<<< Начало Главы 4
Расширившийся диапазон лирики, во многом иное видение мира, непривычно раскинувшегося и во времени, и в пространстве, пора высокого гражданского опыта,
принесенного войной, - все это не могло не внести в ее творчество новых замыслов и поисков соответствующих художественных форм. Годы войны в
творчестве Анны Ахматовой ознаменованы тяготением к эпосу.
Это обстоятельство говорит о многом. Ведь первые попытки создания произведений эпического облика она предприняла еще в свой акмеистический период
- в 1915 году. То были уже упоминавшиеся "Эпические мотивы" и, в известной степени, поэма "У самого моря". Конечно, применительно к этим двум
произведениям самый термин "эпичность" надо относить почти метафорически, во всяком случае чрезвычайно условно, - Ахматова выступает в них преимущественно как лирик.
Но если говорить о поэме "У самого моря", то все же сама протяженность темы, простирающейся в даль человеческой судьбы, и даже само звучание этой поэмы,
воспроизводящей мелодику эпической песни, - все невольно намекало о родственности ее произведениям именно эпического склада.
Что касается "Эпических мотивов", то, не вкладывая в это название классификационного смысла, Анна Ахматова имела в виду главным образом широту
повествовательной интонации, какую она избрала для этих больших стихотворных фрагментов, вбирающих в себя многообразные подробности прекрасно-разноликой
жизни. Но между этими двумя произведениями, намекающими на потенциальные возможности Ахматовой, и некоторыми ее произведениями военных лет большая
принципиальная разница. Несравненно большее сходство можно усмотреть между ними и "Реквиемом". В "Реквиеме" мы уже чувствуем неуклонно расширяющуюся,
а временами и прямо выходящую наружу эпическую основу. Лирический голос Ахматовой в этом произведении оказался родственным большому и незнакомому для
нее кругу людей, страдания которых она выпевает и поэтически усиливает, как собственные.
Если же вспомнить и некоторые другие, уже упоминавшиеся произведения Ахматовой предвоенных лет, можно сказать, что первый реальный выход к широким
темам и проблемам эпохи осуществился у нее именно в конце 30-х годов. Однако подлинно новое понимание своего времени и серьезные изменения в содержании
стиха возникли у поэта в годы Великой Отечественной войны. Ахматовский памятливый стих часто уводит к истокам современной эпохи, которая в горящий
военный день столь блистательно выдерживала суровый экзамен на прочность и зрелость.
Первым признаком начавшихся поисков было, по-видимому, стихотворение "На Смоленском кладбище". Написанное в 1942 году, оно могло показаться не имеющим
отношения к гремевшей тогда войне. Однако это не так: подобно многим другим художникам военных лет, Ахматова не столько уходит в прошлое, сколько
стремится приблизить его к сегодняшнему дню, чтобы установить общественно-временные причины и следствия.
Показательно, что неотступная потребность осмыслить Время, Век, Войну во всей широте исторических перспектив, вплоть до той туманной дали столетий,
где устойчивые очертания русской государственности уже теряются из глаз, уступая свое место поэтическому ощущению национальной истории, - эта потребность,
вырастая из желания удостовериться в прочности и незыблемости нашего сегодняшнего бытия, была свойственна самым различным художникам.
История спешно приближалась к воюющему современнику и в эпических миниатюрах А. Суркова 1941 года, и в лирических признаниях К. Симонова, и
в документально точных, но всегда поэтически одухотворенных созданиях Д. Кедрина, и в исторических вариациях С. Городецкого... Более того, трудно
назвать поэта, прозаика и драматурга тех лет, у кого в той или иной форме, подчас косвенной и неожиданной, не проступило бы это естественное желание
ощутить могучую и спасительную толщу национально-исторической плодоносящей почвы.
Трагический и чреватый неожиданными колебаниями день войны настоятельно требовал от художественного сознания включить его в твердые опорные рамы истории.
Художники различного дарования и склада подходили к решению этой сложной задачи по-разному, по-своему.
Ольга Берггольц, например, в своих блокадных поэмах, рисуя точно и достоверно муки осажденного Ленинграда, то и дело направляла свою память к
тем революционным координатам советской истории, с которой она была связана биографически: к Октябрю и собственной комсомольской юности, что и
помогало ей художественно осмысливать ленинградский быт как выражение высокого человеческого бытия, как торжество великих идеалов Революции.
Маргарита Алигер и Павел Антокольский в поэмах о советской молодежи тоже не смогли пройти мимо громады времени, сформировавшей советский характер,
- в той или иной форме они обратились к воссозданию биографии страны.
Наиболее широко начал в годы войны решать эту же проблему Владимир Луговской. В его "Середине века" оказались, воспроизведенными все основные этапы
истории Советского государства. Отказавшись от изображения какого-либо объективированного героя, поэт сам выступил рассказчиком от лица Истории. То
был не только "художественный прием", помогший поэту использовать свой по преимуществу, как и у А. Ахматовой, лирический талант, но и нечто большее:
рядовой участник событий, выступающий от имени истории, - это ведь и есть выражение идеалов нового времени.
Все писавшие об Ахматовой, в том числе Л. Озеров, К. Чуковский, А. Твардовский и другие, отмечали столь необычный для ее прежнего творчества
историзм - историзм и повествования, и поэтического мышления. "У ранней Ахматовой, - справедливо писал Л. Озеров, - мы почти не встретим произведений,
в которых было бы описано и обобщено время, были б выделены его характерные черты. В позднейших же циклах историзм определяется как способ
познания мира и бытия человека, способ, диктующий и особую манеру письма". Л. Озеров и К. Чуковский видят первые серьезные победы историзма
у А. Ахматовой в ее "Предыстории".
Относительно точности этой даты можно, конечно, спорить, в особенности если вспомнить ее стихи 1935-1940 годов, но несомненно, что первые
очевидные достижения в области исторического осмысления действительности относятся к годам Великой Отечественной войны. Ведь она тогда не
только пишет несколько значительных стихотворений соответствующего плана, но и продолжает работу, начатую еще в 1940 году, над "Поэмой без героя",
в которой лирически окрашенный историзм стал характернейшей приметой всего повествования.
Недаром сказано в одном из ее стихотворений тех лет:
Словно вся прапамять в сознание
Раскаленной лавой текла,
Словно я свои же рыдания
Из чужих ладоней пила.
Это рысьи глаза твои, Азия...
Среди многих и разных стихов, написанных ею в годы войны, то лирически нежных, то проникнутых бессонницей и мраком, есть такие, что являются
как бы спутниками создававшейся одновременно с ними "Поэмы без героя". В них Ахматова уходит по дорогам памяти - в молодость, в 1913 год,
вспоминает, взвешивает, судит, сравнивает. Большое понятие Времени властно входит в ее лирику и окрашивает ее в своеобразные тона. Она никогда
не воскрешала эпоху просто так-ради реконструкции, хотя удивительная память на детали, на подробности, на самый воздух прошедшего времени и
быта позволила бы ей создать пластичную и густую бытопись. Но вот
стихотворение "На Смоленском кладбище":
А все, кого я на земле застала,
Вы, века прошлого дряхлеющий посев!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вот здесь кончалось все: обеды у Донона,[
2]
Интриги и чины, балет, текущий счет...
На ветхом цоколе - дворянская корона
И ржавый ангелок сухие слезы льет.
Восток еще лежал непознанным пространством
И громыхал вдали, как грозный вражий стан,
А с Запада несло викторианским чванством,
Летели конфетти и подвывал канкан...
Трудно представить себе в прежнем творчестве Ахматовой не только своеобразную образность этого стихотворения, но и его интонацию. Отстраненная
от прошлого, ироничная и сухая, эта интонация более всего, может быть, говорит о разительных переменах, происшедших в мироощущении поэтессы. В сущности,
в этом маленьком стихотворении она как бы итожит прошедшую эпоху. Здесь главное - ощущение великого водораздела, пролегшего между двумя веками:
прошлым и нынешним, полной и окончательной исчерпанности этого прошлого, невоскресимого, канувшего в могильную пропасть навсегда и бесповоротно.
Ахматова видит себя стоящей на этом берегу, на берегу жизни, а не смерти.
Одной из излюбленных и постоянных философских идей, неизменно возникавших у нее, когда она касалась прошлого, является идея необратимости Времени.
В стихотворении "На Смоленском кладбище" речь идет об эфемерности мнимого человеческого существования, ограниченного пустой быстротекущей минутой.
"... Обеды у Донона, интриги и чины, балет, текущий счет" - в одной этой фразе схвачены и содержание, и суть мнимой, а не подлинной человеческой жизни.
Эта "жизнь", утверждает Ахматова, по своей сути, пустая и ничтожная, равна смерти. Сухие слезы из глаз всеми забытого ржавого ангелочка - вот итог
подобного существования и награда за него. Подлинное Время - синонимичное Жизни - появляется у нее, как правило, тогда, когда в стих входит ощущение
истории страны, истории народа.
В стихах ташкентского периода неоднократно возникали, сменяясь и наплывая друг на друга, то российские, то среднеазиатские пейзажи, проникнутые
ощущением бездонности уходящей вглубь национальной жизни, ее непоколебимости, прочности, вечности.
В стихотворении "Под Коломной" ("Гуляют маки в красных шайках") поднимается ввысь осевшая в землю старинная звонкая колокольня и древний запах мяты
простирается над душным летним полем, раскинувшимся по-русски привольно и широко:
Все бревенчато, дощато, гнуто...
Полноценно цедится минута
На часах песочных...
В годы войны, угрожавшие самому существованию государства и народа, не только у Ахматовой, но и у многих других поэтов рождалось неотступное
стремление вглядеться в вечный и прекрасный лик Родины. Симоновский широко известный и любимый в те годы мотив трех березок, от которых берет
свое начало великое понятие "Родина", звучал в той или иной форме у всех художников страны. Очень часто этот мотив озвучивался исторически: он
рождался из обострившегося тогда ощущения преемственности времен, непрерываемости поколений и столетий. Фашизм вознамеревался, остановив часы
истории, самонадеянно повернуть их стрелки в обратную сторону - в пещерное логово зверя, в темный и кровавый быт древних германцев, властителей
опустошенных пространств. Советские художники, обращаясь к прошлому, видели в нем истоки необратимого движения человечества к прогрессу, к
совершенствованию, к цивилизации. В годы Великой Отечественной войны много писалось исторических романов и повестей, пьес и стихов. Художники,
как правило, обращались к великим историческим периодам, связанным с освободительными войнами, с деятельностью крупных исторических лиц. История
неоднократно возникала и в агитационной публицистике - у А. Толстого, К. Федина, Л. Леонова... В поэзии непревзойденным мастером исторической
живописной лирики был Дмитрий Кедрин.
Своеобразие Ахматовой заключалось в том, что она умела поэтически передать само присутствие живого духа времени, истории в сегодняшней жизни людей.
В этом отношении, например, ее стихотворение "Под Коломной" неожиданно, но органично перекликается с начальными поэмами Вл. Луговского из
"Середины века", в особенности со "Сказкой о дедовой шубе". Ведь Вл. Луговской в этой сказке, как и Ахматова, тоже стремится передать самый дух
России, самую музыку ее извечного пейзажа. В "Сказке о дедовой шубе" он уходит к самым истокам национального бытия, к тому пейзажно-историческому
лону, которое еще не называлось, возможно, именем Руси, но из которого Русь родилась, вышла и начала быть. Оправдывая свой замысел детской
атавистической интуицией, он с большой выразительной силой развертывает полулегендарные картины древней пра-Родины.
Ахматова не уходит в сказку, в предание, в легенду, но ей постоянно свойственно стремление запечатлеть устойчивое, прочное и непреходящее: в
пейзаже, в истории, в национальности.
Потому-то и пишет она, что
Солнца древнего из сизой тучи
Пристален и нежен долгий взгляд.
Под Коломной)
А в другом стихотворении произносит и совсем странные, по первому впечатлению, слова:
Я не была здесь лет семьсот,
Но ничего не изменилось...
Все так же льется божья милость
С непререкаемых высот...
Все те же хоры звезд и вод,
Все так же своды неба черны,
И так же ветер носит зерна,
И ту же песню мать поет...
(
«Я не была здесь лет семьсот...». Луна в зените)
Вообще тема памяти - одна из главнейших в ее лирике военных лет:
И в памяти, словно в узорной укладке:
Седая улыбка всезнающих уст,
Могильной чалмы благородные складки
И царственный карлик - гранатовый куст.
И в памяти, словно в узорной укладке...
И в памяти черной пошарив, найдешь...
(Три стихотворения)
И помнит Рогачевское шоссе
Разбойный посвист молодого Блока...
(Три стихотворения)
Кстати, Блок с его патриотическими концепциями, выраженными в "Скифах", оказался в годы войны воскрешенным именно у Ахматовой. Блоковская тема
спасительных "азийских" просторов и могучего русского скифства, уходящего своими корнями в тысячелетнюю земную твердь, прозвучала у нее сильно
и выразительно. Она, кроме того, внесла в нее еще и личное отношение к не сколько расширительной у Блока Азии-России, потому что, волею войны
будучи заброшенной в далекий Ташкент, она узнала этот край изнутри - не только символически, но и с его пейзажно-бытовой стороны.
Если у Блока "Скифы" инструментированы в тонах высокого ораторского красноречия, не предполагающего сколько-нибудь приземленных, а тем более
бытовых реалий, то Ахматова, идя вслед за Блоком в его главной поэтической мысли, всегда конкретна, вещна и предметна. Азия (конкретнее - Средняя Азия)
на время сделалась по необходимости ее домом, и она по этой причине внесла в свои стихи то, чего не было у автора "Скифов", - домашнее ощущение этой
великой цветущей земли, сделавшейся прибежищем и заслоном в самую тяжкую, годину тяжелейшего национального испытания. В ее строчках возникают и
"мангалочий дворик", и цветущие персики, и дым фиалок, и торжественно прекрасные "библейские нарциссы":
Третью весну встречаю вдали
От Ленинграда.
Третью? И кажется мне, она
Будет последней.
Но не забуду я никогда,
До часа смерти,
Как был отраден мне звук воды
В тени древесной...
Персик зацвел, а фиалок дым
Все благовонней.
Кто мне посмеет сказать, что здесь
Я на чужбине?!
(«Третью весну встречаю вдали...».
Луна в зените)
Земля древнейшей культуры, Средняя Азия неоднократно вызывала в ее сознании образы легендарных восточных мыслителей, любовников и пророков.
В ее творчество периода эвакуации впервые широко вошла философская лирика. Думается, что ее возникновение связано именно с ощущением близости
великой философской и поэтической культуры, пронизывающей и землю и воздух этого своеобразного края. Крупнозвездное небо Азии, шепот ее арыков,
чернокосые матери с младенцами на руках, огромная серебряная луна, так не похожая на петербургскую, прозрачные и с трепетной заботливостью оберегаемые
водоемы, от которых зависят жизнь и благоденствие людей, животных и растений, - все внушало мысль о вечности и нетленности человеческого бытия и мысли:
Наше священное ремесло
Существует тысячи лет...
С ним и без света миру светло.
Но еще ни один не сказал поэт,
Что мудрости нет, и старости нет,
А может, и смерти нет.
(Наше священное ремесло...)
Эти строчки могли родиться только под азиатским небом.
Излюбленная ахматовская мысль, составившая средоточие ее позднейшей философской лирики, мысль о бессмертии неистребимой человеческой жизни, впервые
возникла и упрочилась у нее именно в годы войны, когда самим основам разумного человеческого существования грозило уничтожение.
Характерной особенностью лирики Ахматовой военных лет является удивительное по своей неожиданной естественности совмещение в ней двух поэтических
масштабов: это, с одной стороны, обостренная внимательность к мельчайшим проявлениям повседневно окружающей поэта жизни, красочные мелочи,
выразительные детали, штрихи, звучащие подробности, а с другой - огромное небо над головой и древняя земля под ногами, ощущение вечности,
шелестящей своим дыханием у самых щек и глаз. Ахматова в своих ташкентских стихах необыкновенно красочна и музыкальна.
Из перламутра и агата,
Из задымленного стекла,
Так неожиданно покато
И так торжественно плыла, -
Как будто "Лунная соната"
Нам сразу путь пересекла.
(Явление луны.
Луна в зените)
Однако наряду с произведениями, навеянными непосредственно Азией, ее красотой и торжественной величественностью, философичностью ее ночей и
знойным блистанием жгучих полдней, рядом с этим очарованием жизни, рождавшим в ее лирике неожиданное чувство полноты бытия, все время продолжалась,
не давала покоя и неустанно двигалась вперед работа взыскующей поэтической памяти. Суровый и кровавый военный день, уносивший тысячи молодых жизней,
неотступно стоял перед ее глазами и сознанием. Великая, торжественная тишь безопасной Азии была обеспечена неизбывной мукой сражающегося народа:
только себялюбец мог забыть о не перестававшей греметь смертоубийственной войне. Незыблемость вечных основ жизни, живительным и прочным ферментом
входившая в ахматовский стих, не могла упрочить и сохранить уникальное в своем единичном существовании человеческое сердце, но к нему-то прежде
всего и должна быть обращена поэзия. Впоследствии, через много лет после войны, Ахматова скажет:
Наш век на земле быстротечен
И тесен назначенный круг,
А он неизменен и вечен -
Поэта неведомый друг.
(Читатель)
Люди, воюющие современники - вот что должно быть главной заботой поэта. Это ощущение долга и ответственности перед неведомым другом-читателем,
перед народом может выражаться по-разному: мы знаем в годы войны боевую агитационную публицистику, поднимавшую бойцов в атаку, знаем "Землянку"
Алексея Суркова и "Убей его!" Константина Симонова. Сотни тысяч ленинградцев, не переживших первой блокадной зимы, унесли с собой в могилы
неповторимый сестринский голос Ольги Берггольц...
Искусство, в том числе и поэзия Великой Отечественной войны, было многообразным. Ахматова внесла в этот поэтический поток свою особую лирическую струю.
Ее омытые слезами стихотворные реквиемы, посвященные Ленинграду, были одним из выражений всенародного сострадания, шедшего к ленинградцам через
огненное кольцо блокады на протяжении бесконечных осадных лет; ее философические раздумья о многослойной культурной тверди, покоящейся под ногами
воюющего народа, объективно выражали общую уверенность в неуничтожимости и неистребимости жизни, культуры, национальности, на которые столь
самонадеянно замахнулись новоявленные западные гунны.
И наконец, еще одна и, может быть, наиважнейшая сторона ахматовского творчества тех лет - это попытки синтетического осмысления всей прошедшей
панорамы времени, попытки отыскать и показать истоки великих блистательных побед советского народа в его битве с фашизмом. Фрагментарно, но
настойчиво Ахматова воскрешает отдельные страницы прошлого, пытаясь найти в них не просто характерные подробности, сохраненные памятью и документами,
но главные нервные узлы предшествующего исторического опыта, его отправные станции, на которых и она сама когда-то бывала, не догадываясь о
предуготовленных ей далеких исторических маршрутах.
Все годы войны, хотя и с большими подчас перерывами, шла у нее работа над "Поэмой без героя", являющейся по сути дела Поэмой Памяти. Многие
стихи того времени внутренне сопутствовали поэме, незримо подталкивали ее, обтачивали и формировали ее обширный и не сразу прояснившийся замысел.
Упоминавшееся уже стихотворение "На Смоленском кладбище", например, заключало в себе, безусловно, одну из главнейших мелодий "Поэмы без героя":
мелодию обратного пересчета времени, переоценки ценностей, разоблачения мишурности внешне респектабельного и благополучного существования. Его общий
саркастический, презрительный тон тоже заметно перекликается с некоторыми вдохновенно злыми, почти сатирическими страницами поэмы.
Историзм мышления не мог не сказаться и на некоторых новых особенностях лирического повествования, появившихся у Ахматовой в годы войны. Наряду
с произведениями, где ее лирическая, субъективно-ассоциативная манера остается прежней, у нее появляются стихи необычного повествовательного
облика, как бы прозаические по своему колориту и по характеру вкрапленных в них реалистических примет бытовой стороны эпохи. В особенности это
относится к "Предыстории". Она как бы завершила собой тот цикл развития, что был обозначен и начат стихотворением "На Смоленском кладбище".
"Предыстория" имеет знаменательный эпиграф: "Я теперь живу не там" - из пушкинского "Домика в Коломне".
Ахматова, таким образом, окончательно и резко отделяет себя от предшествующей эпохи - не столько, конечно, биографически, сколько психологически.
Это - 80-е годы XIX века. Они воссоздаются поэтессой с помощью тех общеисторических и общекультурных источников, что прочно связаны в нашем
представлении с эпохой Достоевского и молодого Чехова, победительными замашками российского капитализма и с последними гигантскими фигурами
русской культуры, главным образом с Толстым. Ахматова вспоминает в "Предыстории" также Некрасова и Салтыкова:
И визави меня живут - Некрасов
И Салтыков... Обоим по доске
Мемориальной. О, как было б страшно
Им видеть эти доски!..
(Предыстория)
Л. Толстой возникает в "Предыстории" как автор "Анны Карениной". Это не случайно: эпоха 70-80-х годов - каренинская эпоха.
Но вглядимся внимательнее в само стихотворение:
Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут громады
В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.
Везде танцклассы, вывески менял,
А рядом: "Henriette", "Basil", "Andrй"
И пышные гроба: "Шумилов-старший"...
(Предыстория)
Как видим, это не тот традиционный для Ахматовой и Блока "оснеженный" Петербург, а нечто совершенно иное. Взгляд автора на эпоху,
запечатленную в облике города, жёсток и точен. Как и в стихотворении "На Смоленском кладбище", здесь отчетливо звучит сатирическая нота, однако без
какого-либо внешне сатирического смещения пропорций: все реально, точно, почти документально, а по своей образной системе-почти прозаично. По виду -
это страничка прозы, отрывок из романа, обрисовывающий обычную для романного действия фабульную экспозицию.
Упоминание имени Достоевского, Гороховой улицы и колокольни живо вызывает в памяти привычный уголок Петербурга Достоевского - Сенную площадь,
неподалеку от которой, близ Садовой, жил студент, решившийся на убийство старухи-процентщицы. Содержательная сжатость этого небольшого куска
вообще поразительна. Дух Достоевского, мятущийся над призрачным Петербургом, придает всей нарисованной картине некий обобщенно-символический
смысл, укладывающийся в привычную литературную традицию; но растущие пятиэтажные громады, вывески менял, танцклассы и, как венец всему,
"пышные гроба: "Шумилов-старший" - все это материально-пошлое естество чьей-то чуждой и враждебной Городу сытно-животной жизни. Как ново и
необычно такое изображение для творчества Анны Ахматовой!
Шуршанье юбок, клетчатые пледы,
Ореховые рамы у зеркал,
Каренинской красою изумленных,
И в коридорах узких те обои,
Которыми мы любовались в детстве,
И тот же плющ на креслах...
Все разночинно, наспех, как-нибудь...
Отцы и деды непонятны. Земли
Заложены. И в Бадене - рулетка...
(Предыстория)
Корней Чуковский, отчасти свидетель и очевидец конца той эпохи, по поводу этого стихотворения говорит:
"Я застал конец этой эпохи и могу засвидетельствовать, что самый ее колорит, самый запах переданы в "Предыстории" с величайшей точностью.
Мне хорошо памятна эта бутафория семидесятых годов. Плюш на креслах был едко-зеленого цвета, или - хуже, малинового. И каждое кресло окаймлялось
густой бахромой, словно специально созданной для собирания пыли. И такая же бахрома, на портьерах. Зеркала действительно были тогда в коричневых
ореховых рамах, испещренных витиеватой резьбой с изображением роз или бабочек. "Шуршанье юбок", которое так часто поминается в романах и повестях
того времени, прекратилось лишь в двадцатом столетии, а тогда, в соответствии с модой, было устойчивым признаком всех светских и полусветских гостиных.
Чтобы нам стало окончательно ясно, какова была точная дата всех этих разрозненных образов, Ахматова упоминает об Анне Карениной, вся трагическая жизнь
которой крепко спаяна со второй половиной семидесятых годов.
Комментариями к этим стихам, - продолжал К. Чуковский, - можно было бы заполнить десятки страниц, указав, например, на их тесную связь с романом
Достоевского "Подросток", написанным в 1875 году, с сатирами Щедрина и Некрасова, относящимися к той же эпохе"[
3].
Но, может быть, еще более необычной для Ахматовой, чем упоминание об ореховых рамах и шуршанье юбок, является строфа, заключающая стихотворение
и дающая как бы ключ ко всей нарисованной ею картине эпохи:
Страну знобит, а омский каторжанин
Все понял и на всем поставил крест.
Вот он сейчас перемешает все
И сам над первозданным беспорядком,
Как некий дух, взнесется. Полночь бьет.
Перо скрипит, и многие страницы
Семеновским припахивают плацем.
Так вот когда мы вздумали родиться
И, безошибочно отмерив время,
Чтоб ничего не пропустить из зрелищ
Невиданных, простились с небытьем.
(Предыстория)
И это тоже-точно: 70-е годы, как полночь, и узкая полоска далекой зари еще не видна современникам. Воспоминание о Достоевском... Семеновский плац...
Все уже подготовлено... Но каренинская эпоха - эпоха безвременья, Так по крайней мере кажется живущему в ней поколению. Разоряется дворянство, растет
как на дрожжах российский капитализм, язычки бунтарства вырываются из омертвевшей почвы и тут же гаснут... Строгий лик Салтыкова встает из темной
самодержавной ночи, звучат последние, прощальные песни Некрасова.
"Так вот когда мы вздумали родиться", - неожиданно замечает Ахматова. Она смотрит на эпоху 70-х годов как на... предысторию, ведь так и
названо ее стихотворение! Собственная жизнь, ее далекий детский исток, напоминающий о роскошных зеркалах, драме Карениной, о Салтыкове, Некрасове
и многих других крупных и разных приметах исчезнувшего полудетского мира, - все это лаконичная, но экспрессивно сыгранная увертюра к началу
подлинного действия, имя которому - XX век.
Ощущение конкретного, почти телесного и плотского течения Времени - вообще характерная особенность художественного мировоззрения поздней
Ахматовой. Она стала пристрастна к числам, наименованиям эпох, веков, столетий. Все существующее или существовавшее на земле отныне представляется
ей помещенным в тот или иной определенный отрезок времени. Она не признает ничего, что претендует самонадеянно находиться вне времени и пространства.
Оттого так часты у нее конкретные обозначения времен - годов, чисел, минут: "Коломбина десятых годов", "Красавица тринадцатого года",
"Маяковский в 1913 году", цикл стихов "В сороковом году" и т. д. Эпохи, по мысли Ахматовой, вместе с жившими в них людьми, так же
рождаются, дряхлеют и умирают, как и люди, как созданные ими исторические события.
Пушкинская фраза "Я теперь живу не там..." из "Домика в Коломне" стала для ее исторической живописи образным камертоном, по которому она
настраивала последние стихи. В ее собственной жизни прошло как несколько эпох одновременно, и каждое временное напластование она ощущала и
осмысливала исторически конкретно, в совокупности точно запомнившихся вещных деталей и интимных фактов внутренней духовной жизни.
А в Старой Руссе пышные канавы,
И в садиках подгнившие беседки,
И стекла окон так черны, как прорубь,
И мнится, там такое приключилось,
Что лучше не заглядывать, уйдем.
Не с каждым местом сговориться можно,
Чтобы оно свою открыло тайну
(А в Оптиной мне больше не бывать...)
Предыстория
Этот отрывок, тоже из "Предыстории", отрывок очень субъективный по стиху, по манере изображения, несколько контрастирует с предыдущими
четко-литографическими петербургскими пейзажами; он, в свою очередь, говорит о том, что не все так решительно и резко изменилось в почерке Ахматовой,
перешедшей к "исторической живописи", к точному и документально выверенному воспроизведению эпохи. Вернее говорить, что и в Предыстории", а также
и в "Поэме без героя" она пытается сочетать два разных плана изображения: один - идущий как бы точь-в-точь по исторической карте общественного времени,
и другой - фиксирующий, тоже точно и достоверно, интимную карту внутренней духовной и душевной жизни. События, нанесенные на этой последней - на
карте души, для нее не менее, а иногда и более важны, чем те, что нанесены великим топографом Временем на большой карте эпохи. Передавая внутреннюю
сторону душевной жизни, Ахматова по-прежнему не стремится прокомментировать ее таким образом, чтобы все мельчайшие обозначения стали читателю вполне
ясны и понятны. Она опять-таки, как и в своей прежней лирике, надеется на сопереживающего читателя, который должен найти упомянутый Блоком единственный
и волшебный ключ душевного взаимопонимания. С точки зрения внешнего понимания событий упоминание Старой Руссы ничего, конечно, не прибавляет к
нашему знанию эпохи, так же как ничего не говорят нам и заключенная в скобки фраза об Оптиной пустыни, и полутаинственные слова о неких черных окнах,
заставляющих думать о каких-то зловещих событиях, происшедших именно в этих местах... Здесь мы встречаемся с прежней, чисто ахматовской манерой
недосказанности, недоговоренности, когда едва очерченные приметы событий уходят в далекую, многослойную глубину художественного подтекста, едва
освещенного мерцающим светом редко и далеко расставленных слов...
Этот художественный принцип, имеющий как свои достижения, так и издержки, стал основным в обширной, много лет создававшейся "Поэме без героя"...
Сейчас же важно отметить, заключая разговор о годах Великой Отечественной войны, что Анна Ахматова прожила их - как художник - интенсивно и плодотворно.
Известно, например, что советский стих в годы Великой Отечественной войны двигался от риторической публицистики начальных месяцев ко все более
психологически углубленному изображению современников, к панорамированию событий, к историческому осмыслению всей эпохи в целом. Ахматова, как и
все, начала с публицистики, с "Мужества" и "Клятвы", с "Первого дальнобойного в Ленинграде" и других подобных же произведений, где прозвучал возмущенный,
гневный и неколебимый голос воюющего народа. Затем, примерно с 1942 года, она переходит к лирике, этой главной сфере ее творческого существования.
Так же, впрочем, бурно и многофронтально переходила именно в 1942 году к лирическому осмыслению событий и вся советская поэзия, пережившая к тому
времени свой первый, "мобилизационный" газетно-публицистический период.
Интересно вместе с тем, что многочисленные лирические стихи Ахматовой 1942-1944 годов, будучи лирикой чувства, стали все чаще включать в себя
своеобразные лирические философемы - стихи-раздумья, философические фрагменты, в которых она размышляла о крупнейших проблемах жизни и смерти,
о взаимоотношениях человека и природы, человека и Вселенной.
Грохот битвы, содрогавшей сердце поэта, и огромное азиатское небо, еженощно опрокидывавшее свой блистающий свод над хрупким человеческим бытием,
древняя земля, скрывшая в себе тысячи предшествующих поколений, и кровоточащие раны современников - все наполняло стих Ахматовой живым ощущением эпохи.
Воюющий народ, его тяжелый, окровавленный шаг на восток, к Волге, к Кавказу, а затем обратный - от Москвы, на запад, - это и были те исторические ритмы,
о которых поэтесса сказала в одной из своих автобиографий, что они постоянно жили и звучали в ее сердце.
От того, что сделалось прахом,
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток.
И себе же самой навстречу
Непреклонно в грозную сечу,
Как из зеркала наяву, -
Ураганом - с Урала, с Алтая,
Долгу верная, молодая,
Шла Россия спасать Москву.
(Поэма без героя)
Стихи самого конца войны преисполнены у Ахматовой солнечной радости и ликования. Весенняя майская зелень, гром радостных салютов, дети, взнесенные
к солнцу на счастливых материнских руках...
Но Ахматова не была бы сама собой, если бы даже и в эти счастливые, преисполненные свежести дни не помнила о великих жертвах и страданиях,
принесенных народом во имя свободы Отечества. Некоторые стихи ее 1945 и 1946 годов несут на себе траурную тень великой и неизбывной скорби.
Поэт бодрствующей памяти, она и в эти упоенные Победой дни не переставала слышать безутешные вдовьи слезы, материнские жалобы и детские плачущие
голоса. Это отчасти контрастировало с общим мажорным тоном, принятым в поэзии сорок пятого года.
Справедливости ради надо, однако, сказать, что трагедийная нота, звучавшая в поэзии Ахматовой наравне с патетикой и величественной радостью
Победы, не была присуща лишь ей одной. Наиболее чуткие художники не могли не ощущать в громе майских салютов, взмывавших над весенней Москвой
в те незабываемые дни, также и звуков печали, что раздавались все эти годы в почетных залпах над могилами павших воинов.
Александр Твардовский одним из первых почувствовал известную односторонность, обнаружившуюся в поэзии сорок пятого года в поэме "Василий Теркин"
он нарисовал образ солдата-сироты, который, сидя на краю сухой канавы, на виду у проходящих на Берлин колонн плачет о своем разрушенном доме,
о сыне и жене. Весеннее майское небо над головой напоминает ему о другом, которого он уже никогда не увидит, - о майском небе, таком спокойном
некогда, в незапамятном прошлом, над его собственным, теперь уже несуществующим очагом. "Так ли, нет, должны мы помнить о его слезе святой",-
говорит А. Твардовский, заключая свой рассказ о сироте-солдате. Эту же ноту мужественной скорби мы слышим в стихах А. Ахматовой. Она писала в
стихотворении "Памяти друга":
И в День Победы, нежный и туманный,
Когда заря, как зарево, красна,
Вдовою у могилы безымянной
Хлопочет запоздалая весна.
Она с колен подняться не спешит,
Дохнет на почку и траву погладит,
И бабочку с плеча на землю ссадит,
И первый одуванчик распушит.
(Памяти друга)
По-видимому, это одно из самых мудрых и в своей мудрости прекрасных стихов о нашей Победе. Весенний, знобкий воздух, сквозящий в строчках
этого восьмистишия, говорит нам об освеженном пространстве того незабываемого времени больше многих других, фанфарных и громких стихов.
А образ Победы-Вдовы - разве не относится он сразу ко многим и многим миллионам вдов, сирот, калек и несчастных, вынесших концлагеря и тюрьмы,
оккупации и блокады?
Годы войны вообще стали для нее временем познания истинных возможностей собственной поэзии. Рассказывая в одном из стихотворений о возвращении в
Ленинград, она написала:
Белым камнем тот день отмечу,
Когда я о победе пела,
Когда я победе навстречу,
Обгоняя солнце, летела...
(С самолета)
И дальше:
На сотни верст, на сотни миль,
На сотни километров
Лежала соль, шумел ковыль,
Чернели рощи кедров.
Как в первый раз я на нее,
На Родину, глядела.
Я знала: это все мое -
Душа моя и тело.
(С самолета)
Это взгляд из окна самолета, но это и нечто несравненно большее: взгляд с той действительно высокой точки зрения, которую обрела Ахматова в годы
Великой Отечественной войны, - с точки зрения поэта-гражданина, поэта-патриота.
"Я знала: это все мое..." - здесь исходная позиция, с которой началась новая полоса в творчестве поэтессы. Расширившийся диапазон
лирики, новое виденье мира, пора высокого гражданского возмужания - все это не могло не внести в ее творчество новых замыслов и поисков иных
стихотворных форм. "Многое еще, наверно, хочет быть воспетым голосом моим", - писала она в 1942 году. Это было ощущение творческой силы и
поэтической уверенности в своем слове. Когда читаешь сейчас ахматовские стихи военной поры, невольно обращаешь внимание, как упорно и чуть
ли не независимо от автора объединяются они в отдельные лиро-эпические группы, напоминающие поэмы. Таковы, например, "Луна в зените" или
маленький триптих, посвященный Блоку и тоже начатый в годы войны. Ахматова неуклонно шла к широким повествовательным формам эпического облика.
Источник: Павловский А.И. Анна Ахматова. Жизнь и творчество: Книга для учителя. — М.: Просвещение, 1991.