Главная |
|
|
|
Портрет Ф.М.Достоевского
работы фотографа К. А. Шапиро. 1879 |
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
ФЁДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ
(1821 – 1881)
ПЕТЕРБУРГ ДОСТОЕВСКОГО
Анциферов Н. П.[ 1] |
|
|
ЧАСТЬ I
ОБРАЗ ГОРОДА
ГЛАВА III
ДУША ГОРОДА
|
|
Жизнь города находится в органической связи с жизнью природы. Его бытие есть цветение и живет оно
соками, получаемыми из своей почвы. Его судьба определяется общим ходом исторических событий. Петербург вырос из вековых болот, вдали от истоков национального бытия,
при страшном, надрывном напряжении народных сил. Достоевский называет его «самым умышленным городом в мире». Под площадями, улицами и домами Петербурга ему чудится
первоначальный хаос.
Водная стихия, скованная героическими и титаническими усилиями строителей этого города, не уничтожена, она лишь притаилась и ждет своего часа. Достоевскому, конечно,
были знакомы многочисленные описания гибели северной столицы под разъяренными волнами. Миф о Медном Всаднике живет в душе автора «Преступления и наказания». Но
Достоевский не верит в торжество города и сомневается в его правде.
Водная стихия Петербурга приковывает внимание Достоевского. Нева, ее рукава и каналы играют большую роль в его произведениях. Мы часто застаем его героев, пристально
всматривающихся в чернеющие воды[2].
Мокрота является как бы первоосновой Петербурга, его «субстанцией». В ненастную ночь, когда воет ветер и хлещет дождь или падает снег непременно мокрый, с особой силой
воспринимал Достоевский душу Петербурга. Еще Пушкин отметил этот петербургский мотив ненастной ночи:
«Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светили тускло. Улицы были пусты. Изредка тянулся ванька на тощей кляче своей, высматривая
запоздалого седока. Германн стоял в одном сюртуке, не чувствуя ни дождя ни снега».
Достоевский сам устанавливает эту связь.
«В такое петербургское утро, гнилое, сырое и туманное, дикая мечта какого-нибудь пушкинского Германна из Пиковой дамы (колоссальное лицо, необычайный, совершенно
петербургский тип — тип из петербургского периода!) — мне кажется должна еще более укрепиться» (Подросток).
Мокрый снег обычная черта ландшафта повестей Достоевского.
«В невыразимой тоске я подходил к окну, отворял форточку и вглядывался в мутную мглу густо падающего мокрого снега».
Этот постоянно мокрый снег есть внешнее выражение переживаний персонажей Достоевского, поэтому он приобретает такую власть над ними, толкает их на безумные поступки.
«Мокрый снег валил хлопьями; я раскрылся: мне было не до него. Я забыл все прочее, потому что окончательно решился на пощечину, и с ужасом ощущал, что это
все уж непременно[3] сейчас, теперь случится, и уж никакими силами остановить нельзя.
Пустынные фонари угрюмо мелькали в снежной мгле, как факелы на похоронах[4]. Снег набился мне под шинель, под сюртук, под галстух и там таял; я
не закрывался: ведь и без того все было потеряно» («Записки из подполья»).
Мокрый снег вновь и вновь проступает в глубине пейзажа, на котором развертывается жуткое действо. Это постоянный аккомпанемент к основной мелодии действия.
В этом падающем снеге Достоевский чувствовал выражение какой-то таинственной силы. Прозаические картины города одухотворяются им какой-то особой поэзией.
Не доходя до Сенной, встретил Раскольников черноволосого шарманщика с девушкой в кринолине, в мантилье, перчатках и в соломенной шляпке с огненным пером; все это было
старое и истасканное; она выпевала романс дребезжащим, но приятным голосом. Раскольников любил «как поют под шарманку, в холодный, темный и сырой вечер, непременно
сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые больные лица; или еще лучше, когда снег мокрый падает совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом
блистают».
В этом соприкосновении с мокрым снегом происходит какое-то общение с затаившейся водной стихией. Она заставляет останавливаться проходящих через многочисленные
петербургские мосты и всматриваться упорно в мутные воды, она приковывает внимание к мокрому снегу, дождю и туману, как к какой-то манящей силе, но силе темной. В
ненастную петербургскую ночь обнажается бездна со всеми страхами и мглами. В такую ночь Свидригайлов совершил свое преступление, такая ночь является для него и
последней: в наступившее после нее туманное утро он застрелился.
В такую ночь чиновник с испуганной душой, Голядкин, после целого ряда безумств повстречал на Фонтанке своего двойника.
«На всех петербургских башнях, показывающих и бьющих часы, пробило ровно полночь... Ночь была ужасная, мокрая, туманная... Ветер выл в опустелых улицах, вздымая выше
колец черную воду Фонтанки и задорно потрагивая тощие фонари набережной, которые, в свою очередь, вторили его завываниям... Господин Голядкин отряхнулся немного,
стряхнул с себя снежные хлопья, навалившиеся густою корою ему на шляпу, на воротник, на шинель, на галстук, на сапоги и на все, — но страшного чувства, страшной темной
тоски своей все еще не мог оттолкнуть от себя, сбросить с себя. Где-то далеко раздался пушечный выстрел. «Эка погодка», подумал герой наш, «чу, не будет ли наводнения!
Видно, вода поднялась слишком высоко». Только сказал или подумал это господин Голядкин, как увидел впереди себя идущего ему на встречу прохожего... «Незнакомец
преследует его. Оказывается — ночной приятель его был ни кто иной, как он сам, господин Голядкин, другой господин Голядкин, но совершенно такой же, «как и он сам, —
одним словом, что называется двойник его во всех отношениях».
На фоне ненастной ночи совершается раскрытие ночной стороны души города, приводящей к безумию, к преступлению, самоубийству. Углубленный реализм обнаруживает подполье
души человека, подполье города.
Образ Петербурга был бы неполным, если бы Достоевский не ввел мотива мертвеца, развив его в целую кошмарную симфонию, в какой то danse macabre. Один из безымянных
героев в рассказе «Бобок» «ходил развлекаться и попал на похороны». Там на кладбище «заглянул в могилы; ужасно! Вода, совершенно вода, и какая зеленая и... ну да уж
что! Поминутно могильщик выкачивал черепком»... Притаилась здесь вражья сила, memento mori Петербурга. Долго оставался он на кладбище; прилег на длинный камень в виде
мраморного гроба и услыхал звуки глухие, как будто рты закрыты подушками. Это переговаривались мертвецы, лежавшие в соленой воде. Душевное гниение их еще более
смрадно, чем гниение плотское. Сыны и дщери Петербурга продолжают свою суету суетствий и в загробном существовании, с той только разницей, что здесь они могут
отбросить всякий стыд. «Да поскорее же! Поскорей! Ах когда же мы начнем ничего не стыдиться».
Таково подполье города.
Вот эти дремлющие в недрах города силы хаоса сообщают жизни Петербурга, столь суетной и пошлой, исключительную напряженность. И этот город «полный пошлости
таинственной» оказывается городом фантастики, превращается в призрак, в видение.
Эта фантастика не заключается в дуалистическом рассечении жизни на явь и сон, прозу и поэзию, быль и сказку. Нет, ее особенность в неразличимости противоположных
начал, в их нераздельной слитности, но только не в их механическом смешении. Чем петербургская жизнь привычнее, пошлее, тем полнее незримо присутствующей тайной.
В романе «Подросток» отмечено особое восприятие города, когда он перестает быть самим собой и оборачивается неведомым ликом. Пейзаж Петербурга превращается в какой-то
лунный ландшафт.
«И странно, мне все казалось, что все кругом, даже воздух которым я дышу, был как будто с другой планеты, точно я вдруг очутился на луне.
Все это: город, прохожие, тротуар, по которому я бежал, все это было не мое. «Вот это Дворцовая площадь, вот это — Исаакий» мерещилось мне... все это стало вдруг не
мое».
Петербург какой-то оборотень.
В одном из ранних произведений Достоевским затронут мотив раздвоения жизни, как бывает раздвоение личности, и в этой «другой» жизни Петербург является в преображенном
виде. Его солнце вдруг станет каким то потусторонним, и в его лучах город приобретает сказочный облик.
«Есть в Петербурге довольно странные уголки. В эти места как будто не заглядывает то же солнце, которое светит для всех петербургских людей, а выглядывает какое-то
другое, новое, как будто нарочно заказанное для этих углов, и светит на все иным, особенным светом. В этих углах... выживается как будто совсем другая жизнь, непохожая
на ту, которая возле нас кипит, а такая, которая может быть в тридесятом неведомом царстве, а не у нас, в наше серьезное-пресерьезное время. Вот эта то жизнь и есть
смесь чего то чисто фантастического, горячо идеального и вместе с тем... тускло-прозаичного и обыкновенного, чтоб не сказать: до невероятности пошлого».
Здесь еще дается противопоставление, позднее мы увидим — это то невероятно пошлое и окажется самым фантастическим.
Свойственные эпохе середины XIX века бытовые картины на темы «физиологии города», столь выразительные у Некрасова, часто встречаются и на страницах Достоевского.
(Вспомним немецкую булочную на Вознесенском проспекте или набережную Фонтанки). Однако, последний умеет сообщить им печать фантастики.
Эта тяга к физиологии так сильна в Достоевском потому, что через нее проникают его взоры в таинственные недра души города. Этим открывает Достоевский новую страницу в
истории восприятия Петербурга.
Версилов признается подростку: «Я люблю иногда от скуки, от ужасной душевной скуки... заходить в разные вот эти клоаки. Эта обстановка, эта заикающаяся ария из Лючии,
эти половые в русских до неприличия костюмах, этот табачище, эти крики из биллиардной, все это до того пошло и прозаично, что граничит почти с фантастическим»...
Пристально, неотвратно всматривается Достоевский в облик города; его скучный, больной и холодный вид не пугает, а влечет духовидца и он начинает прозревать за этой
отталкивающей оболочкой («миры иные». В подобном трактире «братья знакомятся» и завязываются беседы «желторотых мальчиков», в которых ставятся «мучительно старинные
вопросы, над коими сотни тысяч голов кружились и сохли и потели» (Тютчев, «Вопросы», перевод из Гейне).
В одном из своих видений визионер-романист создает из привычных «позитивных» элементов призрачно-сказочный пейзаж.
«Были уже полные сумерки, когда Аркадий возвращался домой. Подойдя к Неве он остановился на минуту и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную морозную мутную
даль, вдруг заалевшую последним пурпуром кровавой зари, догоравшей в мгляном небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега
поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов. Мерзлый пар валил с загнанных
на смерть лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по
холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе... Казалось,
наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих и раззолоченными палатами — отрадой сильных мира сего, в
этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая то странная
дума посетила осиротелого товарища бедного Васи». (Слабое сердце).
Перед нами опять панорама Невы. Но на этот раз не проникнута она духом немым и глухим. В час торжественный и печальный, в час заката возносятся к небу, клубясь, столпы
дыма. Весь пейзаж соткан из алых тонов вечерней зари и мутных, дымчатых тонов волнующейся пелены города, а сквозь нее сверкают искры мглистого инея.
И над всем этим холодное темно-синее небо.
Кто из петербуржцев не знает преображающую силу инея, который после туманной ночи серебрит стены и колонны храмов и домов? В утренний час, когда лучи солнца борются с
тающим туманом, Петербург отливает тонами перламутра и кажется зачарованным городом.
Но Достоевский в этой картине увидел возникающий новый город, и реальный Петербург превращается в какой то мираж.
Может быть дельта Невы заколдованное место? Китеж невидимый град — пребывает в истинном бытии, Петербург зримый, но лишенный подлинной жизни, наваждение какой-то
таинственной силы, верно не доброй.
Петербург как будто остается отвлеченной идеей своего основателя, лишенной реального бытия. («Строитель чудотворный» заколдовал финские болота и возник над ними мираж,
в котором живая душа человека превращается в страдающий призрак, становится также умышленной и отвлеченной.
«Мне сто раз среди этого тумана задавалась странная, но навязчивая греза: «А что как разлетится туман и уйдет к верху, не уйдет ли с ним вместе этот гнилой склизкий
город. Поднимется вместе с туманом и исчезнет как дым и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем
загнанном коне?»
Что же это видение или же просто сон?
«Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть все это чей-нибудь сон, и ни одного то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка
действительного. Кто-нибудь вдруг проснется, кому это все грезится, — и все вдруг исчезнет».
Ясен после этого вывод Достоевского. Петербургское утро, казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре, является чуть ли не «самым фантастическим в мире».
***
При разработке темы «Петербург в творчестве Достоевского» наталкиваешься на признание самого писателя о власти города, как органического целого, над его обитателем.
Красноречивый Евгений Иванович рассудительно объясняет кн. Мышкину причину происшедших событий и между прочим говорит: «Прибавьте нашу петербургскую, потрясающую
нервы, оттепель; прибавьте весь этот день, в незнакомом и почти фантастическом для вас городе». Вельчанинов особенно страдал в Петербурге от белых ночей, которые
действуют на душу подобно свету луны, вызывая неопределенное беспокойство и сильное напряжение всего существа.
Еще раньше была отмечена страшная власть над душой водной стихии как первоосновы Петербурга. Вспомним ненастные ночи, мокрый снег, когда темные и безумные силы
овладевали душой, когда фантастическая мечта становилась господствующей силой.
Как мы увидим позднее, и сухие, душные, знойные летние дни вызывали ту же лихорадочную работу ума, порождали свои мечты и свои преступления. Интересную в этом смысле
характеристику нашего города дает Свидригайлов.
Петербург — «это город полусумасшедших. Если бы у нас были науки, то медики, юристы и философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый
по своей специальности. Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге. Чего стоят одни климатические влияния! Между
тем это административной центр всей России, и характер его должен отражаться на всем».
(«Преступление и наказание» стр. 464)*.
Все эти мрачные, резкие и странные влияния были хорошо осознаны Достоевским, весь душевный склад которого и судьба должны были сделать его особенно восприимчивым к
«чувству Петербурга».
Петербург участник творчества Достоевского. Город является вдохновителем писателя, музой его, нашептывавшей страшные сказанья.
Подросток ярко охарактеризовал с психологической стороны улицу Петербурга.
«Совсем уже стемнело и погода переменилась; было сухо, но подымался скверный петербургский ветер, язвительный и острый, мне в спину, и взвивал кругом пыль и песок.
Сколько угрюмых лиц простонародья, торопливо возвращавшегося в углы свои с работы и промыслов! У всякого своя угрюмая забота на лице и ни одной то, может быть, общей,
всесоединяющей мысли в толпе! Крафт прав: все врознь».
Жизнь сосредоточена на улице, где всегда какая-то тайна, словно из тумана выглянет неведомый, ужалит душу героя знанием его тайны и сгинет в бесконечных пространствах
Петербурга; в трактире, где ярко разгорается мысль, трепещет какая-то непонятная струна в душе странного человека, наконец в гостиной наэлектризованной сценой
«надрыва» или просто скандала. А если и встретится где-нибудь образ «внутри дома», поглубже гостиных, в коморке, он будет полон иступленного страданья,
если не кошмарной злобы, доведенной до сладострастия.
Достоевский не чувствует жизни внутри ограды семьи. Нигде нет теплоты домашнего очага. Нет семьи, спаянной любовью в одно целое. Нигде не прозвучит нежная мелодия
«Сверчка на печи».
Любовь к детям есть, но не родовая, а христианская, любовь к «малым сим». Любовь к семье есть, но какая-то одинокая: все любят друг друга, а слиться в нечто единое
не могут.
Город на болоте. Жизнь на болоте, в тумане, без корней, глубоко вошедших в животворящую мать сырую землю. Нет корней, и душа распыляется. Все врознь, какие-то
блуждающие болотные огни, ненавидят ли, любят ли — всегда мучают друг друга, неспособные слиться в одно органическое целое. Все в себе, в нерасторжимых пределах своих
глубоких и значительных душ, томящихся во мраке и холоде. Какая-то хмара. «Несчастье обитать в Петербурге, самом отвлеченном и умышленном городе в мире».
Мы постоянно встречаем героев Достоевского, бродящими без цели по улицам, площадям, мостам северной столицы. Какая-то неудержимая сила влечет их к этому общению с
городом. Уже в «Бедных людях» мы встречались с такого рода «бесцельными» прогулками. Герой «Белых ночей» так же любил блуждать по городу; вспомним его дружбу с
маленьким домом с колоннами, вспомним свидание на берегу канала с незнакомкой. И «подросток» исходил Петербург из конца в конец. Автор «Записок из подполья» и
родственный ему господин Голядкин оба любили бродить по психологическим соображениям по городу. Даже Идиоту, князю Мышкину, была ведома эта страсть. «Он останавливался
иногда на перекрестках улиц, пред иными домами, на площадях, на мостах; однажды зашел отдохнуть в одну кондитерскую. Иногда с большим любопытством начинал
всматриваться в прохожих; но чаще всего не замечал ни прохожих, ни где он идет. Он был в мучительном напряжении и беспокойстве и в то же самое время чувствовал
необыкновенную потребность уединения». Эти блуждания — род недуга; отметим здесь противоречие между тягой в людные места и потребностью в уединении.
Ордынов «ходил по улицам, как отчужденный, как отшельник, внезапно вышедший из своей немой пустыни в шумный и гремящий город. Все ему казалось ново и странно. Но он до
того был чужд тому миру, который кипел и грохотал кругом него, что даже не подумал удивиться своему странному ощущению... Все более и более нравилось ему бродить по улицам.
Он глазел на все как фланер[5]. ... Он читал в ярко раскрывшейся перед ним картине, как в книге между строк. Все
поражало его; он не терял ни одного впечатления и мыслящим взглядом смотрел на лица ходящих людей, всматривался в физиономию всего
окружающего[6] любовно вслушивался в речь народную ... часто какая-нибудь мелочь поражала его, рождала идею.
...В глазах его был огонь; он чувствовал лихорадку и жар попеременно ... вся эта пошлая проза[7] и скука возбудила
в нем, напротив, какое то тихо-радостное, светлое ощущение».
В этих замечательных отрывках Достоевский поведал нам, как он сам умел всматриваться в Петербург, схватывать выражение его лица, и созерцая его «мыслящим взглядом» прозревать
за внешней оболочкой присутствие иного бытия.
Всех этих скитальцев Петербурга, блуждающих по улицам подобно фланёрам, как бы различны они ни были, всех их объединяет одна черта. Они находятся во время подобных
«бесцельных» прогулок в возбужденном, часто лихорадочном состоянии. Их вид привлекает внимание. Они производят впечатление чудаков или пьяных, а то и просто
сумасшедших. И еще одна черта объединяет их: все они бродят не бесцельно. Что же толкает их на улицы Петербурга? Этих одиноких людей, бедных людей, униженных и
оскорбленных, слабых сердец, идиотов — манит чуждая для них жизнь. Эта таинственная суета Петербурга, в которой пульсирует какое-то подлинное бытие, сулит выход из
одиночества. И вместе с тем для них эта неведомая, а казалось бы столь близкая жизнь остается чуждой, для их душ — запредельной, только манящей, но никогда не
отдающейся. В этой жизни города они искали забвение своего «я», своей обособленности; но не внутри возникающим подвигом, напряжением воли, стремящейся ко благу,
старались они преодолеть обособленность своего я, а лишь извне идущими раздражениями окружающей их жизни. На улицах они находили легчайший способ соприкосновения с
внешней жизнью, которое могло им дать порой мгновенное рассеянье и даже забвенье, но не исцеленье.
При описании этих блужданий, Достоевский обыкновенно отмечает маршруты своих скитальцев. Так, например, мы можем проследить по плану путь господина Голядкина, или же
кн. Мышкина перед припадком. Но особенно полно освещены и сложный маршрут и психологический смысл его на примере из
«Преступления и наказания».
Раскольникова мы редко застаем дома, в его каморке. «Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид со своими желтенькими, пыльными и
всюду отставшими обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок»
(стр. 28).
Раскольников предпочитал бродить по городу без «деловой» цели, «чтоб еще тошнее было». Среди простора Петербурга, на его бесконечных проспектах, ровных и прямых как
стрелка улицах, слагается эта ничем не задерживаемая, роковая мысль о праве на жизнь другого, логически совершенная, которая подчиняет себе, насилуя душу. Она гонит
голодного студента все вперед, все дальше и он, не владея собой, шагает по улицам самого фантастического города. Раскольникова легко приметить.
«Вы выходите из дому — еще держите голову прямо. С двадцати шагов вы уже ее опускаете, руки складываете назад. Бы смотрите π очевидно, ни перед собой, ни по бокам уже
нечего не видите. Наконец, начинаете шевелить губами и разговаривать сами с собой, при чем иногда вы освобождаете руку и декламируете, наконец, останавливаетесь среди
дороги и надолго».
Вспомним приведенное выше описание дочери писателя своего отца блуждающего по улицам Петербурга. Оно почти совпадает с образом одиноко бродящего Раскольникова.
Этот образ мы должны представлять себе на фоне петербургских улиц. Достоевский дает нам подробное описание целого ряда маршрутов блужданий своего героя. Для портрета
создается фон — городской пейзаж. Проследим один из этих маршрутов.
«Наконец, ему стало душно и тесно в этой желтой каморке, похожей на шкаф или на сундук. Взор и мысль просили простору. Он схватил шляпу и вышел... Путь же взял он по
направлению к Васильевскому острову через В-й проспект».
Жил он, как выясняется из других текстов, в Столярном переулке у Кокушкина моста. Следовательно, он шел через Вознесенский проспект. Мысль все гонит Раскольникова
вперед, все дальше и дальше к Невским просторам, к зелени островов. Она еще не царила в его сознании, а лишь подстерегала душу. «Он ведь знал, он предчувствовал, что
она непременно «проснется» и уже ждал ее ... она была только мечтой, а теперь... теперь являлась вдруг не мечтой, а в новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он
вдруг сам сознал это... Ему стукнуло в голову и потемнело в глазах. Он поспешно огляделся, он искал чего-то. Ему хотелось сесть и он искал скамейку; проходил же он
тогда по К-му бульвару» (стр. 47).
Новое указание маршрута: Раскольников остановился на Конногвардейском бульваре.
«Этот бульвар и всегда стоит пустынный, теперь же во втором часу и в такой зной никого почти не было. И однако же в стороне, в шагах пятнадцати» — Раскольников
наблюдает жуткую сцену. После неудачного вмешательства, он продолжает путь. «Да пусть их переглотают друг друга живьем, мне-то чего!»
(стр. 51). Повернул было он к своему товарищу Разумихину, но передумал. Таким образом прошел он весь
Васильевский остров, вышел на Малую Неву, перешел мост и поворотил на Острова.
Далее идет описание Островов.
«Иногда он останавливался перед какой-нибудь изукрашенной в зелени дачей, смотрел в ограду, видел вдали на балконах и на террасах, разряженных женщин и бегающих в саду
детей. Особенно занимали его цветы; он на них всего дольше смотрел. Встречались ему тоже пышные коляски, наездники и наездницы; он провожал их с любопытством глазами
и забывал о них прежде чем они скрывались из глаз...» (стр. 55).
Раскольников искал здесь выхода из того города, в котором зародилась роковая мысль.
«Зелень и свежесть понравились сначала его усталым глазам, привыкшим к городской пыли, к известке, и к громадным, теснящим и давящим домам. Тут не было ни духоты, ни
вони, ни распивочных. Вот в нескольких штрихах Петербург Раскольникова. Об этом подробнее ниже.
«Он пошел домой, но дойдя до Петровского острова, остановился в полном изнеможении, сошел с дороги, вошел в кусты, пал на траву и в ту же минуту заснул»
(стр. 55).
Страшный сон приснился Раскольникову — сон об истязании клячи. Произошла какая-то подпольная работа души.
«Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь тому, что зашел сюда, и пошел на Т-в мост» (Тучков мост).
«Он почувствовал, что уже сбросил с себя это ужасное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно! «Господи», молвил он, — покажи мне путь
мой, а я отрекаюсь от этой проклятой... мечты моей!» Проходя через мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Свобода! Свобода!
Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!» (стр. 62).
Впоследствии он вспоминал это время «минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой».
И Достоевский прослеживает все это с той же тщательностью. Излагая со всей точностью маршрут своего героя, он отмечает его характерную особенность: Раскольников делает
неожиданные крюки. Так было и в этот раз. Усталый, измученный, он, делая явно ненужный крюк, возвращается домой через Сенную.
Здесь, у самого К-ного переулка (Конного, теперь продолжение Демидова), он услышал разговор, решивший его судьбу. Он узнал, что на следующий день в семь часов
процентщица остается одна.
На Сенной Раскольников вновь попадает во власть этих чар, колдовства, наваждения «своей мечты». Непонятная сила повлекла его на Сенную.
«До его квартиры оставалось всего несколько шагов. Он вошел к себе, как приговоренный к смерти» (стр. 64).
Путь окончен.
Перед нами прошел ряд образов Петербурга, едва отмеченных, но тщательно перечисленных. Петербург выступает как фон, на котором резко выделяется, похожая на тень, фигура
Раскольникова, одержимого одной мыслью. Мысль чуждая его духу, какое-то дьявольское наваждение, рожденное «умышленным городом», проникшая в душу его из зараженного
воздуха Петербурга. Душа находится в великом борении. Мысль побеждает.
***
Интересно при описании маршрута отметить характерную особенность Достоевского. Он постоянно измеряет, числит, стремится создать точную раму для действия. Его герои,
выступающие из петербургских туманов, нуждаются в этом конкретном плане, в нем они обретают связь с реальной, устойчивой обстановкой.
Этой же страстью к измерению наделяет Достоевский и Раскольникова: «Идти ему было немного, он даже знал, сколько шагов от его дома: ровно семьсот тридцать». Мы
постоянно встречаемся с подобного рода указаниями. Эта особенность — отмерять расстояния, отмечать налево, направо и т. д., дает нам полную возможность прослеживать
пути его героев.
Но может быть этот прием Достоевского является только особенностью его стиля и не следует искать чего-либо иного за всеми подобными указаниями? Может быть, если мы
допустим, что за ними кроются какие-нибудь реальные образы города, то впадем только в заблуждение? Не разрушим ли мы этим самодовлеемость художественного произведения
и не вступим ли на ложный путь, который приведет нас в тупик? К счастью, в настоящее время мы располагаем свидетельством А. Г. Достоевской, подтверждающей правильность
гипотезы о связи образов романа с вполне определенными местами города.
Раскольников стремится отделаться от похищенных при убийстве вещей. Он долго бродит по набережной канала, потом решается идти к Неве, на Острова.
«Но и на Острова ему не суждено было попасть, а случилось другое: выходя с В-го (Вознесенского) проспекта на площадь, он вдруг увидал налево вход во двор, обставленный
совершенно глухими стенами. Справа, тотчас же по входе в ворота, далеко во двор тянулась глухая набеленная стена соседнего четырехэтажного дома. Слева параллельно
глухой стене и тоже сейчас от ворот, шел деревянный забор, шагов на двадцать в глубь двора, и потом уже делал перелом влево. Это было глухое отгороженное место, где
лежали какие то материалы. Далее в углублении двора, выглядывал из-за забора угол низкого, закопченого, каменного сарая, очевидно часть какой-нибудь мастерской. Тут
верно было какое-то заведение, каретное или слесарное, или что-нибудь в этом роде; везде, почти от самых ворот, чернело много угольной пыли. «Вот бы куда подбросить и
уйти!» вздумалось ему вдруг. Не замечая никого во дворе, он прошмыгнул в ворота и как раз увидал, сейчас же близ ворот, проложенный у забора жёлоб (какой часто
устраивается в таких домах, где много фабричных, артельных, извозчиков и проч.), а над жёлобом, тут же на заборе, надписана была мелом, всегдашняя в таких случаях,
острота: «Сдесь становитца воз прещено». Стало быть, уж и тем хорошо, что никакого подозрения, что зашел и остановился. «Тут все так разом и сбросить где-нибудь в кучу
и уйти!» (стр. 108).
...у самой наружной стены, между воротами и жёлобом, где все расстояние было шириною в аршин, заметил он большой, неотесанный камень, примерно может быть, пуда в
полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене»» (стр. 107 — 108).
Под этот камень спрятал Раскольников похищенные вещи.
При внимательном чтении этого большого отрывка бросается в глаза стремление к точности описания. Как будто перед нами протокол следователя. По прочтении такого рода
отрывка, хочется пройти в столь точно указанное место и сличить описание Достоевского с этим уголком Петербурга. Но к сожалению все поиски окажутся тщетными. И тем не
менее, возникшая мысль о существовании этого уголка — правильна. Это в полной мере подтверждается теперь показаниями А. Г. Достоевской. «Примечания к сочинениям Ф. М.
Достоевского». Преступление и наказание (т. V, стр. 99. «...по В-му проспекту») Вознесенский проспект. Ф. М. в первые недели нашей брачной жизни, гуляя со мной, завел
меня во двор одного дома и показал камень, под который его Раскольников спрятал украденные у старухи вещи. Двор этот находится по Вознесенскому проспекту, второй
от Максимилиановского переулка; на его месте построен громадный дом, где теперь редакция немецкой газеты[8].
Это указание приоткрывает нам завесу над тайной творчества Достоевского[9]. Становится очевидным, что сюжет раскрывается этим
писателем в тесной связи с впечатлениями, получаемыми от города, действие которого на душу так ярко передано в творчестве Достоевского. Таким образом мы можем
предположить, что Петербург со своими улицами, каналами, отдельными домами подсказывал Достоевскому индивидуальные образы героев и определял их судьбу.
После рассмотрения всех этих отрывков из разных произведений, написанных в разные моменты жизни писателя, мы можем заключить о внутреннем единстве всех их,
определяющем единство сложного образа Петербурга Достоевского.
Что же представляет из себя этот образ в генетическом отношении?
Есть ли это продукт литературных влияний, (особенно английских)? или же художественная фантазия автора? или же наконец художественное истолкование (хотя бы и не без
литературных влияний) образа города, рожденного в душе Достоевского реальным Петербургом, в лик которого он смог заглянуть пристальным «мыслящим взором?» Можно ли
найти в нашем городе этот «Петербург Достоевского?»
Или же его образы найти нельзя и лик северной столицы, изображенный Достоевским, — только призрак, терзавший его, призрак, не имеющий ничего общего со строгим,
спокойным обликом города Петра? Нет, это не так. Всякий побывавший в Петербурге, хотя бы недолго, но с открытыми глазами, всякий, пытавшийся заглянуть в его лик, знает,
что не произвол капризного творчества Достоевского создал этот умышленный образ, но что он был подсказан ему многообразными путями его мучительного опыта.
Если так, то каким путем сможем мы повторить в какой бы то ни было мере этот опыт, стать лицом к лицу с тем, что влияло на него?
Продолжение: ЧАСТЬ II. ТОПОГРАФИЯ «ПРЕСТУПЛЕНИЯ И НАКАЗАНИЯ».
ГЛАВА I. Мокруши >>>
|
|
1. Источник: Анциферов Н. П. Петербург Достоевского; рис. М. В.
Добужинского. – Пб.: Брокгауз-Ефрон, 1923.
Анциферов Николай Павлович (1889 – 1958) – историк, филолог, краевед, теоретик экскурсионного дела. В 1921–24 гг. работал в Гуманитарном отделе
Экскурсионного института, в методических и исторических секциях, вел ряд семинариев по градоведению, готовил руководителей экскурсий по Петрограду и пригородам.
Участвовал в создании мемориальных музеев А. И. Герцена, И. С. Тургенева, Ф. М. Достоевского, А. П. Чехова. ( вернуться)
2. Эта тема будет подробно развита в другой связи. ( вернуться)
3. Курсив Достоевского. ( вернуться)
4. Курсив Н. А. ( вернуться)
5. Курсив Достоевского. ( вернуться)
6. Курсив Н. А. ( вернуться)
7. Курсив Достоевского. ( вернуться)
8. Творчество Достоевского. 1821 – 1881 – 1921. Сборник статей и материалов под редакцией
Л. П. Гроссмана. ( вернуться)
9. К этому можно добавить несколько примеров, не связанных с Петербургом.
В «Братьях Карамазовых» выведен город Старая Русса. Дочь Достоевского пишет: «Когда я читала их позже, то легко узнала топографию Старой Руссы. Дом старика Карамазова
— это наша дача с небольшими измененьями. Купец Плотников был излюбленным поставщиком моего отца». А. Г. Достоевская свидетельствует, что место побоища
мальчиков известно семье писателя. ( вернуться)
* Также для более комфортного чтения книги Анциферова даны ссылки на текст романа
Достоевского «Преступление и наказание», который можно прочитать на этом сайте. ( вернуться)
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|