Тургенев в Петербурге. Глава 5. Г. А. Бялый. А. Б. Муратов
Литература
 
 Главная
 
Портрет И.С. Тургенева
работы К.А. Горбунова. 1872.
 
Портрет И.С. Тургенева
работы Ф.Е. Бурова. 1883.
Дом-музей И.С. Тургенева[2]
 
 
 
 
 
 
 
 
БИОГРАФИИ ПИСАТЕЛЕЙ
 
ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ
(1818 – 1883)

ТУРГЕНЕВ В ПЕТЕРБУРГЕ
[1]
 
ГЛАВА V.
Реформа 1861 года. Студенческие демонстрации. Роман "Отцы и дети". "Дело 32-х". Роман "Дым"

 
Два последующих года Тургенев провел за границей. 1861 год был важной вехой в истории России. 19 февраля 1861 года царь подписал манифест об «освобождении крестьян». Этого давно ждали, но всё-таки весть о манифесте поразила всех. Казалось, что с вековой несправедливостью покончено навсегда. Вскоре, однако, стало ясно, что реформа была проведена далеко не в интересах крестьян. Правда, крестьяне получили личную свободу, прежний барский произвол уже стал невозможен, но земля оставалась за помещиками. Крестьяне, же, получившие небольшие земельные наделы в «постоянное пользование», обязаны были платить за них помещикам оброк или выполнять барщину. Им было дано право выкупать свои наделы, но опять-таки с согласия помещиков.

Это была далеко не та воля, которую ждали крестьяне. На царский манифест они ответили бунтами. Волнения охватили почти все губернии. За два пореформенных года официально зарегистрировано было 1100 волнений. Настоящие восстания произошли в 1861 году в селах Кандеевке Пензенской губернии и в Бездне Казанской губернии. Оба восстания были подавлены военной силой, с большим количеством жертв. Руководитель бездненского восстания крестьянин Антон Петров был по приговору военного суда расстрелян перед толпой народа.

Тургенев внимательно присматривался к событиям, развертывавшимся на родине. Из далекого Парижа всё представлялось ему в каком-то «хаотическом состоянии» или «лихорадочном движении» (П IV, 143, 153). Он ждал сообщений из России и взволнованно обдумывал их.

Царский манифест Тургенев, как и многие на первых порах, воспринял с энтузиазмом и немедленно стал собираться в Россию. «Давно ожидаемые и всё-таки внезапные известия из России еще сильнее возбудили во мне желание вернуться домой» (П IV, 209), — писал он Л. Толстому сразу же после получения в Париже «Положения» о крестьянах. Писатель рассчитывал уже в апреле быть в Спасском и окончательно привести в ясность свои отношения с бывшими крепостными. 30 апреля 1861 года он приехал в Петербург и остановился в гостинице Демута (ныне набережная Мойки, дом 40).

Тургенев пробыл в Петербурге недолго. Впрочем, писатель намеревался и того меньше времени провести в столице, но встречи со знакомыми, разговоры о будущем России несколько изменили его намерения. «Меня очень долго задержали в Петербурге и Москве» (П IV, 234), — писал Тургенев Л. Толстому 8 мая 1861 года, а в письме к Е. Е. Ламберт 19 мая пояснял: «Меня завертели мои литературные и другие приятели...» (П IV, 235). Петербург, как центр общественно-политической и литературной жизни России, по-прежнему имел для Тургенева огромную притягательную силу.

Лето 1861 года Тургенев провел в Спасском. Окончив хозяйственные дела, он 3 сентября снова прибыл в столицу и привез с собою законченный роман «Отцы и дети». «Петербург, как всякая столица, не подводится под один уровень: в нем есть много совершенно различных слоев; и те, которые осуждают его, как говорится у нас — огульно, только показывают тем, что они его не знают» (П IV, 222) — так писал Тургенев незадолго до своего возвращения в Россию в 1861 году. А в сентябре того же года ему суждено было познакомиться с еще неизвестным, новым «слоем» петербургской жизни. Кратковременное пребывание в столице навсегда осталось в памяти писателя. События, свидетелем которых он тогда стал, позволили ему воочию убедиться в актуальности только что написанного им романа «Отцы и дети».

С начала работы над романом у Тургенева появились сомнения, верна ли общественно-политическая характеристика эпохи. Они усиливались по мере того, как работа приближалась к концу. «Цель я, кажется, поставил себе верно, — писал он Анненкову 6 августа 1861 года, — а попал ли в нее — бог знает» (П IV, 2П). Все предшествовавшие романы, до того как они были напечатаны, писатель обычно читал в дружеской литературной среде, внося затем поправки, переделывая отдельные эпизоды и т. д. Такой возможности на этот раз не было. Тургенев намеревался, передав рукопись М. Н. Каткову, не задерживаться ни в Москве, ни в Петербурге. Поэтому с особенной настойчивостью он просил Анненкова прочесть «Отцов и детей», договорившись с редакцией «Русского вестника», чтобы не начинали печатание романа, прежде чем с ним ознакомится Анненков.

Но не мнения друзей, а сама действительность способствовала разрешению тургеневских сомнений. В сентябре 1861 года начались политические демонстрации студентов Петербургского университета, получившие огромный общественный резонанс во всей России. Тургенев застал в Петербурге начало «студенческих беспорядков».

«В самое время моего отъезда стояла странная погода» (П IV, 291), — иносказательно писал Тургенев Анненкову 26 сентября (8 октября) 1861 года. Что же он имел в виду? Анненков вспоминал, что эти слова — «намек на первую уличную манифестацию студентов в Петербурге, тогда же происшедшую и тогда же подавленную»[2].

События, о которых говорит Анненков, развернулись уже после отъезда Тургенева. Но их подготовка происходила на глазах писателя.

В начале 1861 года петербургское студенчество неоднократно заявляло о своих политических требованиях, а осенью правительство дало ему повод к решительным действиям. В конце мая министром народного просвещения был назначен граф Путятин, человек реакционный, мало знакомый с университетской жизнью и вообще делами вверенного ему министерства. Введенные им новшества оказались весьма радикальны: была отменена форменная одежда студентов, а это означало, что вне здания университета они могли подвергаться общим полицейским мерам; были запрещены сходки, ограничен круг студентов, освобожденных от платы за обучение и т. д. Особая комиссия университета выработала в соответствии с этими распоряжениями «правила», изложенные в особом матрикуле, который должен был выдаваться каждому студенту к началу занятий.

Пока шли долгие переговоры о содержании матрикула между министерством и советом университета, наступил сентябрь. Начало занятий было отложено на полмесяца. Студенты стали организовывать бурные сходки, появились прокламации. Сходка 23 сентября в Актовом зале университета была особенно бурной. Студенты решили не подчиняться новым правилам, не вносить деньги в кассу университета и не признавать матрикул. После этого начавшиеся занятия снова были прекращены и университет закрыт.

25 сентября, оказавшись перед закрытыми дверьми, около 900 студентов собралось в университетском дворе; они решили потребовать от попечителя объяснений. Тот велел объявить, что его нет в университете, и вся толпа двинулась через наводной мост, у Зимнего дворца, через Невский и Владимирский проспекты на Колокольную улицу, к дому попечителя. «Был прекрасный сентябрьский день. Солнце ярко освещало длинную вереницу студенческой процессии, голова которой приближалась уже к Дворцовому мосту в то время, когда хвост только еще выходил из университетских ворот. Дорогой к нам массами присоединялись девицы, слушательницы университетских лекций, и множество молодых людей, имевших какое-либо отношение к студенчеству или просто нам сочувствовавших»[3], — вспоминал один из участников демонстрации. Среди этих «сочувствовавших» особенно много было студентов Медико-хирургической академии.

На Невском студентов оцепила полиция, руководимая петербургским генерал-губернатором Игнатьевым и оберполицмейстером Паткулем, а на Колокольной улице их встретили жандармы, городовые, пожарные и рота стрелкового батальона. Вскоре прибыл попечитель Филипсон и, не желая объясняться со студентами на улице, просил их направиться к университету. Вся толпа двинулась в обратном направлении. Около университета ее тоже ждала полиция. После объяснений студенческой депутации с попечителем и после того как студентам было обещано, что библиотека и лаборатории откроются на следующий день, а лекции начнутся 2 октября (к этому времени рассчитывали отпечатать матрикулы), студенты разошлись. Филипсон дал заверения, что никто не будет арестован, но на требование отменить новые правила ответил решительным отказом.

Такого русская столица еще не знала, и писатель, попавший в центр политических событий, имел полное право сказать, что в сентябре 1861 года, во время его отъезда, в Петербурге стояла «странная погода». В середине сентября он уехал в Париж в состоянии тревожного ожидания развязки.

А события в Петербурге между тем развивались. Ночью 26 сентября, в тот самый день, когда Тургенев написал упомянутое выше письмо Анненкову, было арестовано 42 человека. Это накалило обстановку: произошли новые сходки, составлялись адреса и петиции попечителю и министру, посылались депутации к начальству; войска и полиция блокировали университет. Студенты отказывались принимать матрикулы, профессора — вручать их, а университет не признавал студентами всех, кто не подчинялся новым правилам. Сходки и манифестации студентов принимали всё более откровенно политический характер и влекли за собой новые аресты, с препровождением арестованных в Петропавловскую крепость.


Петербургский университет в середине XIX века.
Фотография.

11 октября 1861 года наконец начались лекции для тех, кто согласился взять матрикулы. Их оказалось около 100 человек. На следующий день перед университетом собралась большая толпа студентов, отказавшихся взять матрикулы. Они тщетно пытались попасть внутрь здания. Прибыла полиция и войска, несколько человек было ранено. Большинство собравшихся оказалось в Петропавловской крепости; в знак солидарности многие из взявших матрикулы рвали их и присоединялись к арестованным товарищам. Петропавловская крепость уже не могла вместить всех арестованных; 13 октября 320 человек было переведено в Кронштадт. А в одну из октябрьских ночей 1861 года на стене Петропавловской крепости появилась лаконичная и красноречивая надпись: «Петербургский университет».

Созданные в спешном порядке специальные следственные комиссии закончили свою работу лишь в конце ноября. Меры наказания оказались сравнительно легкими: несколько человек было сослано и несколько исключено из университета. Правительство вынуждено было считаться с общественным мнением, которое, особенно в Петербурге, было на стороне студентов.

«Многое можно было предвидеть, многое я предсказывал в Петербурге. Но от этого не легче» (П IV, 305), — писал Тургенев 8 (20) ноября 1861 года. Впоследствии в воспоминаниях о П. А. Плетневе Тургенев в таких словах передавал разговоры о студенческих волнениях со своим бывшим университетским наставником: «Студенческие ,,истории“, случившиеся во время его отсутствия за границей, глубоко его огорчили — глубже, чем я ожидал, зная его характер; он скорбел о своем „бедном“ университете, и осуждение его падало не на одних молодых людей...» (XIV, 21 ).

Общественное мнение осуждало правительство, видя в нем главного виновника студенческих беспорядков. Студенческое движение становилось открыто революционным, и писатель, внимательно следивший за жизнью нового поколения, только что написавший «Отцов и детей», хотел понять причины и характер столь остро протекавших событий, тем более что волнения в Петербурге и других городах России еще долго не утихали. 20 декабря 1861 года Петербургский университет снова был закрыт; суды и аресты продолжались. В 1861 году университет в знак протеста оставили некоторые профессора, среди них А. Н. Пыпин, М. М. Стасюлевич, В. Д. Спасович.

Студенческие демонстрации в Петербурге сразу же поставили перед Тургеневым вопрос — стоит ли печатать «Отцов и детей». Он внимательно следил за известиями из русской столицы, спрашивал о них своих корреспондентов, и сомнение в своевременности появления нового романа всё более в нем росло. Уже 14 (26) октября 1861 года он писал Анненкову, имея в виду прежде всего политические демонстрации студентов Петербургского университета: «...Не думаете ли Вы, что при теперешних обстоятельствах следует отложить печатание моей повести? Поправки все почти окончены — но мне кажется, что надо подождать» (П IV, 296—291). Анненков, постоянно информировавший Тургенева о положении дел в Петербурге, согласился с ним. Его письмо от 22 октября (3 ноября) 1861 года, в котором подробно говорится об общественной атмосфере русской столицы, должно было подтвердить сомнения писателя. Анненков писал: «Теперь окрестности университета затихли: 200 человек с лишком последнего скопища у дверей его, арестованного целиком, — перевезены в Кронштадт и будут там судиться. Такое же число прежде взятых групп осталось в крепости и судится уже особой комиссией. До 300 человек, не согласных на взятие матрикул, — высланы из города. Да не около университета только воцарилась тишина, но и в нем самом: из подчинившихся студентов почти никого не бывает в аудиториях; были лекции с одним студентом. Профессора покидают тоже один за другим пустые залы, и вообще университет разлагается сам собой, как переношенная тряпка» (П IV, 590).

В результате было решено отложить печатание романа; Тургенев, правда, соглашался в будущем опубликовать роман, но лишь тогда, когда «исчезнут все существующие теперь затруднения». В ожидании такого момента Тургенев продолжал внимательно следить за петербургской общественно-политической жизнью.

А она была тревожна и не давала писателю поводов к оптимистическим прогнозам. «Студенческая история» всё еще, продолжалась, распространялись революционные прокламации, начались аресты писателей и публицистов.

10 (22) декабря 1861 года Тургенев так сформулировал свое впечатление от общественно-политической жизни в России в письме к Е. Е. Ламберт: «Известия из России меня огорчают. Не могу во многом не винить своих друзей — но и правительство я оправдать не могу; отсутствие людей и глубокое незнание России — сказываются на каждом шагу» (П IV, 313). Тургенев, вероятно, имеет в виду распространившийся тогда в Петербурге слух, что демократические писатели и публицисты, близкие к «Современнику», являются непосредственными виновниками студенческих беспорядков. Среди них были и знакомые Тургенева. Писатель из писем Анненкова уже знал, например, о том, что арестован за распространение прокламации «К молодому поколению» М. И. Михайлов. А перед самым возвращением в Россию, весной 1862 года, Тургенев писал Анненкову: «Дела происходят у вас в Петербурге— нечего сказать! Отсюда это кажется какой-то кашей, которая пучится, кипит — да, пожалуй, и вблизи остается впечатление каши... Всё это крутится перед глазами, как лица макабрской пляски, а там внизу, как черный фон картины, народ-сфинкс и т. д. Хочется взглянуть на всё это собственными глазами, хоть наперед знаешь, что всё-таки ничего не поймешь» (П IV, 366).

Тургенев сначала надеялся, что к весне 1862 года общественно-политическая обстановка в стране и в Петербурге прояснится. Но эти надежды не оправдались, и пессимистические настроения писателя всё углублялись. Тем неохотнее уступил он настояниям Каткова и согласился опубликовать «Отцов и детей» в февральском номере «Русского вестника».

Первые отклики на «Отцов и детей» пришли из Петербурга. Достоевский и Майков прислали Тургеневу «восторженные» письма, Писемский — «критическое», Анненков — «умеренное». В Петербурге же вокруг нового романа Тургенева разгорелась небывалая еще в России полемика. Она подтвердила опасения писателя и, вместе с тем, свидетельствовала о необыкновенной злободневности и важности затронутых в романе вопросов. «В Петербурге, кажется, на него готовится сильная гроза» (П IV, 374), — писал Тургенев в одном из писем о своем романе еще 11 (23) апреля 1862 года. Когда в мае 1862 года писатель приехал в Петербург, он застал эту «грозу» в полном разгаре.

В чем же была злободневность романа и что хотел сказать им Тургенев? Остро злободневным было прежде всего само заглавие. Тема «отцов и детей» (не в буквальном, а в широком, политическом понимании этих понятий) была выдвинута самой жизнью. В критике и публицистике 60-х годов понятия старшее поколение и молодое поколение имели прежде всего политический смысл. Под молодым поколением демократические публицисты разумели сторонников новых, передовых идей, а под старшим, или прошлым, поколением — тех людей 30—40-х годов, которые некогда играли положительную роль в общественной жизни, а теперь утратили понимание современных задач. Таким образом, заглавие романа указывало, что в этом произведении речь пойдет о борьбе идейных направлений и социально-политических групп.

На первых же страницах романа Тургенев поместил несколько дат, более чем ясно указывавших на историческую грань между двумя поколениями. Николаю Петровичу Кирсанову 44 года, действие, романа относится к 1859 году. Он родился, следовательно, в 1815 году. В 1835 году он окончил университет. Его юность прошла в глухое десятилетие после поражения декабристов. В 1847 году он собрался было за границу, «но тут настал 48-й год. Он поневоле вернулся в деревню...» Итак, это поколение людей, чье отрочество и юность прошли в обстановке еще свежих воспоминаний о «декабрьском терроре», чья зрелость совпала с «мрачным семилетием». В пожилом возрасте эти люди, не подготовленные к мысли об исторических переменах, о самой их возможности, были внезапно застигнуты общественным оживлением, начавшимся с того самого дня, когда, по выражению Герцена, «прошел Николай».

Иное дело «дети»: Аркадий Кирсанов поступил в Петербургский университет в самом начале нового исторического периода — в 1855 году — и вышел из университета кандидатом в бурном 1859 году. По-видимому, в университете он изучал естествознание: в главе XXVI романа Базаров говорит Аркадию: «Разве ты так плох в естественной истории?..» (VIII, 381), предполагая, следовательно, что в этом он должен быть силен. Сам Базаров тоже естественник. «Главный предмет его — естественные науки», — говорит Аркадий, рассказывая о нем своему отцу, и тут же добавляет: «Он в будущем году хочет держать на доктора» (VIII, 202). Эти слова давали понять внимательному читателю, что Базаров учится не в университете: в Петербургском университете, медицинского факультета не было. Держать на доктора в Петербурге можно было только в Медико-хирургической (впоследствии Военно-медицинской) академии, где и обучался Базаров. Окончив академию и выдержав установленные экзамены, он получит звание лекаря. Так именовалась тогда первая ученая степень по медицинской специальности. Базаров и сам называет себя «будущий лекарь» (VIII, 274). То, что он воспитанник Медико-хирургической академии, в высшей степени характерно. Это учебное заведение считалось в Петербурге рассадником материализма, радикальных идей и демократических настроений. Вспомним, что герои романа Чернышевского «Что делать?» Лопухов и Кирсанов — воспитанники той же академии. Как и Базаров, они не узкие специалисты-практики, а молодые ученые с широким естественнонаучным кругозором.

Петербургская медико-хирургическая академия в ту пору, когда там обучались Базаров и герои Чернышевского, была передовым учебным заведением. После смерти Николая I, в период новых веяний, там была проведена реформа преподавания; на первый план выдвигалась основательная естественнонаучная подготовка будущих лекарей и ученых. Руководители академии исходили из того, что медицина как наука представляет лишь «приложение естествознания к вопросу о сохранении и восстановлении здоровья». Подчеркивалось особое значение физики и химии, которые дают ключ к пониманию сложных процессов, совершающихся в человеческом организме. Вот почему на вопрос Павла Петровича: «Вы собственно физикой занимаетесь?» — будущий лекарь Базаров отвечает: «Физикой, да; вообще естественными науками» (VIII, 218). Он же высоко ставит химию и (любопытная черта!) подсмеивается над медициной, считая ее, видимо, не больше чем прикладным естествознанием. Всё это были мелкие, но важные приметы передового естествоиспытателя, воспитанника академии, название которой, впрочем, в романе не упоминается. Очевидно, Тургеневу не хотелось прямо указывать на академию как на место учения нигилистов.

Однако внимательные современники безошибочно расшифровывали эту недоговоренность. Так, публицист и критик H. Н. Страхов в первом же отклике на роман Тургенева, сразу после его опубликования в журнале, заметил, что друзья-студенты, приехавшие из Петербурга в провинцию, получили образование «один в медицинской академии, другой в университете»[4]. Ко времени действия романа им обоим немногим больше двадцати, и жизнь открывается перед ними, полная больших ожиданий и широких исторических перспектив. «Дети» — это примерно сверстники Добролюбова, который родился в 1836 году, а в 1858-м окончил институт уже вполне сформировавшимся отрицателем и «новым человеком». Взявшись за тему «отцов и детей», Тургенев вновь проявил то «живое отношение к современности», которое так высоко ценил в нем Добролюбов.

В многочисленных объяснениях по поводу «Отцов и детей» Тургенев часто говорил о своих симпатиях к Базарову, о своем стремлении представить в облике Базарова «торжество демократизма над аристократией», о сознательном намерении оправдать его. «...Если читатель не полюбит Базарова со всей его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и резкостью — если он его не полюбит, повторяю я, — я виноват и не достиг своей цели» (П IV, 381 ).

Если не любовь, то уж во всяком случае уважение Базаров должен был внушить к себе. Он представлен в романе единственной реальной силой, которой ни один из персонажей противостоять не может. Павел Петрович Кирсанов — существо, отживающее свой век. Он весь старомоден, со своим аристократизмом, подчеркнутым изяществом манер и «принсипами». Как культурно-исторический тип, он сформировался под чужеземным влиянием — отчасти английским, отчасти французским. Павел Петрович может только злить Базарова и вызывать его на споры, но, разумеется, не в состоянии поколебать базаровской спокойной уверенности в своей правоте.

О Николае Петровиче как об антагонисте Базарова и говорить не приходится, да он на эту роль и не претендует. Он добр, мил, покладист, но не более того. Разумеется, не ему претендовать на роль идейного антагониста по отношению к внезапно вторгшемуся в его жизнь суровому демократу. Даже на тех немногих страницах, где Николай Петрович освещен лирическим светом, он воспринимается как нечто идиллически-сентиментальное, далекое от современной истории с ее тревожными стремлениями и резкими поворотами.

Аркадий Кирсанов также не исключение: это величина несамостоятельная, он светится отраженным светом Базарова. Его дружба с Базаровым свидетельствует о популярности демократического движения, к которому начинают тянуться люди идейно чуждые. То, что для Базарова — твердые, продуманные убеждения, для Аркадия — временная мода. Свой нигилизм он носит как новый мундир, которым ему приятно покрасоваться.

В беспощадном отрицании Базарова читатель должен был почувствовать громадную нравственную силу. Евгений Базаров как бы совершает строгий суд над всем современным ему обществом, бесповоротно отвергая помещичий уклад жизни, идеалистическую философию, романтические представления о любви как о «неземном», «таинственном» чувстве и т. п. Он отрицает всё это с высоты материалистического взгляда и естественнонаучных представлений о жизни природы и человека. В своем отрицании он нередко доходит до крайностей, ополчаясь против искусства, против поэзии, пренебрежительно отзываясь даже о Пушкине. Он предвосхищает здесь Писарева с его «разрушением эстетики» и «ниспровержением» Пушкина. В других случаях в резких суждениях и полемических репликах Базарова слышится отзвук мнений Добролюбова и Чернышевского.

По некоторым многозначительным и бесспорным намекам можно понять, что Базаров собирается «действовать», — Аркадий предсказывает ему славу, «разумеется, не на медицинском [поприще], хотя он и в этом отношении будет из первых ученых». Его призвание — лечение болезней социальных; «исправьте общество, и болезней не будет»,— говорит он. Недаром Тургенев писал поэту К. К. Случевскому: «...если он [Базаров] называется нигилистом, то надо читать: революционером» (П IV, 380). Так поняла роман и критика. Слово «нигилист» было подхвачено реакционерами и обращено ими в едкую кличку, направленную против революционных демократов.

Но признание Базарова передовым деятелем, черты сурового величия и силы, вложенные Тургеневым в образ Базарова, искреннее влечение к нему — всё это не означает, что писатель верит в победу Базаровых. Напротив, в соответствии со своим историческим скептицизмом, Тургенев считает Базарова обреченным на погибель. Его герой умирает трагически рано, не завершив своего дела. Смерть его сурова и героична, как его жизнь, как весь его облик. Тургенев не принизил своего героя, не заставил его ни на йоту изменить себе, но он не раскрыл перед Базаровым перспектив завтрашнего дня. Базаров стоит у него пока еще в «преддверии будущего», он только предтеча других деятелей, которые будут со временем счастливее его.

Есть трагизм и в отношении Базарова к народу. Базаров гордится тем, что его дед землю пахал, он считает, что его отрицательное направление порождено народным духом, и вместе с тем он с горечью признаётся в том, что мужик для него «таинственный незнакомец», а мужик тоже не понимает Базарова и видит в нем барина. Тургенев не выдумал такую ситуацию: крестьяне того времени действительно не видели еще в Базаровых своих защитников.

И в личной жизни Базарова Тургенев подчеркивает болезненные противоречия. Базаров всё время ведет трудную борьбу с самим собой, строго следит, чтобы не «рассыропиться», стыдится охватившей его глубокой и сильной любви, в которой видит недостойный «романтизм». Словом, по мысли Тургенева, он больше, чем кто-нибудь другой, строит свою жизнь на началах долга и самоотречения. А ведь это та мораль, которую отвергали люди базаровского толка, видевшие главное достоинство человека в его внутренней цельности. Изображая Базарова человеком «самоломанным», Тургенев, разумеется, нисколько не унизил его, но он спорил с ним и с теми, кто стоял за Базаровым в жизни.

Совершенно естественно, что роман Тургенева вызвал жестокие споры в критике и даже привел к борьбе внутри демократической журналистики. Главным образом из-за споров о Базарове возник «раскол в нигилистах», как едко назвал Достоевский бурную полемику, вспыхнувшую после появления «Отцов и детей» между двумя передовыми журналами — «Современником» и «Русским словом».

М. А. Антонович, сменивший Добролюбова в критическом отделе «Современника», но далеко уступавший своему предшественнику и в критической остроте, и в политической проницательности, оценил роман Тургенева как грубо реакционный пасквиль на молодое демократическое поколение. Гораздо умнее и тоньше подошел к «Отцам и детям» Д. И. Писарев, который сумел увидеть в романе соединение противоречивых элементов. «Тургенев не любит беспощадного отрицания, — отмечал Писарев, — и между тем личность беспощадного отрицателя выходит личностью сильной и внушает каждому читателю невольное уважение. Тургенев склонен к идеализму, а между тем ни один из идеалистов, выведенных в его романе, не может сравниться с Базаровым ни по силе ума, ни по силе характера»[5]. Писарев видел громадную заслугу Тургенева в том, что тот, преодолевая собственные пристрастия, оправдал своего мятежного героя и увидел в подобных ему разночинцах-демократах передовую силу России. «Кто прочел в романе Тургенева эту прекрасную мысль, — восклицал Писарев, — тот не может не изъявить ему глубокой и горячей признательности, как великому художнику и честному гражданину России»[6].

В самый разгар критической бури, вызванной «Отцами и детьми», Тургенев приехал в Петербург. 26 мая 1862 года он поселился в гостинице Клея (№ 21), намереваясь остаться здесь не более недели, — он опять спешил в Спасское. Но и на этот раз, несмотря на кратковременное пребывание в русской столице, писатель стал свидетелем волнующих общественно-политических событий, в связи с которыми имя автора «Отцов и детей» было у всех на устах.

Впоследствии Тургенев вспоминал: «Не стану распространяться о впечатлении, произведенном этой повестью; скажу только, что когда я вернулся в Петербург, в самый день известных пожаров Апраксинского двора, — слово „нигилист” уже было подхвачено тысячами голосов, и первое восклицание, вырвавшееся из уст первого знакомого, встреченного мною на Невском, было: „Посмотрите, что ваши нигилисты делают! жгут Петербург!” Я испытал тогда впечатления, хотя разнородные, но одинаково-тягостные. Я замечал холодность, доходившую до негодования, во многих мне близких и симпатических людях; я получал поздравления, чуть не лобызания, от людей противного мне лагеря, от врагов. Меня это конфузило, ... огорчало; но совесть не упрекала меня: я хорошо знал, что я честно, и не только без предубежденья, но даже с сочувствием отнесся к выведенному мною типу...» 98—99).

Пожар, всполошивший весь Петербург, начался 28 мая и продолжался три дня. «День, полный тревог и страха для всего Петербурга»[7], — лаконично записал Никитенко 28 мая в своем дневнике. Город сразу же наполнился слухами; искали «поджигателей», и молва тотчас указала на нигилистов, поляков, студентов и «лондонских пропагандистов» (так официальная пресса называла Герцена и Огарева). В революционно-демократических деятелях «Современника» увидели явных подстрекателей.

Есть серьезные основания думать, что подобные слухи распространяла полиция; более того, возможно, что пожары были делом III отделения; эта провокация могла дать повод к решительной расправе с революционерами. Во всяком случае, молву с большим энтузиазмом подхватили реакционеры, либералы восприняли такое объяснение как весьма правдоподобное, и через два-три дня о поджигателях из революционного лагеря говорили повсюду. «В поджигательстве никто не сомневается. Рассказам, слухам, толкам нет конца», — писал Никитенко 30 мая, а на следующий день добавил: — «Несомненно, кажется, что пожары в связи с последними прокламациями»[8].

2 июня Тургенев уехал из Петербурга, где «наслышался всяких толков, набрался всяких впечатлений, большей частью печальных» (П V, 15—16). Особенно волновали его толки и пересуды по поводу «Отцов и детей». «Это тоже своего рода хаос, — писал он П. В. Анненкову. — От иных комплиментов я бы рад был провалиться сквозь землю, иная брань мне была приятна. ...Эта повесть попала в настоящий момент нашей жизни, словно масло на огонь; точно нарочно ее подогнали, как говорится, в самый раз. Я во всяком случае не раскаиваюсь, хотя большая часть молодежи на меня негодует...» (П V, 12).

В Спасском мысли Тургенева были «постоянно заняты Петербургом»: он внимательно следил за газетами и журналами, ждал сообщений знакомых о «зловещих пожарах» и настойчиво спрашивал своих корреспондентов: «Что делается там теперь? Нашлись ли поджигатели — и с кем и с чем они находятся в связи?» (П V, 14).

К июлю, казалось, всё более или менее определилось для Тургенева, хотя «печальные впечатления», вынесенные из пребывания в Петербурге, и не исчезли. Стало ясно, что надежды на постепенное улучшение общественно-политической обстановки в России несбыточны. Реакция подняла голову. Участились аресты литераторов: 2 июля 1862 года был арестован Д. И. Писарев, вслед за ним, 7 июля, Н. Г. Чернышевский. Страх охватил либеральное общество: люди, еще недавно игравшие в оппозицию, ополчились против «нигилистов». «Общественное мнение, столь неопределенное еще у нас, хлынуло обратной волной...» (ХIѴ, 105) — писал Тургенев в 1868 году, вспоминая события 1862 года и последующих лет. Эти события надолго дали ему пищу для размышлений о судьбах России.

Возвращаясь за границу в августе 1862 года, Тургенев остановился в Петербурге лишь на один день. Заинтересованный в быстрой продаже отдельного издания «Отцов и детей», выходившего в Москве, он вел соответствующие переговоры с петербургскими книгопродавцами. Заходил, вероятно, Тургенев и в редакцию журнала «Время», издававшегося при ближайшем участии Ф. М. Достоевского его братом Михаилом Михайловичем с 1861 года.

Тесные личные контакты Тургенева с братьями Достоевскими начались еще в мае 1862 года. H. Н. Страхов вспоминал, что Тургенев тогда «навестил и редакцию 222 «Времени», застал нас в сборе и пригласил Михайла Михайловича, Федора Михайловича и меня к себе обедать, в гостиницу Клея (что ныне Европейская). Буря, поднявшаяся против него, очевидно, его тревожила[9]. За обедом он говорил с большою живостью и прелестью, и главною темою были отношения иностранцев к русским, живущим за границею»[10].

Сближение с редакцией «Времени» объясняется, главным образом, тем, что Тургенев был недоволен своим сотрудничеством в «Русском вестнике», особенно после выхода «Отцов и детей». История печатания этого романа свидетельствует о том, что Катков почти с цензорской настойчивостью требовал от Тургенева изменений текста. Поэтому нет ничего удивительного, что Тургенев ведет переговоры с братьями Достоевскими, начавшими издавать журнал «Время», и готовит для него повесть «Призраки».

Петербург снова взволновал Тургенева тревожными политическими новостями. В связи с делом М. И. Михайлова был сослан писатель М. В. Авдеев. Н. А. Серно-Соловьевич, А. И. Ничипоренко, Н. Г. Чернышевский находились в Петропавловской крепости. Тургенев хотел узнать о причинах арестов у министра народного просвещения A. В. Головнина, с которым познакомился в молодости, но того не было в Петербурге. А интересоваться этими арестами у Тургенева были все основания, — вскоре и он был привлечен к этому делу.

Всё началось с того, что в июле 1862 года, при переезде границы, был задержан П. А. Ветошников, у которого оказались письма А. И. Герцена, М. А. Бакунина и B. И. Кельсиева, адресованные русским революционерам. В результате был арестован Н. А. Серно-Соловьевич и другие упоминавшиеся в письмах лица. Обыски и допросы повлекли за собой новые аресты. Одновременно был препровожден в Петропавловскую крепость корреспондент «Колокола» А. И. Ничипоренко. Он возвращался из Лондона и оставил компрометирующие его бумаги в вагоне поезда при таможенном осмотре; эти бумаги дали основание для привлечения к дознанию нового круга лиц. Так возникло «Дело о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами», или «процесс 32-х».

Впрочем, в конце 1862 года Тургенев ничего не знал еще об этом деле. 7 (19) октября 1862 года он писал Е. Е. Ламберт из Баден-Бадена: «...B Петербурге дела, кажется, принимают более удовлетворительный оборот: телеграф сообщил известие о преобразовании суда у нас — и это тем особенно утешительно, что показывает твердую решимость государя, его не запугали происшествия нынешнего года — дай бог ему и вперед идти тем же шагом!» (И V, 58).

Тогда же, осенью 1862 года, Тургенев решил поближе познакомиться с умонастроением русской молодежи, столь решительно недавно заявившей о себе во время студенческих волнений. Для этого он ездил в Гейдельберг, куда после закрытия Петербургского университета и массовых репрессий устремились некоторые студенты. Для свидания с русскими студентами в Гейдельберге у Тургенева был и особый повод. Весной 1862 года эти студенты сообщили ему через К. К. Случевского свои критические замечания по поводу «Отцов и детей». Тургенев ответил им обширным письмом, своеобразным и глубоким автокомментарием к роману. Разговоры в Гейдельберге осенью 1862 года и последующие наблюдения за жизнью этой русской студенческой колонии не очень обрадовали Тургенева. В значительной мере они отразились в романе «Дым» (1867).

Взгляды Тургенева того времени проявились в известной полемике его с Герценом о будущем России, о ее историческом пути, о России и Западе, о русской крестьянской общине. В сущности, это был спор о народническом социализме Герцена и Огарева, против которого выступил Тургенев, считавший, что задача герценовского «Колокола» — борьба за политическую свободу, а не пропаганда социалистических идей. В этом споре Тургенев высказал Герцену много трезвых истин. Он скептически отнесся к народнической идеализации крестьянства и проницательно отметил рост в русской деревне кулацких, буржуазных элементов. Однако выдвинутая Герценом теория «русского социализма» служила обоснованием революционной борьбы. Тургенева же социально-политический скепсис приводил к идее постепенных изменений. Это тоже была утопия, только не революционная, а либеральная. В. И. Ленин писал шестьдесят лет спустя после спора Тургенева с Герценом: «Либеральная утопия отучает крестьянские массы бороться. Народническая выражает их стремления бороться...»[11]. В «социалистических теориях» Тургенев увидел не начало нового этапа освободительного движения, а только «значительное непонимание народной жизни и современных ее потребностей» (П V, 74). Преобладание этих теорий в «Колоколе» Тургенев считал ошибкой и укоризненно внушал Герцену: «...Публике, читающей в России «Колокол», не до социализма: она нуждается в той критике, в той чисто политической агитации, от которой ты отступил, сам надломив свой меч» (П V, 75).

После этих споров совершенно неожиданным было сообщение Анненкова о скором вызове Тургенева в Петербург по делу о «сношениях с лондонскими пропагандистами», т. е. с Герценом и Огаревым. Тургенев не хотел верить сообщению Анненкова. «Я убежден, — писал он тогда, — что этот слух не имеет основания, потому что он слишком нелеп. Вызывать меня теперь (в Сенат), после «Отцов и детей», после бранчливых статей молодого поколения, именно теперь, когда я окончательно — чуть не публично — разошелся с лондонскими изгнанниками, т. е. с их образом мыслей, — это совершенно непонятный факт» (П V, 82—83).

Первое время тургеневские предположения о нелепости слуха, казалось, оправдывались: посланник русского правительства в Париже барон Будберг еще ничего не знал о вызове Тургенева в Петербург. Но в конце января 1863 года русское посольство сообщило Тургеневу, что правительство требует его немедленного возвращения в столицу в связи с «делом 32-х».

Следствие продолжалось полгода. Лишь 31 декабря 1862 года, по докладу председателя следственной комиссии князя А. Ф. Голицына, Александр II согласился на передачу дела в Сенат. А незадолго перед тем, когда основные участники процесса уже были выявлены и дали свои показания, Голицын доложил императору о необходимости вызвать из-за границы А. А. Серно-Соловьевича — брата арестованного, В. И. Кельсиева — одного из ближайших тогда соратников Герцена, В. И. Касаткина и А. А. Черкесова, принимавших непосредственное участие в герценовской пропаганде, а также и Тургенева. Комиссия располагала многими документами, в которых упоминалось имя Тургенева, и заподозрила его в «антиправительственных сношениях» с «лондонскими пропагандистами».

Прежде всего в руках комиссии оказались два письма М. А. Бакунина к Тургеневу, в которых шла речь о денежных средствах, необходимых для переезда жены Бакунина в Лондон; о том же говорилось в многочисленных письмах Герцена и Бакунина третьим лицам. В связи с этим следствие заинтересовалось характером отношений Тургенева с некоторыми уже арестованными участниками процесса: армянским писателем и критиком М. Налбандяном, корреспондентом «Колокола» Ничипоренко, Н. А. Серно-Соловьевичем, «лондонским эмиссаром» А. Бенни и другими. Но Тургенев мог обо всем этом пока только догадываться. Поэтому, посоветовавшись с Будбергом и сославшись на семейные обстоятельства, он решил просить о высылке ему «допросных пунктов» в Париж и написал письмо Александру II.

25 января (6 февраля) 1863 года Тургенев сообщил об этом Анненкову. В письме еще раз высказывалось недоумение по поводу вызова в Петербург: «Я не в состоянии себе представить, в чем, собственно, меня обвиняют. Не могу же я думать, что на меня сердятся за сношения с товарищами молодости, которые находятся в изгнании и с которыми мы давно и окончательно разошлись в политических убеждениях. Да и какой я политический человек? Я — писатель, как я это представил самому государю, — писатель независимый, но добросовестный и умеренный писатель, — и больше ничего. Правительству остается судить, насколько я полезен или вреден, но должно сознаться, что оно немилостиво поступает со своим „тайным приверженцем“, как вы, помнится, меня называли. Впрочем, я совершенно спокоен и буду спокойно ожидать ответа...» (П V, 89).

Это письмо было явно рассчитано на перлюстрацию. Оно противоречит основному тону писем Тургенева 60-х годов, его сомнениям в правильности правительственной политики и тревоге по поводу откровенного наступления реакции. Конечно, Тургенев был совсем не спокоен. Он пытался узнать истинные причины своего вызова в Петербург и даже думал о том, чтобы ослушаться предписания правительства. 31 января (12 февраля) 1863 года Тургенев писал Герцену: «Начинаю с того, что требую от тебя глубочайшей и ничем не нарушимой тайны. Можешь ли ты себе представить: меня, меня, твоего антагониста, Третье отделение требует в Россию, с обычной угрозой конфискации и т. д. в случае неповиновения. Каково? Ведь это наконец высочайший юмор. Я отвечал письмом государю, в котором прошу его велеть мне выслать допросные пункты; если они удовлетворятся моими ответами — тем лучше; если нет — я не поеду — и пусть они срамятся и лишают меня чинов и т. д.» (П V, 95).

Через неделю после этого письма Тургенев получил «из Дрездена и из Петербурга» подтверждение, что его «хотят судить перед Сенатом за сообщения с Герценом», и решение его не возвращаться в Россию еще более укрепилось. В письме к брату 9 (21) февраля 1863 года он прямо заявлял, что «вовсе решился не ехать в Петербург», если на его просьбу о высылке «допросных пунктов» последует отказ (П V, 99).

Тургенев серьезно думал об эмиграции. Подтверждением тому может служить письмо к Б. М. Маркевичу, который вместе с А. К. Толстым хлопотал о деле Тургенева в Петербурге, в частности вел переговоры с уже упоминавшейся баронессой Раден и через нее — с великой княгиней Еленой Павловной. Удивляясь неожиданности вызова, Тургенев писал 6 (18) февраля 1863 года: «Вы меня спрашиваете, какое впечатление на меня всё это производит; я этим огорчен, но, смею утверждать без ложной гордости, больше за правительство, чем за себя. Если бы дело шло о том, чтобы предстать перед настоящим судом, я бы немедленно явился; но я мало доверяю правосудию нашего Сената — и притом, кто может поручиться, что даже умеренные мнения не будут наказаны? Подвергнуться предварительному заключению, чтобы затем отправиться на два или три года прозябать в глухой провинции? Я слишком стар для этого» (П V, 418).

Письмо Маркевича тоже весьма интересно: он сообщал, что Тургенева хотят судить «за намерения произвести переворот в государстве» и что, понимая нелепость этого обвинения, он высказывал перед влиятельными особами мысль о весьма возможной эмиграции писателя. Настроение следственной комиссии было очень решительным; Маркевич же приводил следующие доводы в пользу Тургенева: «Предположив, что Тургенев явиться в Петербург, очевидно, не пожелает, надо думать, если не брать середины, что он будет приговорен к ссылке. При такой постановке вопроса, отдает ли себе отчет правительство в дилемме, которая развертывается перед ним в этом случае: или Тургенев — человек мстительный и перейдет в ряды ожесточенных врагов правительства, и тогда он будет гораздо опаснее самого Герцена, или же (что представляется весьма возможным для тех, кто знает Тургенева) он не отступит ни на пядь от своих принципов умеренности и от своих убеждений либеральных, но всё же монархических, как он мне сказал, и в таком случае позиция правительства не окажется ли нелепой лицом к лицу с произведениями, на которых запечатлелся этот дух ума и сдержанности далекого изгнанника, осужденного, как анархист и революционер?»[12].

Впрочем, «допросные пункты» пришли и оказались, по мнению Тургенева, «совершенными пустяками» (П V, 107), 22 марта (3 апреля) Тургенев написал ответы; тогда же они были отправлены в Петербург. Оговорившись, что не знает Кельсиева вовсе, с Огаревым почти никогда не говорил, а дружба с Бакуниным не основывалась на общности политических взглядов, Тургенев основную часть ответа посвятил рассказу о своих отношениях с Герценом. Он убеждал своих судей, что вся история этих отношений — постепенное охлаждение двух приятелей друг к другу на почве несогласия во взглядах, охлаждение, приведшее наконец к разрыву.

Имея в виду этот ответ и письмо Тургенева на имя Александра II, Герцен позднее писал в «Колоколе» «об одной седовласой Магдалине (мужского рода), писавшей государю, что она лишилась сна и аппетита, покоя, белых волос и зубов, мучаясь, что государь еще не знает о постигшем ее раскаянии, в силу которого „она прервала все связи с друзьями юности“»[13].

Революционер Герцен имел право сурово осудить либеральную позицию Тургенева в «деле 32-х», хотя ни в письме Тургенева к Александру II, ни в его ответах Сенату не было ни слова о его «раскаянии». Тургенев в письме к Герцену с огорчением и обидой возражал против заметки в «Колоколе» и привел полный текст своего обращения к царю. Этот эпизод стал поводом к перерыву в отношениях писателей.

Остальные «допросные пункты» касались конкретных фактов, послуживших непосредственным поводом для привлечения Тургенева к дознанию. Ряд вопросов был связан с участием писателя в судьбе жены Бакунина. В своих показаниях следственной комиссии Тургенев настойчиво повторял, что его связи с Герценом, Бакуниным и Огаревым носят сугубо личный характер и что содействие жене Бакунина — не более чем бескорыстная помощь Бакунину — другу юности. Всё это действительно так. Но помощь жене Бакунина никак и не инкриминировалась Тургеневу. Гораздо больше комиссию интересовали связи Тургенева с Налбандяном, против которого было возбуждено обвинение в распространении антиправительственной литературы. Но допрос Налбандяна и ответы Тургенева ничего не дали: оба показали, что их отношения ограничивались помощью жене Бакунина. Однако третий подсудимый, Ничипоренко, говорил другое. От Тургенева требовали объяснений, каким образом Налбандян встретился с Ничипоренко на квартире Тургенева; Тургенева спрашивали также, не передавал ли ему Бакунин какого-нибудь словаря или ключа для облегчения конспиративной переписки[14]. Был задан вопрос о передаче Тургеневым записки Герцена, адресованной Н. А. Серно-Соловьевичу. При этой записке оказался пакет с воззваниями о пожертвованиях в так называемый общий фонд «Колокола».

Из опасения повредить себе и другим Тургенев отвечал на все вопросы очень осторожно, тем более что он не мог знать о показаниях обвиняемых. Поэтому нет ничего удивительного, что некоторые ответы комиссию не удовлетворили и в сентябре 1863 года Тургеневу было предложено явиться в Петербург для дополнительных показаний. В письме, выдержанном в осторожных и доброжелательных тонах, писателю предлагалось приехать в удобное для него время.

Анненков в письме от 8 сентября 1863 года сообщал об этом же: «Я имею поручение от весьма важных и неважных чиновников сенатской комиссии убедительно просить Вас о приезде для исполнения формальности очной ставки с наговорщиками Вашими, которая ни в коем случае не может иметь ни малейших последствий для вашей личности и независимого положения. А очная ставка необходима совершенно по нашим формам судопроизводства, для окончания всего дела, для выпуска тех, которые содержатся под арестом, для прекращения вообще для многих состояния... неопределенности положения — словом, для завершения процедуры, останавливаемой одним этим обстоятельством. Так объясняет дело председательствующий в комиссии — Карниолин-Пинский и многие другие, которых в коварстве или двоедушии подозревать нельзя и которые все согласны, что приезд Ваш был бы актом весьма благодетельным...» (П V, 585).

Тургенев рассчитывал приехать в Петербург в ноябре или первых числах декабря, но из-за болезни вынужден был отложить отъезд. Это вызвало негодование общественного мнения «почти всех кругов» (П V, 597), так как промедление Тургенева приводило к отсрочке решения участи арестованных. 4 января 1864 года Тургенев прибыл в Петербург и поселился в гостинице «Франция»; современный адрес: улица Герцена, дома 6—8 (?). «Мое возвращение в Россию заставило умолкнуть кучу сплетен, столь же неприятных, как и глупых» (П V, 202), — писал он П. Виардо.

Тургенев проводит дни в беспрестанных визитах, успевая увидеть много разных лиц, побывать на вечерах и обедах, в театрах и на концертах и, конечно, встретиться с нужными людьми. Друзья побеспокоились о том, чтобы он имел возможность встретиться с судьями и другими важными сановниками, от которых мог зависеть исход дела.

4 января Тургенев «долго беседовал с Боткиным и Анненковым», а на следующий день успел «перевидать немало всякого народу», в том числе председателя сенатской комиссии М. М. Карниолина-Пинского. «С председателем объяснился удовлетворительно и полагаю, что всё это дело кончится скоро и благополучно», — сообщал он П. Виардо. Обедал Тургенев в тот день с Боткиным, Анненковым и известным востоковедом Н. В. Ханыковым, первую половину вечера провел у А. Г. Рубинштейна, который обещал помочь опубликованию в России альбома романсов П. Виардо на слова русских авторов, а затем поехал к Анненкову (П V, 193—194).

6 января Тургенев «принимал посетителей-литераторов», «сделал два или три визита», снова обедал у Анненкова «с несколькими старыми друзьями» и «оттуда отправился в театр слушать оперу г. Серова „Юдифь“», после чего «поехал пить чай к Милютину» — видному деятелю крестьянской реформы, своему давнему знакомому (П V, 441—442).

Создается впечатление, что Тургенев намеренно, несмотря даже на болезнь, которая давала себя знать в Петербурге, ведет столь рассеянную светскую жизнь. Видимо, зная, что за ним наблюдают, он всё время на людях, в кругу своих старых знакомых из литературной среды и светского общества. Литераторы, о которых говорится в его письмах, — это тоже старинные приятели, никак не связанные с «Современником» или молодыми «нигилистами».

7 января, между двенадцатью и часом дня, Тургенев в первый раз был на заседании сенатской комиссии. В этот день он еще не давал показаний, но должен был выслушать постановление о предании его суду, дать подписку о невыезде и исполнить ряд необходимых формальностей. «Меня ввели с некоторой торжественностью в большую комнату, — рассказывал Тургенев, — где я увидел шестерых старцев в мундирах и со звездами. Меня продержали стоя в течение часа, мне прочитали ответы, посланные мною. Меня спросили, не имею ли я чего-либо прибавить, потом меня отпустили, сказав явиться в понедельник на очную ставку с другим господином. Все были очень вежливы и очень молчаливы, что является отличным знаком, и, судя по общему мнению, дело закончится еще скорее, чем я надеялся» (П V, 442).

А до понедельника жизнь Тургенева в Петербурге проходила всё в тех же встречах и развлечениях. Из Сената он отправился к графине Ламберт, обедал у Анненкова и провел вечер у композитора А. Н. Серова, который играл отрывки из новой оперы «Рогнеда», очень понравившиеся Тургеневу. По утрам Тургенев всё так же «делал и принимал визиты», вечером 8 января был в итальянской опере на «Фаусте» (эта опера в тот сезон имела необычайный успех у петербургской публики), 9 января — на концерте Русского музыкального общества с участием А. Г. Рубинштейна, откуда поехал на званый вечер к итальянскому послу маркизу Пеполи. Это посещение было для Тургенева своего рода обязанностью. Он не забывал о том, что привело его в Россию. «Видел много знакомых, — сообщал, между прочим, Тургенев П. Виардо — в том числе m-me Адлерберг[15], которая расспрашивала меня о Вас. Князь Долгорукий[16] (Вы послушайте только!), глава и начальник всей полиции в империи, один из влиятельнейших сановников, подошел ко мне и несколько минут беседовал со мной; князь Суворов[17] был со мной в высшей степени любезен; всё это доказывает, что во мне не видят заговорщика. Впрочем, один из моих судей, толстый Веневитинов, которого Вы знаете, объявил мне, что мое дело — пустяшное» (ПѴ, 199).

Дело действительно кончилось благополучно и быстрее, чем думал Тургенев. Ничипоренко, показания которого против Тургенева были наиболее основательны, умер в крепости. Поэтому, когда 13 января Тургенев снова был в Сенате, ему объявили, что очной ставки не будет и вместо этого он должен дать дополнительные письменные показания. «...Удовольствовались тем, что вручили мне весь dossier моего дела (что, в скобках, является доказательством огромного ко мне доверия), указав мне страницы, на которых упоминается мое имя, — сообщал Тургенев П. Виардо. — Я написал несколько замечаний — вернее, добавочных разъяснений, которые, по-видимому, вполне удовлетворили моих судей. Очевидно, дело совсем пустяковое — меня даже не допрашивали. Мои шестеро судей предпочли поболтать со мной о том, о сем, и то всего в продолжение каких-нибудь двух минут. Завтра опять пойду в Сенат — думаю, в последний раз» (П V, 201—202).

Тургенев прочел или, вернее, просмотрел всё дело. Теперь он имел ясное представление не только о том, в чем подозревают его, но и о серьезности обвинений всех привлеченных к делу. Он не мог не видеть, что сколько-нибудь веских оснований для обвинения его, особенно после смерти Ничипоренко, у комиссии нет. Ему оставалось лишь повторить, с некоторыми незначительными добавлениями, свои прежние ответы. Дополнительные ответы Тургенева действительно вполне удовлетворили комиссию.

Некоторые «доброжелатели» Тургенева остались недовольны таким окончанием дела для писателя. Среди них — Б. Маркевич, «хлопотавший» о Тургеневе еще в 1863 году. Письмо Маркевича к М. Н. Каткову 7 января 1864 года характеризует «искренность» этих хлопот: «Третьего дня приехал сюда Тургенев. Вчера он виделся с главным судьею своим — сенатором Пинским, который принял его благосклонно, но торжественно, объявив ему, что Сенат потребует его объяснений, а ареста на него не наложат и даже позволят ему ... отлучиться на время в Москву. Единственный обвинитель Тургенева, Ничипоренко, умер в крепости: весьма досадно»[18].

В начале февраля Тургенев уже мог бы уехать из Петербурга, но его удерживали в России некоторые неотложные дела. Главные из них: издание альбома романсов П. Виардо, публикация «Призраков» и переговоры с московским книгоиздательством братьев Салаевых об издании собрания сочинений. Пока Тургенев находился в неизвестности относительно результата суда, он не мог спокойно заниматься этими делами.

Альбом Виардо[19] появился в музыкальном магазине Иогансона на Невском проспекте уже в марте 1864 года. Он был выпущен владельцем магазина под негласной редакцией А. Г. Рубинштейна и под непосредственным наблюдением самого Тургенева, который не только вел переговоры с издателем и редактором, не только следил за ходом всего издания, но и активно способствовал рекламированию этого альбома в русской периодической печати. Что касается переговоров об издании собрания сочинений, то и они завершились благополучно; в 1865 году в Карлсруэ уже были отпечатаны все пять томов.

В ожидании исхода своего дела Тургенев всё так же проводил большую часть времени в светских визитах и в театре. 16 января он посетил баронессу Раден и «долго беседовал с великой княгиней Еленой», после чего «пошел в русский театр смотреть пьесу Островского». На сцене Мариинского театра шла «Воспитанница», чрезвычайно не понравившаяся писателю. «Актеры отвратительные, актрисы еще того хуже: неверные интонации, неудачные жесты» (П V, 203),— писал он П. Виардо. В тот же вечер шла пьеса самого Тургенева «Холостяк». Писатель даже не упомянул о ней.

18 января Тургенев был на «превосходном представлении» оперы Бетховена «Фиделио», поставленной итальянской труппой в Петербурге, а на следующий день присутствовал на концерте Венявского и Давыдова в зале Бенардаки. 22 января Тургенев обедал у одного из своих судей — сенатора Веневитинова, а на следующий день вечером снова был на концерте Русского музыкального общества, которым руководил А. Г. Рубинштейн. Но постепенно сообщения о светских визитах и даже посещениях театральных представлений исчезают со страниц писем Тургенева. «В обществе бываю редко и без удовольствия» (П V, 208), — писал он П. Виардо 22 января 1864 года. В феврале Тургенев еще посетил нескольких старых знакомых и был на большом балу в Дворянском собрании. Вот и всё. Но зато больше времени у него начинают отнимать встречи с литераторами.

19 января 1864 года умер А. В. Дружинин. «...Я видел его через несколько дней после моего приезда, — писал Тургенев, — это был призрак. Он уснул спокойно, без страданий» (П V, 443). 21 января состоялись похороны. В этот день Тургенев помирился с Гончаровым. «На похоронах Дружинина, на Смоленском кладбище, в церкви, ко мне подошел Анненков, — вспоминал Гончаров, — и сказал, что Тургенев желает подать мне руку — как я отвечу? — „Подам свою“, — отвечал я, и мы опять сошлись, как ни в чем не бывало. И опять пошли свидания, разговоры, обеды — я всё забыл»[20]. Тургенев тоже порадовался примирению; оно, как писал он Гончарову, положило конец «возникшему между нами недоразумению» и дало основания возобновить дружбу с человеком, «к которому, не говоря уже об уважении к его таланту, — я стою очень близко — в силу общего прошедшего, однородности стремлений и многих других причин» (П V, 239).

2 февраля Тургенев был на годовом заседании Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым. Это заседание предполагалось не совсем обычным. Началось оно чтением краткой речи Тургенева в память основателя русского Литературного фонда. Писатель говорил: «Дружинин обладал в высокой степени тем, что мы называем характером. Он ясно сознавал идеал, к которому стремился и который людям противуположного образа мыслей мог показаться узким или недостаточным; но он честно служил этому идеалу со всей энергией твердой воли, со всей силой убеждения, которое не боится ни насмешек, ни отрицаний, ни даже одиночества и забвения» ХѴ, 46).

Вся речь во многом была полемически заострена против нигилистического отрицания заслуг писателей старшего поколения, к которым Тургенев причислял и себя и Дружинина. Это становится понятным, если учесть, что на заседании были возможны самые неожиданные события. «Ждали запросов со стороны нетерпеливых, тех, кого здесь, с моей легкой руки (я впервые ввел это слово в „Отцах и детях“), зовут „нигилистами“; нас они находят чересчур благоразумными; но всё сошло отлично; в комитет выбраны люди умеренные (меня выбрали членом комитета и председателем ревизионной комиссии). Потом состоялся обед в честь нашего покойного собрата Дружинина; мы много говорили, ничего особенного не сказав...» (П V, 222). Обед состоялся в гостинице «Франция».

Литературные и общественные вопросы постепенно увлекают Тургенева. 9 февраля он присутствует на чтении остросовременной «хроники в стихах» Я. П. Полонского. «Сюжет очень щекотливый; это — картинка того, что в настоящее время творится в Польше», — писал Тургенев. И хотя содержание «хроники» Полонского «Разлад»[21] не противоречило официальным версиям о причинах польского восстания 1863 года, Тургенев опасался, «как бы цензура своим veto не помешала выходу в свет этого произведения, в общем замечательного» (П V, 228—229). Кстати, Тургенев, заинтересованный положением в Польше, тогда же получил приглашение Н. А. Милютина, назначенного статс-секретарем в Царстве Польском, съездить туда на несколько дней. Вместе с давнишними знакомыми Тургенева — общественным деятелем славянофильского направления Ю. Ф. Самариным и уже упоминавшимся В. А. Черкасским Милютин разработал либеральный проект отмены там крепостного права. «Это более чем интересно: это историческое событие» (П V, 231), — писал Тургенев о готовящейся реформе и возможности видеть ее первые шаги.

Предметом особых забот Тургенева в феврале 1864 года была повесть «Призраки», обещанная журналу «Время». Необычный, «фантастический» сюжет повести тревожил писателя — Анненков, Боткин и другие его друзья, читавшие повесть еще в 1863 году, упорно советовали отложить печатание, особенно после острой полемики вокруг «Отцов и детей». Тургенев просил Ф. М. Достоевского не информировать читателей о новом произведении до своего возвращения в Петербург. Он намеревался вновь обсудить «Призраки» с друзьями и внести в повесть поправки.

В новой повести Тургенев живо и едко откликается на усиление реакции за рубежом и в России. С презрением пишет он о буржуазном Париже и рисует сатирическую картину казарменного Петербурга. Это единственное развернутое описание русской столицы в творчестве Тургенева:

«„Слуша-а-а-а-ай!“ — раздался в ушах моих протяжный крик. „Слуша-а-а-а-ай!“ — словно с отчаянием отозвалось в отдалении. „Слуша-а-а-а-ай!“ — замерло где-то на конце света. Я встрепенулся. Высокий золотой шпиль бросился мне в глаза: я узнал Петропавловскую крепость.

Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день? Я никогда не любил петербургских ночей; но на этот раз мне даже страшно стало... Так вот Петербург! Да, это он, точно. Эти пустые, широкие, серые улицы; эти серо-беловатые, желто-серые, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми, окнами, яркими вывесками, железными навесами над крыльцами и дрянными овощными лавчонками; эти фронтоны, надписи, будки, колоды; золотая шапка Исаакия; ненужная пестрая биржа, гранитные стены крепости и взломанная деревянная мостовая; эти баржи с сеном и дровами; этот запах пыли, капусты, рогожи и конюшни, эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, эти скорченные мертвенным сном извозчики на продавленных дрожках, — да, это она, наша Северная Пальмира. Всё видно кругом; всё ясно, до жуткости четко и ясно, и всё печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари — чахоточный румянец — не сошел еще, и не сойдет до утра с белого, беззвездного неба; он ложится полосами по шелковистой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торопя вперед свои холодные синие воды...» (7Х, 104—105).

Несмотря на собственные сомнения и советы друзей отложить печатание «Призраков», Тургенев отдал повесть в журнал братьев Достоевских «Эпоха». Этот журнал стал выходить с марта 1864 года вместо журнала «Время», запрещенного в апреле 1863 года за статью H. Н. Страхова «Роковой вопрос», в которой правительство усмотрело апологию польского восстания. Друзья Тургенева, настаивавшие на нецелесообразности опубликования повести, предсказывали ее полный провал у читателей.

Однако публика несколько иначе, по крайней мере в бытность Тургенева в Петербурге, отнеслась к «Призракам». 18 февраля 1864 года Тургенев читал свою повесть на вечере Литературного фонда и «ожидал провала» (П V, 231). Но его опасения оказались напрасными. «Вечер этот был очень интересен, особенно благодаря г. Тургеневу, который прочел свою небольшую, но чрезвычайно интересную, с несколько фантастическим характером повесть „Призраки“»[22], — писал рецензент «Голоса». В печати «Призраки» появились, когда Тургенев был уже за границей. Он уехал из Петербурга 21 февраля 1864 года. Незадолго до отъезда, 19 февраля, Тургенев присутствовал на обеде в честь трехлетнего юбилея крестьянской реформы. Комиссия, составлявшая проект положения об отмене крепостного права, «присутствовала на этом празднике в полном составе своих членов» (ХИ, 52), — вспоминал Тургенев четыре года спустя.

Пребывание в Петербурге в 1864 году, при всем разнообразии вынесенных впечатлений, дало Тургеневу меньше, чем ему хотелось. Положение подсудимого вынуждало писателя вести такой образ жизни, который не дал бы поводов к осложнениям. Тургеневу оставалось наблюдать. Но как только он оказался вне внимания официальных и полуофициальных лиц, прежний интерес к общественной жизни русской столицы сразу же обнаружился в его письмах. «Напишите мне, какие ходят теперь политические, и литературные слухи в нашей северной столице?» (П V, 243) — спрашивал он Анненкова 24 марта (5 апреля) 1864 года. Посещение Петербурга лишь усилило появившиеся в 60-х годах сомнения Тургенева относительно скорого наступления «новых времен» в России. Не рассеяли этих сомнений и события следующих лет.

В 1865 году Тургенев снова приехал на родину. Поездка была весьма непродолжительной. Писатель должен был привести в порядок свои литературные и хозяйственные дела. Эти заботы поглощали Тургенева целиком. Он провел два месяца в Спасском, так и не успев как следует узнать «родину и людей, в ней живущих» (П V, 262). И петербургская жизнь того времени осталась для него загадкой. Тургенев останавливался в столице лишь проездом, всего на 2—3 дня в мае и июне. Жил он на квартире В. П. Боткина, на Караванной улице (ныне улица Толмачева, дом 14). В памяти Тургенева это пребывание в Петербурге не оставило ярких воспоминаний.

Однако писателя не покидала мысль о русской столице, и образ Петербурга нередко появлялся на страницах его произведений 60-х годов. Даже в короткой повести «Собака», весьма далекой по своему содержанию не только от социальных, но даже и от бытовых вопросов столичной жизни, Тургенев упоминает о некоем Антоне Степановиче, который «состоял в чине статского советника, служил в каком-то мудреном департаменте и, говоря с расстановкой, туго и басом, пользовался всеобщим уважением. Ему незадолго перед тем, по выражению его завистников, „влепили станислашку“» (дали орден Станислава). Рассказчик — «небогатый калужский помещик, недавно приехавший в Петербург». «Новейшие хозяйственные перемены сократили его доходы, и он отправился в столицу поискать удобного местечка. Он не обладал никакими способностями и не имел никаких связей; но он крепко надеялся на дружбу одного старинного сослуживца, который вдруг ни с того ни с сего выскочил в люди и которому он однажды помог приколотить шулера. Сверх того он рассчитывал на свое счастье — и оно ему не изменило; несколько дней спустя он получил место надзирателя над казенными магазинами — место выгодное, даже почетное и не требовавшее отменных талантов: самые магазины существовали только в предположении и даже не было с точностью известно, чем их наполнят, — а придумали их в видах государственной экономии» (IX, 723—124).

Эти герои — люди 60-х годов. Но, по мысли писателя, в пореформенное время мало что изменилось в сравнении с николаевскими временами. Мир петербургского чиновничества остался прежним. Всё та же безалаберщина, тот же бюрократизм, та же погоня за наживой и иерархические предрассудки.

Тургенев знал жизнь русской столицы. Но он хотел быть и в курсе всех изменений ее общественных и литературных настроений. А для этого нужно было жить в России. Сообщения газет и журналов и письма нескольких друзей — вот источник его информации о России. Он по-прежнему просит Анненкова писать ему о петербургской жизни и с нетерпением ждет вестей с родины. Письма Анненкова, чуть не единственный живой голос из Петербурга, приходят редко. Тургенев дорожит этими письмами, пространно отвечает на. них, и на его ответах лежит заметный отпечаток суждений Анненкова. Писатель знает о Петербурге по отдельным фактам и невольно смотрит на них глазами своего друга.

Тургенева волновала общая политическая обстановка в России. Время было тяжелое и тревожное. Общественный подъем конца 50-х — начала 60-х годов кончился. Реакция усиливалась с каждым днем. Н. Г. Чернышевский, М. И. Михайлов были отправлены на каторгу, Д. И. Писарев сидел в Петропавловской крепости, многие участники революционно-демократического движения разделили судьбу своих учителей и руководителей. Польское восстание 1863 года было свирепо подавлено. Борьба с «крамолой» приняла совершенно беззастенчивый характер.

В 1866 году в Петербурге произошло-событие, вызвавшее новый взрыв правительственных репрессий и приведшее к закрытию «Современника» и «Русского слова». 4 апреля член революционной террористической организации Д. В. Каракозов у Летнего сада стрелял в Александра II. Выстрел был неудачен, царь остался жив. По официальным сообщениям, мастеровой О. И. Комиссаров отвел руку Каракозова в момент выстрела и тем спас царя.

Тургенев был потрясен этим, по его словам, «безобразным событием в Петербурге». Он понимал, что покушение Каракозова может иметь роковые последствия для демократической интеллигенции и всех оппозиционных сил. «Нельзя не содрогнуться при мысли, что бы сталось с Россией, если б это злодейство удалось, — писал Тургенев уже 6 (18) апреля Анненкову. — Но теперь я обращаюсь к вам с настоятельной просьбой: вы должны мне сказать всё, что узнаете об этом Петрове[23]; вы понимаете, что тут дело не в простом любопытстве: чрезвычайно важно знать, какое его прошедшее и что могло побудить его к подобному преступлению...» (П VI, 66—67). Положение в Петербурге не могло не беспокоить писателя: он скоро узнал, что реакция, как всегда, воспользовалась случаем расправиться с инакомыслящими. Писатель не оправдывал ни правительственного террора, ни позиции Александра II, разрешившего массовые преследования. «Нежелание Ваше возвратиться в Россию мне более понятно, — пишет он 30 мая (11 июня) 1866 года поэту и переводчику А. М. Жемчужникову, — там всё свирепствует Комиссаров. Я душевно предан государю; но это „ломание стульев“ — из рук вон» (П VI, 83).

А еще несколько месяцев спустя, когда «ломание стульев» стало несколько затихать, Тургенев начинает надеяться, что реакционная истерия, вызванная покушением 4 апреля, наконец кончится. «Каракозовская история оканчивается, по-видимому, — „пшиком“ — и я этому рад, хотя это, быть может, и огорчит Василия Петровича [Боткина], — писал он Н. В. Ханыкову 16 (28) сентября 1866 года. — А то уж очень становилось странно в воздухе...» (П VI, 104).

Но Тургенева беспокоила не только «каракозовская история». При поддержке правительственных кругов славянофильские. публицисты развернули реакционную панславистскую пропаганду. Оставаясь на позициях либерализма, Тургенев ничего не мог противопоставить возродившемуся славянофильству, кроме старых идей либерального западничества 40-х годов. Верность западническим заветам Тургенев подчеркивает в то время с особенным демонстративным упорством. В то же время его смущает и тревожит социалистическая пропаганда Герцена и Огарева. Характерные народнические черты их учения (вера в общину и т. д.) он ошибочно сближает с обветшалыми славянофильскими теориями. На почве тягостных впечатлений общественной жизни и печальных мыслей о безвременье и о неопределенном будущем России возник новый роман Тургенева — «Дым». Он был задуман еще в 1862 году, закончил же его Тургенев только в 1867 году.

25 февраля 1867 года Тургенев снова приехал в Петербург. Он пробыл здесь десять дней и останавливался, как и в прошлый свой приезд, на квартире В. П. Боткина. Писатель привез с собой новый роман.

«Дым», как и «Отцы и дети», должен был появиться в журнале Каткова «Русский вестник», но Тургенев «еще ни разу не печатал ни одного из своих произведений, не подвергнув его обсуждению своих литературных друзей — и не внеся в него, вследствие этого обсуждения, значительных изменений и поправок». «Это более чем когда-либо необходимо теперь, — писал Тургенев М. Н. Каткову, — я довольно долгое время молчал, — и публика — как это всегда бывает в подобных случаях — с некоторым недоверием относится ко мне, притом самый этот роман задевает много вопросов и вообще имеет — для меня по крайней мере — важное значение» (П VI, 128).

Чтение состоялось в первый же день приезда. Тургенев читал «Историю лейтенанта Ергунова» и несколько глав нового романа. Он сообщил П. Виардо: «За исключением одной главы, которую Анненков советует мне переделать (пикник генералов), — по тону несколько утрированной — an die Karrikatur streifend [на грани карикатуры]— обо всех остальных я слышал только комплименты; даже больше того: видел на лицах (слушателей), в особенности старика Боткина, выражение удовольствия, смешанного с удивлением, и это было мне очень приятно» (П VI, 164—165). На следующий день чтение продолжалось, и Тургенев снова писал об этом П. Виардо: «Успех моего чтения чем дальше, тем больше возрастал; кончил всё вчера, к двенадцати ночи — читал почти семь часов подряд, изнемогая от усталости, но то впечатление, которое, я видел, производило мое чтение, поддерживало и ободрило меня. Словом, по-видимому, из всего написанного мною это наименее плохо, и мне сулят золотые горы. Тем лучше, тем лучше» (П VI, 166). После этого чтения Тургенев сразу же принялся за переделку романа, и ко времени отъезда из Петербурга «Дым» был вполне окончен.

Слух о новом произведении Тургенева распространился по столице.. «Оба моих опуса [«Дым» и «История лейтенанта Ергунова»] наделали много шума в Петербурге,— писал он, — хотели бы, чтоб я читал их и тут и там, но я занят другим» (П VI, 400). И действительно, на встречах с писателями Тургенев мало говорил о своем новом романе: его рассказы касались готовившихся тогда «Литературных воспоминаний», а разговоры — новых произведений русской литературы.

Впрочем, на литературных вечерах Тургенев бывал нечасто; он продолжал работу над «Дымом». Много времени отнимали и хлопоты по официальному введению в дела нового управляющего имениями. Свободное время писатель отдавал музыке. Он посещал любительские музыкальные вечера у Ф. Ф. Абаза, жены видного государственного деятеля, где встречался с А. Г. Рубинштейном. Был Тургенев и на концертах в Консерватории и в бесплатной музыкальной школе, созданной деятелями «Могучей кучки». Здесь он познакомился с В. В. Стасовым.

Впервые Стасов увидел Тургенева в 1865 году, на концерте Русского музыкального общества в зале Благородного собрания. Стасов вспоминал: Тургенев, «войдя в залу, рассказывал какой-то знакомой своей даме, рядом со мною, отчего опоздал. «Je viens d’entendre pour la première fois le quintetto de Schumann... J’ai l’âme tout en feu» [Я только что услышал первый раз квинтет Шумана... У меня душа горит], — говорил он своим мягким и тихим голосом, немного пришепетывая. Я в первый раз видел эту крупную, величавую, немного сутуловатую фигуру, его голову с густой гривой тогда еще не седых волос вокруг, его добрые, немножко потухшие глаза. Шумана страстно любил тогда весь наш музыкальный кружок, я тоже, и мне было приятно вдруг узнать, что и такой талантливый человек, как Тургенев, поражен Шуманом, как мы. Навряд ли кто-нибудь еще, из всех наших литераторов, знал тогда что-нибудь о Шумане, и тем более — способен был бы понимать его»[24].

В 1867 году Тургенев сам выразил желание познакомиться с В. В. Стасовым, которого знал по его статьям. Наибольший интерес Тургенева вызвали резкие суждения критика о К. Брюллове. И разговор их начался с Брюллова: здесь взгляды Тургенева и Стасова совпали. Стасов рассказывал Тургеневу о редакторском вмешательстве Каткова в его работы; Тургенев жаловался на то же. Далее разговор перешел на новый роман Тургенева «Дым», где высказаны довольно резкие суждения не только о русских художниках, но и о русских музыкантах, в том числе о Глинке. Стасов решительно не согласился с мыслью писателя, что родоначальник национальной русскойй музыки — лишь самородок. «...Завязался спор, горячий, сердитый, первый из тех споров, какие мне суждено было вести с Тургеневым в продолжение стольких еще лет впереди», — вспоминал Стасов[25].

Но самое главное, чем ознаменовалось для Тургенева это посещение Петербурга, — знакомство с Д. И. Писаревым. «...Писарев, великий Писарев, бывший критик «Русского слова», зашел ко мне, — писал Тургенев 30 марта 1867 года писателю М. В. Авдееву, — и оказался человеком весьма не глупым и который еще может выработаться: главное — il а Гаіг d’un enfant de bonne maison [он выглядит ребенком из хорошей семьи], как говорится, ручки имеет прекрасные, и ногти — следующей длины [далее следовал слегка шаржированный рисунок] — что для нигилиста несколько странно» (П VI, 213).

В воспоминаниях Н. А. Островской, часто навещавшей писателя в те годы, приводится интересный рассказ Тургенева об этой встрече. «Я останавливался тогда у В. Боткина, — рассказывал он. — Надо вам сказать, что Боткин бывал частенько очень грубоват. Когда он узнал, что пришел Писарев, он взволновался: „Зачем этот еще пришел? Неужели ты его примешь?“ Я говорю: „Конечно приму; если тебе неприятно, ты бы лучше ушел“. „Нет, — говорит,— останусь“. Мне хотелось, чтобы Боткин ушел: я знал его и боялся, как бы он не выкинул какой штуки... Но делать-было нечего: не мог же я гнать хозяина из его собственного дома. Я их познакомил. Боткин едва кивнул головой и уселся в угол. „Ну, — думаю, — быть беде!“ И действительно, только что Писарев что-то сказал — как мой Боткин вскочил, да и начал: „Да вы, — говорит, — мальчишки, молокососы, неучи!.. Да как вы смеете?..“ Писарев отвечал учтиво, сдержанно, заявив, что едва ли г. Боткин настолько знает современную молодежь, чтоб называть всю ее, огулом — „неучами“. Что же касается самого укора в молодости, то это еще не вина: придет время — и эта молодежь созреет. Таким образом оказалось, что поклонник всего прекрасного, изящного и утонченного — оказался совершенно грубым задирой, а предполагаемый „нигилист“, „циник“ и т. п. — истым джентельменом. Я после стыдил этим Боткина. „Не могу, — оправдывался он, — не могу переносить их"»[26].

По некоторым замечаниям об этой встрече в письмах Тургенева и по воспоминаниям о нем можно восстановить круг вопросов, который обсуждали известный писатель и молодой критик. У Писарева было поручение от имени редакторов «Дела». В этом новом демократическом журнале, который стал выходить в 1866 году под фактической редакцией критика Г. Е. Благосветлова, принимали участие многие из сотрудников закрытого «Русского слова». Писарев обратился к Тургеневу с просьбой предоставить новое произведение этому журналу. Тургенев не отказал, но и не обещал. И всё же, когда перед ним возникла необходимость напечатать новую повесть «Бригадир», писатель рекомендовал Анненкову, занимавшемуся этим делом, подумать и о предложении Писарева. «Если вздумаете, пошлите за ним: он придет наверное, а человек он любопытный — помимо всяких соображений на помещение моего „детища“» (П VI, 251), — писал Тургенев.


Д. И. Писарев.
Гравюра на стали по рисунку И. Н. Крамского

Впрочем, для Писарева предложение о сотрудничестве было, скорее всего, лишь поводом. Между ним и Тургеневым состоялся прямой и принципиальный разговор о литературе и критике- Воспоминания Тургенева дают ясное представление о тоне и характере этого разговора. Тургенев писал в «Воспоминаниях о Белинском»: «Имя Писарева напоминает мне следующее. Весной 1867 года, во время моего проезда черев Петербург, он сделал мне честь — посетил меня. Я до тех пор с ним не встречался, но читал его статьи с интересом, хотя со многими положениями в них, вообще с их направлением, согласиться не мог. Особенно возмутили меня его статьи о Пушкине. В течение разговора я откровенно высказался перед ним. Писарев с первого взгляда производил впечатление человека честного и умного, которому не только можно, но и должно говорить правду. „Вы, — начал я, — втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений Пушкина (обращение его к последнему лицейскому товарищу, долженствующему остаться в живых: „Несчастный друг“ и т. д.). Вы уверяете, что поэт советует приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетическое чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно — вы это сказали нарочно, с целью. Посмотрим, оправдывает ли вас эта цель. Я понимаю преувеличение, я допускаю карикатуру, — но преувеличение истины, карикатуру в дельном смысле, в настоящем направлении. Если б у нас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы подумал: несправедливо, но полезно! А то, помилуйте, в кого вы стреляете? Уж точно по воробьям из пушки! Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов; стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанный прежде всех ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное, должны обратить внимание публики? Поход на стихотворцев в 1866 году! Да это антикварская выходка, архаизм! Белинский — тот никогда бы не впал в такой просак!“ Не знаю, что подумал Писарев, но он ничего не отвечал мне. Вероятно, он не согласился со мною» (XIV, 35—36).

Глубокое уважение и интерес, с которыми Тургенев неизменно относился к Писареву, проявляются и в письмах Тургенева к критику. В этих письмах преимущественно говорится о романе «Дым». Тургенева особенно интересовал отзыв Писарева, в котором он, не без оснований, видел мнение передового демократического читателя.

Тургенев надеялся поближе познакомиться с Писаревым, приглашал его в Баден-Баден и очень сожалел, что на обратном пути из Москвы, в апреле 1867 года, не успел с ним повидаться. «Я сожалею об этом, потому что — по разрушении того, что французы называют первым льдом, мы бы, я уверен, если не сошлись бы — то поговорили бы откровенно, — писал Тургенев Писареву 10 (22) мая 1867 года. — Я ценю Ваш талант, уважаю Ваш характер — и, не разделяя некоторых Ваших убеждений, постарался бы изложить Вам причину моего разногласия — не в надежде обратить Вас — а с целью направить Ваше внимание на некоторые последствия Вашей деятельности. Я не знаю, когда я попаду в Петербург; если бы Вам случилось выехать за границу и добраться до Бадена, я бы с истинным удовольствием увиделся с Вами» (П VI, 254— 255). Но этому не суждено было сбыться. Писарев утонул в июле 1868 года в Дуббельне под Ригой.

Из Петербурга Тургенев уехал 7 марта в Спасское, а уже 1 апреля снова появился на квартире Боткина, не собираясь, впрочем, задерживаться здесь долго. Четыре дня, проведенные Тургеневым в Петербурге, были заполнены с утра до вечера. «...Я совершенно подавлен делами, посетителями и т. п.» (П VI, 413), — жаловался он своему другу, немецкому критику Л. Пичу 2 апреля. Главное, что заставляло Тургенева сделать остановку в Петербурге, — данное Анненкову слово участвовать в чтении в пользу Литературного фонда.

Это чтение состоялось 3 апреля в зале Бенардаки и прошло с большим успехом. Читал Тургенев несколько отрывков из романа «Дым»: начало, сцену у Губарева и описание жизни Ирины в Москве. «В первых рядах сидели представители и представительницы большого света; далее виднелись лица, принадлежащие к литературному и артистическому миру, и множество молодежи», — писала газета «Голос», предсказывая, что новый роман, вызвавший столь огромный интерес петербургской публики, вызовет и новые споры. Впрочем, публика тепло встретила Тургенева. «Очерки, прочитанные г. Тургеневым, были приняты публикою восторженно, — говорилось в отчете об этом вечере. — Гром рукоплесканий встречал и провожал автора оба раза, когда он появлялся на эстраде и сходил с нее [чтение было разделено на две части]. Читает г. Тургенев отлично»[27]. «Слушатели были сильно заинтересованы и содержанием романа, и симпатичным чтением автора, которое придавало роману еще большую прелесть, — вторили «Голосу» «С.-Петербургские ведомости». — Мы вынесли из этого вечера полное и сильное впечатление...»[28].

На следующий день после выступления Тургенев уехал в Баден-Баден. Посещение России в 1867 году оставило у него вполне определенное впечатление: страна всё еще переживает переходный период. «Что мне Вам сказать о том калейдоскопе, который в течение этих пяти недель вертится у меня перед глазами? — писал Тургенев М. В. Авдееву в марте 1867 года. — Надо быть великим философом, чтобы резюмировать это в нескольких словах. Явно одно: от литературно-эстетического берега наше общество отстало — а к политическому еще не пристало... тут и плыви посередине» (П VI, 212).

Тургенев считал, что Россия, лишь после реформы вставшая на путь европейского развития, еще не выработала твердых государственных, а следовательно и политических, принципов. Он был убежден, что до реформы преобладал «литературно-эстетический» взгляд на развитие общества и государства, то есть наиболее полное выражение насущных задач времени принадлежало писателям, критикам и публицистам, которые и содействовали формированию общественно-политической мысли страны. В 1867 году, через шесть лет после реформы, Россия еще только вырабатывает свои новые политические и государственные институты, давно уже существующие в Европе. К «политическому берегу» она еще не пристала. Подробно об этом Тургенев сказал в «Дыме»; наблюдения над русской жизнью в 1867 году лишь подтвердили для него выводы этого романа, заставившего современников снова заговорить о важных вопросах жизни России. Имя Тургенева опять оказалось в центре общественно-литературной полемики, особенно в Петербурге.

Тургенев уехал из России, когда критика и читатели еще не успели сказать своего слова о его новом романе. Но очень скоро писатель смог убедиться, что за «Дым» его «ругают все — и красные, и белые, и сверху, и снизу — и сбоку — особенно сбоку». «Но я что-то не конфужусь, — писал Тургенев Герцену 23 мая (4 июня) 1867 года, — и не потому, что воображаю себя непогрешимым, — а так как-то — словно с гуся вода. Представь себе: я даже радуюсь, что мой ограниченный западник Потугин появился в самое время этой всеславянской пляски с присядкой, где Погодин так лихо вывертывает па с гармоникой под осеняющей десницей Филарета» (П VI, 260)[29].

В полемике, разгоревшейся вокруг «Дыма», звучали ноты, которые никогда не слышались в спорах о прежних романах Тургенева: критики, писатели и читатели разных лагерей и направлений сошлись в том, что тургеневского героя, который выражал бы новые стремления новой России, в «Дыме» нет. Наиболее ярко эту точку зрения выразил Писарев, который обратился к Тургеневу с таким язвительным вопросом: «Мне хочется спросить у Вас, Иван Сергеевич, куда Вы девали Базарова? — Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова, Вы подводите итоги с его точки зрения, Вы делаете его центром и героем романа, а ведь Литвинов — этот тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво. Чтобы осмотреться и ориентироваться, Вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем как в Вашем распоряжении находится настоящая каланча, которую Вы же сами открыли и описали. Что же сделалось с этой каланчой? Куда она девалась?»[30].

Писарев имел веские основания для своих упреков. В самом деле, выдвинуть Литвинова на первый план — это всё равно что представить в «Рудине» главным героем Лежнева, а в «Отцах и детях» Аркадия Кирсанова, то есть помещиков-практиков, благоразумных и благополучных, а не тех идеологов, «пропагандистов», как называл героев такого типа Добролюбов, людей трагической судьбы и неустроенной жизни, которые стояли в центре прежних романов Тургенева. Такого героя, в самом деле, не было в «Дыме», он появился потом в «Нови», в лице Нежданова. Литвинов с этими героями в сравнение не идет. Почему же в самом деле в новом романе. Тургенева Литвинов заменил Базарова и куда исчез герой базаровского толка?

Романист недвусмысленно сказал об этом в своем ответе Писареву: «Вы напоминаете мне о „Базарове“ и взываете ко мне: „Каин, где брат твой Авель?“ Но Вы не сообразили того, что если Базаров и жив — в чем я не сомневаюсь, — то в литературном произведении упоминать о нем нельзя: отнестись к нему с критической точки — не следует, с другой — неудобно; да и наконец — ему только теперь можно заявлять себя — на то он Базаров; а пока он себя не заявил, беседовать о нем или его устами — было бы совершенною прихотью — даже фальшью» (ПѴ1,261).

В условиях реакции, которая сурово расправилась с деятелями революционно-демократического движения 60-х годов, единственное, что было возможно для Тургенева, — намекнуть на существование таких побежденных, но не сдавшихся деятелей. Однако и это казалось Тургеневу слишком внешним и потому недостойным откликом на великую и трагическую тему. «Мне было бы очень легко ввести фразу вроде того, — что «однако вот, мол, есть у нас теперь дельные и сильные работники, трудящиеся в тишине», — но из уважения и к этим работникам и к этой, тишине я предпочел обойтись без этой фразы...» (П VI, 261—262).

«Тишина», в контексте тургеневского письма, — это революционное подполье, «работники, трудящиеся в тишине», — его самоотверженные деятели. Среди них были теперь и Базаровы. О них Тургенев писать не мог — и по цензурным причинам, и потому, что не знал их так близко, как это нужно было художнику. По этим причинам он и не ставил своей задачей изображение новой России.

Зато суд над старой Россией стал одной из главных тем романа. Этот суд воплощен прежде всего в эпизодах с петербургскими генералами в Бадене. В баденских сценах отразились итоги наблюдений Тургенева над жизнью России и правительственной политикой на протяжении всех 60-х годов. Поездки в Петербург сыграли не последнюю роль при подведении этих итогов.

Уничтожить все результаты реформ, вернуться как можно дальше назад, к дореформенным временам, — вот о чем мечтают влиятельные сановники из Петербурга. «...Надо переделать... да... переделать всё сделанное, — и девятнадцатое февраля — насколько это возможно», «нужно остановиться... и остановить», «воротитесь назад...», «совсем, совсем назад, mon très cher [мой дорогой]. Чем дальше назад, тем лучше». Чтобы это осуществить, нужно подавить передовую журналистику («Журналы! Обличение!»), нужно, чтобы умолкла демократическая интеллигенция, «эти студенты, поповичи, разночинцы, вся эта мелюзга»; нужно свести на нет «все эти университеты, да семинарии там, да народные училища», в делах государственного правления нужно действовать по принципу: «вежливо, но в зубы!».

Сатира Тургенева очень близка к реальной жизни. В злобных выкриках генеральской партии отразилась целая программа контрреформ, характерная для 60-х годов и предвосхитившая реакционную практику правительства Александра III в 80-е годы.

Может показаться, что Тургенев отделяет политические призывы и чаяния баденских генералов от официального курса правительственной политики, что генеральская компания в «Дыме» — всего лишь аристократическая оппозиция справа, оппозиция влиятельная, весомая, но не более всё же чем оппозиция. Однако это не так. Представитель правительственной идеологии находится в том же круге баденских генералов, он свой человек среди них и даже центр их кружка. Это генерал Ратмиров. Он может себе позволить легкую критику «преувеличений», которые допускают его друзья, не стесненные требованиями официального тона, он роняет иногда фразы о необходимости прогресса, но он не отвергает существа их стремлений, а только вносит в их речи оттенок «общего, легкого, как пух, либерализма». Впрочем, никто и не мог бы принять ратмировский либерализм хоть сколько-нибудь всерьез. Этому противоречила биография героя, целиком связанная с официальной правительственной политикой, проводившейся в Петербурге.

Тургенев вспоминал: «Удались мне генералы в ,,Дыме", метко попал... Знаете ли: когда вышел „Дым", они, настоящие генералы, так обиделись, что в один прекрасный вечер, в английском клубе, совсем было собрались писать мне коллективное письмо, по которому исключали меня из своего общества. Никогда не прощу Соллогубу, что он отговорил их тогда от этого, растолковав им, что это будет очень глупо. Подумайте, какое бы торжество было для меня получить такое письмо? Я бы его на стенке в золотой рамке повесил!»[31]. «Настоящие генералы» обиделись, между прочим, и потому, что «Дым» — не просто политическая сатира, но и сатира на лица. Писатель хотел не только верно воспроизвести типические явления русской жизни, но и изобразить, по возможности более точно и «оскорбительно», конкретных лиц, игравших важную роль в жизни страны. Деятельность этих людей направлялась из Петербурга.

Прототипом генерала Ратмирова послужил видный представитель пореформенных правительственных кругов П. П. Альбединский. Сын смоленского дворянина, Альбединский, как и герой тургеневского романа, учился в пажеском корпусе и «вышел в гвардию». Он принимал участие в Крымской войне, а затем командовал конногвардейским полком в Польше во время восстания 1863 года; последний факт составляет существенный этап и в биографии Ратмирова. Но путь к блестящей карьере герою, как и его прототипу, открыли даже не эти военные «доблести». Альбединский вскоре женился на фаворитке Александра II, княжне А. С. Долгорукой, которая, как известно, послужила прототипом Ирины. «...Об отношениях императора к княжне Долгорукой, которую Тургенев так хорошо обрисовал под именем Ирины, во дворце говорили еще более открыто, чем в петербургских салонах», — свидетельствовал учившийся тогда в пажеском корпусе П. Кропоткин[32].

Женившись по расчету, Ратмиров «видел наконец перед собою все пути открытыми». «Муж Ирины быстро продвигается на том пути, который у французов называется путем почестей» IX, 328), — сообщает Тургенев в эпилоге романа. Об этих путях говорит и карьера генерала Альбединского: в 1865 году он стал начальником штаба войск гвардии и петербургского военного округа, а менее чем через год был произведен в генерал-лейтенанты и назначен прибалтийским генерал-губернатором.

Тургенев вскользь упоминает о занятиях некоего графа Рейзенбаха. «Богач, камергер, в Петербурге живет, в ходу человек, в Лифляндии всем вертит», — характеризует его автор. Намек более чем прозрачен. Речь идет о реакционной политике Николая I в Прибалтике, которая усугубила и без того тяжелое положение прибалтийского крестьянства и привела к массовым крестьянским волнениям. Политика Александра II ничем не отличалась, по мысли Тургенева, от политики Николая. «Либеральный» Ратмиров — тому яркое свидетельство. Либерализм не помешал ему «перепороть пятьдесят человек крестьян в взбунтовавшемся белорусском селении, куда его послали для усмирения» (ZX, 227 ). Ратмировы-Альбединские оказались ревностными продолжателями нравственно нечистоплотных и корыстных «деятелей» николаевских времен. Да и вся генеральская партия в романе руководится лишь своекорыстными инстинктами. В ее программе всё грубо, низменно и мертво. «В самых криках и возгласах не слышалось увлечения; в самом порицании не чувствовалось страсти; лишь изредка, из-под личины мнимо-гражданского негодования, мнимо-презрительного равнодушия, плаксивым писком пищала боязнь возможных убытков да несколько имен, которых потомство не забудет, произносилось со скрипением зубов... И хоть бы капля живой струи подо всем этим хламом и сором!» (IX, 247).

Глухие намеки на жизнь этих людей «дома» приоткрывают завесу над такими сторонами жизни великосветской среды, близкой ко двору, о которых нельзя было говорить полным голосом. «Дома» творятся «страшные и темные истории». Когда бывает нужно, в эти грязные и мрачные истории властно вмешивается чья-то «могущественная рука». Чья же она, эта рука? Внимательному читателю было ясно, что сатира Тургенева захватывает не только аристократическую камарилью, но и Зимний дворец. Здесь уже перо сатирика наталкивалось на непреодолимые препятствия. Тургенев подчеркнул запретность темы многозначительным возгласом: «Мимо, читатель, мимо!»

Намек на Зимний дворец некоторые современники усматривали и в изображении одного «из самых первых петербургских зданий», в котором царствует «действительная тайная тишина». П. Л. Лавров, связывая этот эпизод с генеральскими сценами, писал: «...Нельзя было не поставить на счет автору самую смелую для него картину кружка, дирижировавшего тогда судьбами России, начиная с его молодых генералов разного типа, кандидатов на места министров и генерал-губернаторов, и кончая „храмом, посвященным высшему приличию", с его „тайной тишиной", храмом, в котором злые языки признавали будто бы приемную императрицы. За признание этого „дымом", да еще, очевидно, зловредным, удушающим, Ивану Сергеевичу прощали многое»[33].

Что же надо было «прощать» автору «Дыма»? Здесь имеются в виду эпизоды, которые автор в письме к Герцену назвал «гейдельбергскими арабесками». В них некоторые современники видели памфлет против Герцена и Огарева. Такое прямолинейное толкование «гейдельбергских арабесок» грубо упрощает вопрос. Не случайно же, конечно, почти все участники губаревского кружка изображены не как идейные революционеры, а как пустые лоботрясы, балующиеся на досуге демократизмом герценовской окраски, разговорами о самобытности, общине и тому подобных модных сюжетах. Как только это занятие становится небезопасным, они сразу бросают его и возвращаются в лоно благонамеренности. Самого Губарева мы видим в финале романа процветающим на родине, в деревне, в роли помещика-зубодробителя, на которого вполне могли бы опереться петербургские генералы. «Мужичьё поганое!..— кричит этот недавний руководитель заграничного кружка. — Бить их надо, вот что, по мордам бить; вот им какую свободу — в зубы...» (IX, 321). Это почти повторение генеральского девиза «вежливо, но в зубы», с той лишь разницей, что «во глубине России» вежливость не нужна.

Совершенно очевидно, что в «гейдельбергских арабесках» не могло быть памфлета против «лондонских изгнанников», которых Тургенев, при всех разногласиях с ними, уважал и чтил; они, по мнению писателя, принадлежали к тем людям, «которых потомство не забудет». Характерен отзыв Писарева о «гейдельбергских арабесках». «Сцены у Губарева, — писал он, — меня нисколько не огорчают и не раздражают. Есть русская пословица: дураков в алтаре бьют. Вы действуете по этой пословице, и я с своей стороны ничего не могу возразить против такого образа действий. Я сам глубоко ненавижу всех дураков вообще, и особенно глубоко ненавижу тех дураков, которые прикидываются моими друзьями, единомышленниками и союзниками»[34].

Итак, всё «дым» — и генеральская партия, и Губарев со своими приспешниками. Что же не «дым», в ком сила России? Может быть, в Литвинове? Но Литвинов как герой романа был для писателя не проявлением силы, а выражением бессилия современного ему культурного слоя. Для данного исторического момента автор «Дыма» готов признать практически мыслящего человека наиболее прогрессивной силой, но самый этот момент в сознании писателя отмечен печатью безвременья. Чем скорее пройдет это безвременье, тем лучше. Литвиновы способны на свое маленькое дело в переходный период, но они не способны содействовать скорому наступлению новых времен. В этом смысле и они «дым».

Что касается Потугина, то он играет в романе роль резонера и выступает как враг славянофильства всех оттенков и как сторонник либерального культурничества. Признавая полезность этих западнических идей, писатель, однако, не видел и в них новой практической программы. Он указал на эти идеи как на проверенные жизнью старые «принципы», которые, по его мнению, могли бы сослужить еще хорошую службу в эпоху безвременья.

Нет в «Дыме» и «тургеневской» героини, которая явилась бы воплощением смутных, бессознательных общественных стремлений. Ирина так же мало заменяет героиню прежнего тургеневского романа, как Литвинов — прежнего тургеневского героя. Роль ее в «Дыме» в другом: Ирина выступает в романе как жертва той среды, которая дает автору материал для политической сатиры.

Нового деятеля ни в Литвинове, ни в Потугине Тургенев не видел. Россия представлялась ему как бы в «газообразном состоянии», а ее общественная жизнь — «дымом», беспрестанно меняющим направление. Название романа намекало на переходность той эпохи, которая нашла в нем отражение.

6 июня 1868 года Тургенев снова приехал в Россию и остановился на три дня в Петербурге, в той же квартире Боткина. Его ждали дела в Москве и Спасском в связи с выходом нового издания собрания сочинений и окончательным разрешением сложных отношений с дядей, отстраненным незадолго до того от управления тургеневскими имениями. Поэтому в Петербурге Тургенев остался всего на несколько дней.

Он встречается только с самыми ближайшими знакомыми, посещает Эрмитаж, ведет переговоры с Иогансоном о новом альбоме романсов П. Виардо. Город его раздражает. «С тех пор как я здесь, я всё кисну: эти белые ночи действуют мне на нервы, и я всё время ощущаю в воздухе какой-то неопределенный запах, от которого меня тошнит. Пахнет какой-то сладковатой сыростью. Ох, как бы мне не хотелось жить здесь!» (П VII, 158) — пишет он П. Виардо. 9 июня Тургенев уехал из Петербурга, а через месяц, 8 июля, снова прибыл в столицу, чтобы на следующий же день отправиться в Баден-Баден.

Этот день, однако, прошел для Тургенева беспокойно. В «С.-Петербургских ведомостях» он прочел заметку, которая больно его задела и повлекла за собой весьма резкое письмо к редактору, помеченное 9 июля 1868 года. В фельетоне Незнакомца (А. С. Суворина) были приведены и в благожелательном для Тургенева тоне прокомментированы некоторые цитаты из книги русского эмигранта князя П. Долгорукова, касающиеся Тургенева. В подтверждение своих слов об отсутствии у писателя, как и у других знакомых Долгорукова, мужества, тот рассказывал распространенный анекдот, будто в 1838 году, во время пожара на пароходе «Николай I»[35], на котором Тургенев направлялся в Германию, будущий писатель взывал о помощи к окружающим, говоря, что он единственный сын у матери.

Обиженный разрывом со многими русскими общественными деятелями, Долгоруков, кроме того, грозил опубликовать все свои разговоры с ними. Тургенев отвечал: «Князь Долгоруков грозится напечатать все мои бывшие с ним разговоры; я — с моей стороны — даю ему на это полное и безусловное разрешение. Я не раскаиваюсь ни в одном из сказанных ему мною слов; но, признаюсь, не могу не раскаиваться в том, что вообще вступил в знакомство с князем П. В. Долгоруковым» (XV, 147—148).

Путешествие по России в 1868 году было для Тургенева безотрадным. Жара и вызванные ею пожары — вот что осталось в памяти Тургенева от июльского Петербурга 1868 года. Образ горящей земли ассоциировался в сознании писателя со страшными бедствиями и голодом нищей России. «К тому же год готовится страшный: яровые пропали, рожь соломой огромна, но в колосе нет зерна, — писал он брату 16 (28) июля 1868 года. — И что за вид представляет теперь Россия, эта, по уверениям всех, столь богатая земля! Крыши все раскрыты, заборы повалились, нигде не видать ни одного нового строения, за исключением кабаков; лошади, коровы — мертвые, люди — испитые; три ямщика едва могли поднять мой чемодан! Пыль стоит везде, как облако, — вокруг Петербурга всё горит — леса, дома, самая земля... Только и видишь людей, спящих на брюхе плашмя врастяжку, — бессилие, вялость и невылазная грязь и бедность везде. Картина невеселая — но верная» (П VII, 195).

России действительно далеко было до «нового будущего».

Продолжение: ГЛАВА VI   >>>

1. Источник: Г. А. Бялый. А. Б. Муратов. Тургенев в Петербурге. – Л.: Лениздат, 1970.
На страницах этой книги пойдет речь о тех этапах жизни и творчества Тургенева, которые теснейшим образом связаны с Петербургом. (вернуться)

2. П. В. Анненков. Литературные воспоминания. СПб., 1909, стр. 551. (вернуться)

3. Вл. Сорокин. Воспоминания старого студента (1858–1862). – «Русская старина», 1906, № 11, стр. 454–455. (вернуться)

4. Н. Страхов. Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л. Н. Толстом (1862–1885), изд. 2. СПб., 1887, стр. 30. (вернуться)

5. Д. И. Писарев, т. II, стр. 28. (вернуться)

6. Там же, стр. 50. (вернуться)

7. А. В. Никитенко, т. II, стр. 274. (вернуться)

8. Там же, стр. 276. (вернуться)

9. Имеется в виду полемика вокруг «Отцов и детей». (вернуться)

10. Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. СПб., 1883, стр. 237. (вернуться)

11. В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 22, стр. 120. (вернуться)

12. «Звенья», т. V. М.–Л., «Academia», 1935, стр. 290–293. (вернуться)

13. «Колокол», 1864, л. 177, 15 (27) января, стр. 1460. (вернуться)

14. Этот факт имел место. Тургенев и сам однажды воспользовался этим шифром. См.: Н. А. Островская. Воспоминания о Тургеневе. – В кн.: «Тургеневский сборник» под ред. Н. К. Пиксанова. П.Г., «Огни», 1915, стр. 68. (вернуться)

15. Жена А. В. Адлерберга, генерал-адъютанта и личного друга Александра II. (вернуться)

16. В. А. Долгоруков, начальник III отделения. (вернуться)

17. А. А. Суворов, петербургский военный генерал-губернатор. (вернуться)

18. «Научные доклады высшей школы. Филологические науки», 1959, № 4, стр. 141. (вернуться)

19. 12 стихотворений Пушкина, Фета и Тургенева, переведенные Ф. Боденштедтом и положенные на музыку П. Виардо. СПб., 1864. (вернуться)

20. И. А. Гончаров. Необыкновенная история, стр. 32. (вернуться)

21. «Эпоха», 1864, № 4. В 1865 году поэма «Разлад» вышла отдельным изданием. (вернуться)

22. «Голос», 1864, 23 февраля. (вернуться)

23. Каракозов при аресте назвал себя Алексеем Петровым. (вернуться)

24. «Северный вестник», 1888, № 10, стр. 146. (вернуться)

25. Там же, стр. 146–149. Впоследствии Тургенев передал атмосферу споров со Стасовым в стихотворении в прозе «С кем спорить?». (вернуться)

26. «Тургеневский сборник» под ред. Н. К. Пиксанова. Пг., «Огни», 1915, стр. 95. (вернуться)

27. «Голос», 1867, 9 апреля. (вернуться)

28. «С.-Петербургские ведомости», 1867, 5 апреля. (вернуться)

29. Тургенев имел в виду открывшийся в 1867 году в Москве «славянский съезд», приуроченный к «этнографической выставке». Главную роль на нем играли славянофилы. (вернуться)

30. Д. И. Писарев, т. IV, стр. 424. (вернуться)

31. Н. А. Островская. Воспоминания о Тургеневе. – В кн.: «Тургеневский сборник» под ред. Н. К. Пиксанова. Пг., «Огни», 1915, стр. 91. (вернуться)

32. П. А. Кропоткин. Записки революционера. М., «Мысль», 1966, стр. 155, (вернуться)

33. П. Л. Лавров. И. С. Тургенев и развитие русского общества. – «Литературное наследство», т. 76, стр. 231–232.
Другие современники предполагали, что «храм, посвященный высшему приличию», это дом графини Н. Д. Протасовой-Бахметьевой, хозяйки аристократического салона, особы весьма приближенной ко двору. См. примечания к «Дыму» – IX, 558. (вернуться)

34. Д. И. Писарев, т. IV, стр. 424. (вернуться)

35. Тургенев рассказал об этом эпизоде в очерке 1883 года «Пожар на море» (XIV, 186–202). (вернуться)

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
И. С. Тургенев.
Фотоателье Тиссье.
Париж. 1861.
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика