сволочи; от восьми до двенадцати разжалованных унтер-офицеров; полдюжины разорившихся промышленников; остальные – блудные сыны всех восьмидесяти шести департаментов» (т. 1, с. 19). (вернуться)

97. De quoi de ce qu’ils rient donc? – Чего это они смеются? (фр.) (вернуться)

98. ...говорит другой черный... – черный – зуав из африканцев. (вернуться)

99. ...шитые полы зуава... – имеется в виду своеобразная форма зуавов: распахнутая куртка из синего сукна, вышитая разноцветными шнурками. (вернуться)

100. Ne sortez pas de la ligne, à vos places, sacré nom... – Не выходите за линию, по местам, черт возьми... (фр.) (вернуться)

101. ...французский капрал... – младший командир во французской армии. (вернуться)

102. comte Sazonoff, que j’ai beaucoup connu, monsieur – графе Сазонове, которого я хорошо знал, сударь (фр.). (вернуться)

103. ...французский офицер с одним эполетом... – эполет – погон особой формы, украшенный бахромой и тесьмой, шитой серебром или золотом. Один эполет носили младшие офицерские чины французской армии. (вернуться)

104. c’est un de ces vrais comtes russes, comme nous les aimons – это один из настоящих русских графов, из тех, которых мы любим (фр.). (вернуться)

105. Il y a un Sazonoff que j’ai connu, ... Si vous le voyez, je vous prie bien de lui faire mes compliments. Capitaine Latour – Я знал одного Сазонова,— говорит кавалерист,— но он, насколько мне известно, не граф, невысокий брюнет, приблизительно вашего возраста.
– Это так, это он. О, как я хотел бы встретить этого милого графа. Если вы его увидите, очень прошу передать ему мой привет. Капитан Латур (фр.) (вернуться)

106. N’est-ce pas terrible la triste besogne, que nous faisons? Ça chauffait cette nuit, n’est-ce pas? – Не ужасно ли это печальное дело, которым мы занимались? Жарко было прошлой ночью, не так ли? (фр.) (вернуться)

107. Oh, monsieur, c’est affreux! Mais quels gaillards vos soldats, ...
– Il faut avouer que les vôtres ne se mouchent pas du pied non plus
– О! это ужасно! Но какие молодцы ваши солдаты, какие молодцы! Это удовольствие — драться с такими молодцами, как они.
– Надо признаться, что и ваши в грязь лицом не ударят (букв.: не ногой сморкаются) (фр.) (вернуться)

108. ...и нанковых штанишках... – нанка – хлопчатобумажная ткань из толстой пряжи, обычно желтого цвета. (вернуться)

109. ...около кучки снесенных тел... – во время перемирия специально назначенные рабочие сносили и складывали трупы погибших в одно место. (вернуться)

110. Кто злодей, кто герой ее? – мысли о «герое», возможно, навеяны романом У. Теккерея «Ярмарка тщеславия», который автор назвал «романом без героя» («A novel without a hero»). (вернуться)

111. bravoure de gentilhomme – храбростью дворянина (фр.). (вернуться)

112. ...хотя и павший на брани за веру, престол и отечество... – цитируется строка из молитвы при отпевании погибших. (вернуться)

 
Тимм В. Ф. Севастопольские матросы. Литография. 1855 г. Рисунок с натуры
(слева направо: Афанасий Елисеев, Аксений Рыбаков, Петр Кошка, Иван Димченко и Федор Заика)
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика