Три товарища. Главы XII-XV. Э. М. Ремарк
Литература
 
 Главная
 
Э. М. Ремарк.
Фото, 1929 г. Отель Curhaus в Давосе
 
 
 
 
 
 
 
ЭРИХ МАРИЯ РЕМАРК
(1898 – 1970)
 
ТРИ ТОВАРИЩА[1]
 
XIII

— Даму, которую вы всегда прячете от нас, — сказала фрау Залевски, — можете не прятать. Пусть приходит к нам совершенно открыто. Она мне нравится.

— Но вы ведь ее не видели, — возразил я.

— Не беспокойтесь, я ее видела, — многозначительно заявила фрау Залевски. — Я видела ее, и она мне нравится. Даже очень. Но эта женщина не для вас!

— Вот как?

— Нет. Я уже удивлялась, как это вы откопали ее в своих кабаках. Хотя, конечно, такие гуляки, как вы…

— Мы уклоняемся от темы, — прервал я ее.

Она подбоченилась и сказала:

— Это женщина для человека с хорошим, прочным положением. Одним словом, для богатого человека!

"Так, — подумал я, — вот и получил! Этого еще только не хватало".

— Вы можете это сказать о любой женщине, — заметил я раздраженно.

Она тряхнула седыми кудряшками:

— Дайте срок! Будущее покажет, что я права.

— Ах, будущее! — С досадой я швырнул на стол запонки. — Кто сегодня говорит о будущем! Зачем ломать себе голову над этим!

Фрау Залевски озабоченно покачала своей величественной головой:

— До чего же теперешние молодые люди все странные. Прошлое вы ненавидите, настоящее презираете, а будущее вам безразлично. Вряд ли это приведет к хорошему концу.

— А что вы, собственно, называете хорошим концом? — спросил я. — Хороший конец бывает только тогда, когда до него всё было плохо. Уж куда лучше плохой конец.

— Всё это еврейские штучки, — возразила фрау Залевски с достоинством и решительно направилась к двери. Но, уже взявшись за ручку, она замерла как вкопанная. — Смокинг? — прошептала она изумленно. — У вас? Она вытаращила глаза на костюм Отто Кестера, висевший на дверке шкафа. Я одолжил его, чтобы вечером пойти с Пат в театр.

— Да, у меня! — ядовито сказал я. — Ваше умение делать правильные выводы вне всякого сравнения, сударыня!

Она посмотрела на меня. Буря мыслей, отразившаяся на ее толстом лице, разрядилась широкой всепонимающей усмешкой.

— Ага! — сказала она. И затем еще раз: — Ага! — И уже из коридора, совершенно преображенная той вечной радостью, которую испытывает женщина при подобных открытиях, с каким-то вызывающим наслаждением она бросила мне через плечо: — Значит, так обстоят дела!

— Да, так обстоят дела, чертова сплетница! — злобно пробормотал я ей вслед, зная, что она меня уже не слышит.

В бешенстве я швырнул коробку с новыми лакированными туфлями на пол. Богатый человек ей нужен! Как будто я сам этого не знал!

x x x

Я зашел за Пат. Она стояла в своей комнате, уже одетая для выхода, и ожидала меня. У меня едва не перехватило дыхание, когда я увидел ее.

Впервые со времени нашего знакомства на ней был вечерний туалет. Платье из серебряной парчи мягко и изящно ниспадало с прямых плеч. Оно казалось узким и всё же не стесняло ее свободный широкий шаг. Спереди оно было закрыто, сзади имело глубокий треугольный вырез. В матовом синеватом свете сумерек Пат казалась мне серебряным факелом, неожиданно и ошеломляюще изменившейся, праздничной и очень далекой. Призрак фрау Залевски с предостерегающе поднятым пальцем вырос за ее спиной, как тень.

— Хорошо, что ты не была в этом платье, когда я встретил тебя впервые, — сказал я. — Ни за что не подступился бы к тебе.

— Так я тебе и поверила, Робби. — Она улыбнулась. — Оно тебе нравится?

— Мне просто страшно! В нем ты совершенно новая женщина.

— Разве это страшно? На то и существуют платья.

— Может быть. Меня оно слегка пришибло. К такому платью тебе нужен другой мужчина. Мужчина с большими деньгами.

Она рассмеялась:

— Мужчины с большими деньгами в большинстве случаев отвратительны, Робби.

— Но деньги ведь не отвратительны?

— Нет. Деньги нет.

— Так я и думал.

— А разве ты этого не находишь?

— Нет, почему же? Деньги, правда, не приносят счастья, но действуют чрезвычайно успокаивающе.

— Они дают независимость, мой милый, а это еще больше. Но, если хочешь, я могу надеть другое платье.

— Ни за что. Оно роскошно. С сегодняшнего дня я ставлю портных выше философов! Портные вносят в жизнь красоту. Это во сто крат ценнее всех мыслей, даже если они глубоки, как пропасти! Берегись, как бы я в тебя не влюбился!

Пат рассмеялась. Я незаметно оглядел себя. Кестер был чуть выше меня, пришлось закрепить брюки английскими булавками, чтобы они хоть кое-как сидели на мне. К счастью, это удалось.

x x x

Мы взяли такси и поехали в театр. По дороге я был молчалив, сам не понимая почему. Расплачиваясь с шофёром, я внимательно посмотрел на него. Он был небрит и выглядел очень утомленным. Красноватые круги окаймляли глаза. Он равнодушно взял деньги.

— Хорошая выручка сегодня? — тихо спросил я.

Он взглянул на меня. Решив, что перед ним праздный и любопытный пассажир, он буркнул:

— Ничего…

Видно было, что он не желает вступать в разговор. На мгновение я почувствовал, что должен сесть вместо него за руль и поехать. Потом обернулся и увидел Пат, стройную и гибкую. Поверх серебряного платья она надела короткий серебристый жакет с широкими рукавами. Она была прекрасна и полна нетерпения.

— Скорее, Робби, сейчас начнется!

У входа толпилась публика. Была большая премьера. Прожектора освещали фасад театра, одна за другой подкатывали к подъезду машины; из них выходили женщины в вечерних платьях, украшенные сверкающими драгоценностями, мужчины во фраках, с упитанными розовыми лицами, смеющиеся, радостные, самоуверенные, беззаботные; со стоном и скрипом отъехало старое такси с усталым шофёром от этого праздничного столпотворения.

— Пойдем же, Робби! — крикнула Пат, глядя на меня сияющим и возбужденным взглядом. — Ты что-нибудь забыл?

Я враждебно посмотрел на людей вокруг себя.

— Нет, — сказал я, — я ничего не забыл.

Затем я подошел к кассе и обменял билеты. Я взял два кресла в ложу, хотя они стоили целое состояние. Я не хотел, чтобы Пат сидела среди этих благополучных людей, для которых всё решено и понятно. Я не хотел, чтобы она принадлежала к их кругу. Я хотел, чтобы она была только со мной.

x x x

Давно уже я не был в театре. Я бы и не пошел туда, если бы не Пат.

Театры, концерты, книги, — я почти утратил вкус ко всем этим буржуазным привычкам. Они не были в духе времени. Политика была сама по себе в достаточной мере театром, ежевечерняя стрельба заменяла концерты, а огромная книга людской нужды убеждала больше целых библиотек.

Партер и ярусы были полны. Свет погас, как только мы сели на свои места. Огни рампы слегка освещали зал. Зазвучала широкая мелодия оркестра, и всё словно тронулось с места и понеслось. Я отодвинул свое кресло в угол ложи. В этом положении я не видел ни сцены, ни бледных лиц зрителей. Я только слушал музыку и смотрел на Пат. Музыка к "Сказкам Гофмана" околдовала зал. Она была как южный ветер, как теплая ночь, как вздувшийся парус под звездами, совсем не похожая на жизнь. Открывались широкие яркие дали. Казалось, что шумит глухой поток нездешней жизни; исчезала тяжесть, терялись границы, были только блеск, и мелодия, и любовь; и просто нельзя было понять, что где-то есть нужда, и страдание, и отчаянье, если звучит такая музыка.

Свет сцены таинственно озарял лицо Пат. Она полностью отдалась звукам, и я любил ее, потому что она не прислонилась ко мне и не взяла мою руку, она не только не смотрела на меня, но, казалось, даже и не думала обо мне, просто забыла. Мне всегда было противно, когда смешивали разные вещи, я ненавидел это телячье тяготение друг к другу, когда вокруг властно утверждалась красота и мощь великого произведения искусства, я ненавидел маслянистые расплывчатые взгляды влюбленных, эти туповато-блаженные прижимания, это непристойное баранье счастье, которое никогда не может выйти за собственные пределы, я ненавидел эту болтовню о слиянии воедино влюбленных душ, ибо считал, что в любви нельзя до конца слиться друг с другом и надо возможно чаще разлучаться, чтобы ценить новые встречи. Только тот, кто не раз оставался один, знает счастье встреч с любимой. Всё остальное только ослабляет напряжение и тайну любви. Что может решительней прервать магическую сферу одиночества, если не взрыв чувств, их сокрушительная сила, если не стихия, буря, ночь, музыка?.. И любовь…

x x x

Зажегся свет. Я закрыл на мгновение глаза. О чем это я думал только что? Пат обернулась. Я видел, как зрители устремились к дверям. Был большой антракт.

— Ты не хочешь выйти? — спросил я.

Пат покачала головой.

— Слава богу! Ненавижу, когда ходят по фойе и глазеют друг на друга.

Я вышел, чтобы принести ей апельсиновый сок. Публика осаждала буфет. Музыка удивительным образом пробуждает у многих аппетит. Горячие сосиски расхватывались так, словно вспыхнула эпидемия голодного тифа.

Когда я пришел со стаканом в ложу, какой-то мужчина стоял за креслом Пат. Повернув голову, она оживленно разговаривала с ним.

— Роберт, это господин Бройер, — сказала она.

"Господин осел", — подумал я и с досадой посмотрел на него. Она сказала Роберт, а не Робби. Я поставил стакан на барьер ложи и стал ждать ухода ее собеседника. На нем был великолепно сшитый смокинг. Он болтал о режиссуре и исполнителях и не уходил.

Пат обратилась ко мне:

— Господин Брейер спрашивает, не пойти ли нам после спектакля в «Каскад», там можно будет потанцевать.

— Если тебе хочется… — ответил я.

Он вел себя очень вежливо и в общем нравился мне. Но в нем были неприятное изящество и легкость, которыми я не обладал, и мне казалось, что это должно производить впечатление на Пат. Вдруг я услышал, что он обращается к Пат на «ты». Я не поверил своим ушам. Охотнее всего я тут же сбросил бы его в оркестр, — впрочем для этого было уже не менее сотни других причин.

Раздался звонок. Оркестранты настраивали инструменты. Скрипки наигрывали быстрые пассажи флажолет.

— Значит, договорились? Встретимся у входа, — сказал Бройер и наконец ушел.

— Что это за бродяга? — спросил я. — Это не бродяга, а милый человек. Старый знакомый.

— У меня зуб на твоих старых знакомых, — сказал я.

— Дорогой мой, ты бы лучше слушал музыку, — ответила Пат.

"Каскад", — подумал я и мысленно подсчитал, сколько у меня денег. — Гнусная обираловка!" Движимый мрачным любопытством, я решил пойти туда. После карканья фрау Залевски только этого Бройера мне и недоставало. Он ждал нас внизу, у входа. Я позвал такси.

— Не надо, — сказал Бройер, — в моей машине достаточно места.

— Хорошо, — сказал я.

Было бы, конечно, глупо отказываться от его предложения, но я всё-таки злился. Пат узнала машину Бройера. Это был большой паккард. Он стоял напротив, среди других машин. Пат пошла прямо к нему.

— Ты его, оказывается, перекрасил, — сказала она и остановилась перед лимузином.

— Да, в серый цвет, — ответил Бройер. — Так тебе больше нравится?

— Гораздо больше.

' — А вам? Нравится вам этот цвет? — спросил меня Бройер.

— Не знаю, какой был раньше.

— Черный.

— Черная машина выглядит очень красиво.

— Конечно. Но ведь иногда хочется перемен! Ничего, к осени будет новая машина.

Мы поехали в «Каскад». Это был весьма элегантный дансинг с отличным оркестром.

— Кажется, всё занято, — обрадованно сказал я, когда мы подошли к входу.

— Жаль, — сказала Пат.

— Сейчас всё устроим, — заявил Бройер и пошел переговорить с директором.

Судя по всему, его здесь хорошо знали. Для нас внесли столик, стулья, и через несколько минут мы сидели у барьера на отличном месте, откуда была видна вся танцевальная площадка. Оркестр играл танго.

Пат склонилась над барьером:

— Я так давно не танцевала.

Бройер встал:

— Потанцуем?

Пат посмотрела на меня сияющим взглядом.

— Я закажу пока что-нибудь, — сказал я.

— Хорошо.

Танго длилось долго. Танцуя, Пат иногда поглядывала на меня и улыбалась. Я кивал ей в ответ, но чувствовал себя неважно. Она прелестно выглядела и великолепно танцевала. К сожалению, Бройер тоже танцевал хорошо, и оба прекрасно подходили друг к другу, и казалось, что они уже не раз танцевали вдвоем.

Я заказал большую рюмку рома. Они вернулись к столику. Бройер пошел поздороваться с какими-то знакомыми, и на минутку я остался с Пат вдвоем.

— Давно ты знаешь этого мальчика? — спросил я.

— Давно. А почему ты спрашиваешь?

— Просто так. Ты с ним часто здесь бывала?

Она посмотрела на меня:

— Я уже не помню, Робби.

— Такие вещи помнят, — сказал я упрямо, хотя понимал, что она хотела сказать.

Она покачала головой и улыбнулась. Я очень любил ее в эту минуту. Ей хотелось показать мне, что прошлое забыто. Но что-то мучило меня. Я сам находил это ощущение смешным, но не мог избавиться от него. Я поставил рюмку на стол:

— Можешь мне всё сказать. Ничего тут такого нет.

Она снова посмотрела на меня.

— Неужели ты думаешь, что мы поехали бы все сюда, если бы что-то было? — спросила она.

— Нет, — сказал я пристыженно.

Опять заиграл оркестр. Подошел Бройер.

— Блюз, — сказал он мне. — Чудесно. Хотите потанцевать?

— Нет! — ответил я.

— Жаль.

— А ты попробуй, Робби, — сказала Пат.

— Лучше не надо.

— Но почему же нет? — спросил Бройер.

— Мне это не доставляет удовольствия, — ответил я неприветливо, — да и не учился никогда. Времени не было. Но вы, пожалуйста, танцуйте, я не буду скучать.

Пат колебалась.

— Послушай, Пат… — сказал я. — Ведь для тебя это такое удовольствие.

— Правда… но тебе не будет скучно?

— Ни капельки! — Я показал на свою рюмку. — Это тоже своего рода танец.

Они ушли. Я подозвал кельнера и допил рюмку. Потом я праздно сидел за столиком и пересчитывал соленый миндаль. Рядом витала тень фрау Залевски.

Бройер привел нескольких знакомых к нашему столику: двух хорошеньких женщин и моложавого мужчину с совершенно лысой маленькой головой. Потом к нам подсел еще один мужчина. Все они были легки, как пробки, изящны и самоуверенны. Пат знала всех четверых. Я чувствовал себя неуклюжим, как чурбан. До сих пор я всегда был с Пат только вдвоем. Теперь я впервые увидел людей, издавна знакомых ей. Я не знал, как себя держать. Они же двигались легко и непринужденно, они пришли из другой жизни, где всё было гладко, где можно было не видеть того, что не хотелось видеть, они пришли из другого мира. Будь я здесь один, или с Ленцем, или с Кестером, я не обратил бы на них внимания и всё это было бы мне безразлично. Но здесь была Пат, она знала их, и всё сразу осложнялось, парализовало меня, заставляло сравнивать. Бройер предложил пойти в другой ресторан.

— Робби, — сказала Пат у выхода, — не пойти ли нам домой?

— Нет, — сказал я, — зачем?

— Ведь тебе скучно.

— Ничуть. Почему мне должно быть скучно? Напротив! А для тебя это удовольствие.

Она посмотрела на меня, но ничего не сказала. Я принялся пить. Не так, как раньше, а по-настоящему. Мужчина с лысым черепом обратил на это внимание. Он спросил меня, что я пью.

— Ром, — сказал я.

— Грог? — спросил он.

— Нет, ром, — сказал я.

Он пригубил ром и поперхнулся.

— Черт возьми, — сказал он, — к этому надо привыкнуть.

Обе женщины тоже заинтересовались мной. Пат и Бройер танцевали. Пат часто поглядывала на меня. Я больше не смотрел в ее сторону. Я знал, что это нехорошо, но ничего не мог с собой поделать, — что-то нашло на меня. Еще меня злило, что все смотрят, как я пью. Я не хотел импонировать им своим уменьем пить, словно какой-нибудь хвастливый гимназист. Я встал и подошел к стойке. Пат казалась мне совсем чужой. Пускай убирается к чертям со своими друзьями! Она принадлежит к их кругу. Нет, она не принадлежит к нему. И всё-таки! Лысоголовый увязался за мной.

Мы выпили с барменом по рюмке водки. Бармены всегда знают, как утешить. Во всех странах с ними можно объясняться без слов. И этот бармен был хорош. Но лысоголовый не умел пить. Ему хотелось излить душу. Некая Фифи владела его сердцем. Вскоре он, однако, исчерпал эту тему и сказал мне, что Бройер уже много лет влюблен в Пат.

— Вот как! — заметил я.

Он захихикал. Предложив ему коктейль "Прэри ойстер", я заставил его замолчать. Но его слова запомнились. Я злился, что влип в эту историю. Злился, что она задевает меня. И еще я злился оттого, что не могу грохнуть кулаком по столу; во мне закипала какая-то холодная страсть к разрушению. Но она не была обращена против других, я был недоволен собой. Лысоголовый залепетал что-то совсем бессвязное и исчез. Вдруг я ощутил прикосновение упругой груди к моему плечу. Это была одна из женщин, которых привел Бройер. Она уселась рядом со мной. Взгляд раскосых серо-зеленых глаз медленно скользил по мне. После такого взгляда говорить уже, собственно, нечего, — надо действовать.

— Замечательно уметь так пить, — сказала она немного погодя.

Я молчал. Она протянула руку к моему бокалу. Сухая и жилистая рука с поблескивающими украшениями напоминала ящерицу. Она двигалась очень медленно, словно ползла. Я понимал, в чём дело. "С тобой я справлюсь быстро, — подумал я. — Ты недооцениваешь меня, потому что видишь, как я злюсь. Но ты ошибаешься. С женщинами я справляюсь, а вот с любовью — не могу. Безнадежность — вот что нагоняет на меня тоску".

Женщина заговорила. У нее был надломленный, как бы стеклянный, голос. Я заметил, что Пат смотрит в нашу сторону. Мне это было безразлично, но мне была безразлична и женщина, сидевшая рядом. Я словно провалился в бездонный Колодец. Это не имело никакого отношения к Бройеру и ко всем этим людям, не имело отношения даже к Пат. То была мрачная тайна жизни, которая будит в нас желания, но не может их удовлетворить. Любовь зарождается в человеке, но никогда не кончается в нем. И даже если есть всё: и человек, и любовь, и счастье, и жизнь, — то по какому-то страшному закону этого всегда мало, и чем большим всё это кажется, тем меньше оно на самом деле.

Я украдкой глядел на Пат. Она шла в своем серебряном платье, юная и красивая, пламенная, как сама жизнь, я любил ее, и когда я говорил ей: «Приди», она приходила, ничто не разделяло нас, мы могли быть так близки друг другу, как это вообще возможно между людьми, — и вместе с тем порою всё загадочно затенялось и становилось мучительным, я не мог вырвать ее из круга вещей, из круга бытия, который был вне нас и внутри нас и навязывал нам свои законы, свое дыхание и свою бренность, сомнительный блеск настоящего, непрерывно проваливающегося в небытие, зыбкую иллюзию чувства…

Обладание само по себе уже утрата. Никогда ничего нельзя удержать, никогда! Никогда нельзя разомкнуть лязгающую цепь времени, никогда беспокойство не превращалось в покой, поиски — в тишину, никогда не прекращалось падение. Я не мог отделить ее даже от случайных вещей, от того, что было до нашего знакомства, от тысячи мыслей, воспоминаний, от всего, что формировало ее до моего появления, и даже от этих людей… Рядом со мной сидела женщина с надломленным голосом и что-то говорила. Ей нужен был партнер на одну ночь, какой-то кусочек чужой жизни. Это подстегнуло бы ее, помогло бы забыться, забыть мучительно ясную правду о том, что никогда ничто не остается, ни «я», ни «ты», и уж меньше всего «мы». Не искала ли она в сущности того же, что и я? Спутника, чтобы забыть одиночество жизни, товарища, чтобы как-то преодолеть бессмысленность бытия?

— Пойдемте к столу, — сказал я. — То, что вы хотите… и то, чего хочу я… безнадежно.

Она взглянула на меня и вдруг, запрокинув голову, расхохоталась.

x x x

Мы были еще в нескольких ресторанах.

Бройер был возбужден, говорлив и полон надежд. Пат притихла. Она ни о чем не спрашивала меня, не делала мне упреков, не пыталась ничего выяснять, она просто присутствовала. Иногда она танцевала, и тогда казалось, что она скользит сквозь рой марионеток и карикатурных фигур, как тихий, красивый, стройный кораблик; иногда она мне улыбалась.

В сонливом чаду ночных заведений стены и лица делались серо-желтыми, словно по ним прошлась грязная ладонь. Казалось, что музыка доносится из-под стеклянного катафалка. Лысоголовый пил кофе. Женщина с руками, похожими на ящериц, неподвижно смотрела в одну точку. Бройер купил розы у какой-то измученной от усталости цветочницы и отдал их Пат и двум другим женщинам. В полураскрытых бутонах искрились маленькие, прозрачные капли воды.

— Пойдем потанцуем, — сказала мне Пат.

— Нет, — сказал я, думая о руках, которые сегодня прикасались к ней, — нет. — Я чувствовал себя глупым и жалким.

— И всё-таки мы потанцуем, — сказала она, и глаза ее потемнели.

— Нет, — ответил я, — нет, Пат.

Наконец мы вышли.

— Я отвезу вас домой, — сказал мне Бройер.

— Хорошо.

В машине был плед, которым он укрыл колени Пат. Вдруг она показалась мне очень бледной и усталой. Женщина, сидевшая со мной за стойкой, при прощании сунула мне записку. Я сделал вид, что не заметил этого, и сел в машину. По дороге я смотрел в окно. Пат сидела в углу и не шевелилась. Я не слышал даже ее дыхания. Бройер подъехал сначала к ней. Он знал ее адрес. Она вышла. Бройер поцеловал ей руку.

— Спокойной ночи, — сказал я и не посмотрел на нее.

— Где мне вас высадить? — спросил меня Бройер.

— На следующем углу, — сказал я.

— Я с удовольствием отвезу вас домой, — ответил он несколько поспешно и слишком вежливо.

Он не хотел, чтобы я вернулся к ней. Я подумал, не дать ли ему по морде. Но он был мне совершенно безразличен.

— Ладно, тогда подвезите меня к бару «Фредди», — сказал я.

— А вас впустят туда в такое позднее время? — спросил он.

— Очень мило, что это вас так тревожит, — сказал я, — но будьте уверены, меня еще впустят куда угодно.

Сказав это, я пожалел его. На протяжении всего вечера он, видимо, казался себе неотразимым и лихим кутилой. Не следовало разрушать эту иллюзию. Я простился с ним приветливее, чем с Пат.

x x x

В баре было еще довольно людно. Ленц и Фердинанд Грау играли в покер с владельцем конфекционного магазина Больвисом и еще с какими-то партнерами.

— Присаживайся, — сказал Готтфрид, — сегодня покерная погода.

— Нет, — ответил я.

— Посмотри-ка, — сказал он и показал на целую кучу денег. — Без шулерства. Масть идет сама.

— Ладно, — сказал я, — дай попробую.

Я объявил игру при двух королях и взял четыре валета.

— Вот это да! — сказал я. — Видно, сегодня и в самом деле шулерская погода.

— Такая погода бывает всегда, — заметил Фердинанд и дал мне сигарету.

Я не думал, что задержусь здесь. Но теперь почувствовал почву под ногами. Хоть мне было явно не по себе, но тут было мое старое пристанище.

— Дай-ка мне полбутылки рому! — крикнул я Фреду.

— Смешай его с портвейном, — сказал Ленц.

— Нет, — возразил я. — Нет у меня времени для экспериментов. Хочу напиться.

— Тогда закажи сладкие ликеры. Поссорился?

— Глупости!

— Не ври, детка. Не морочь голову своему старому папе Ленцу, который чувствует себя в сердечных тайниках как дома. Скажи «да» и напивайся.

— С женщиной невозможно ссориться. В худшем случае можно злиться на нее.

— Слишком тонкие нюансы в три часа ночи. Я, между прочим, ссорился с каждой. Когда нет ссор, значит всё скоро кончится.

— Ладно, — сказал я. — Кто сдает?

— Ты, — сказал Фердиианд Грау. — По-моему, у тебя мировая скорбь, Робби. Не поддавайся ничему. Жизнь пестра, но несовершенна. Между прочим, ты великолепно блефуешь в игре, несмотря на всю свою мировую скорбь. Два короля — это уже наглость.

— Я однажды играл партию, когда против двух королей стояли семь тысяч франков, — сказал Фред из-за стойки.

— Швейцарских или французских? — спросил Ленц.

— Швейцарских.

— Твое счастье, — заметил Готтфрид. — При французских франках ты не имел бы права прервать игру.

Мы играли еще час. Я выиграл довольно много. Больвис непрерывно проигрывал. Я пил, но у меня только разболелась голова. Опьянение не приходило. Чувства обострились. В желудке бушевал пожар.

— Так, а теперь довольно, поешь чего-нибудь, — сказал Ленц. — Фред, дай ему сандвич и несколько сардин. Спрячь свои деньги, Робби.

— Давай еще по одной.

— Ладно. По последней. Пьем двойную?

— Двойную! — подхватили остальные.

Я довольно безрассудно прикупил к трефовой десятке и королю три карты: валета, даму и туза. С ними я выиграл у Больвиса, имевшего на руках четыре восьмерки и взвинтившего ставку до самых звезд. Чертыхаясь, он выплатил мне кучу денег.

— Видишь? — сказал Ленц. — Вот это картежная погода!

Мы пересели к стойке. Больвис спросил о «Карле». Он не мог забыть, что Кестер обставил на гонках его спортивную машину. Он всё еще хотел купить "Карла".

— Спроси Отто, — сказал Ленц. — Но мне кажется, что он охотнее продаст правую руку.

— Не выдумывай, — сказал Больвис.

— Этого тебе не понять, коммерческий отпрыск двадцатого века, — заявил Ленц.

Фердиианд Грау рассмеялся. Фред тоже. Потом хохотали все. Если не смеяться над двадцатым веком, то надо застрелиться. Но долго смеяться над ним нельзя. Скорее взвоешь от горя.

— Готтфрид, ты танцуешь? — спросил я.

— Конечно. Ведь я был когда-то учителем танцев. Разве ты забыл?

— Забыл… пусть забывает, — сказал Фердинанд Грау. — Забвение — вот тайна вечной молодости. Мы стареем только из-за памяти. Мы слишком мало забываем.

— Нет, — сказал Ленц. — Мы забываем всегда только нехорошее.

— Ты можешь научить меня этому? — спросил я.

— Чему — танцам? В один вечер, детка. И в этом все твое горе?

— Нет у меня никакого горя, — сказал я. — Голова болит.

— Это болезнь нашего века, Робби, — сказал Фердинанд. — Лучше всего было бы родиться без головы.

Я зашел еще в кафе «Интернациональ». Алоис уже собирался опускать шторы.

— Есть там кто-нибудь? — спросил я.

— Роза.

— Пойдем выпьем еще та одной.

— Договорились.

Роза сидела у стойки и вязала маленькие шерстяные носочки для своей девочки. Она показала мне журнал с образцами и сообщила, что уже закончила вязку кофточки.

— Как сегодня дела? — спросил я.

— Плохи. Ни у кого нет денег.

— Одолжить тебе немного? Вот — выиграл в покер.

— Шальные деньги приносят счастье, — сказала Роза, плюнула на кредитки и сунула их в карман.

Алоис принес три рюмки, а потом, когда пришла Фрицпи, еще одну.

— Шабаш, — сказал он затем. — Устал до смерти.

Он выключил свет. Мы вышли. Роза простилась с нами у дверей. Фрицпи взяла Алоиса под руку. Свежая и легкая, она пошла рядом с ним. У Алоиса было плоскостопие, и он шаркал ногами по асфальту. Я остановился и посмотрел им вслед. Я увидел, как Фрицци склонилась к неопрятному, прихрамывающему кельнеру и поцеловала его. Он равнодушно отстранил ее. И вдруг — не знаю, откуда это взялось, — когда я повернулся и посмотрел на длинную пустую улицу и дома с темными окнами, на холодное ночное небо, мною овладела такая безумная тоска по Пат, что я с трудом устоял на ногах, будто кто-то осыпал меня ударами. Я ничего больше не понимал — ни себя, ни свое поведение, ни весь этот вечер, — ничего. Я прислонился к стене и уставился глазами в мостовую. Я не понимал, зачем я сделал всё это, запутался в чем-то, что разрывало меня на части, делало меня неразумным и несправедливым, швыряло из стороны в сторону и разбивало вдребезги всё, что я с таким трудом привел в порядок.

Я стоял у стены, чувствовал себя довольно беспомощно и не знал, что делать. Домой не хотелось — там мне было бы совсем плохо. Наконец я вспомнил, что у Альфонса еще открыто. Я направился к нему. Там я думал остаться до утра. Когда я вошел, Альфонс не сказал ничего. Он мельком взглянул на меня и продолжал читать газету. Я присел к столику и погрузился в полудрему. В кафе больше никого не было. Я думал о Пат. Всё время только о Пат. Я думал о своем поведении, припоминал подробности. Всё оборачивалось против меня. Я был виноват во всем. Просто сошел с ума. Я тупо глядел на столик. В висках стучала кровь. Меня охватила полная растерянность… Я чувствовал бешенство и ожесточение против себя самого. Я, я один разбил всё.

Вдруг раздался звон стекла. Я изо всей силы ударил по рюмке и разбил ее.

— Тоже развлечение, — сказал Альфонс и встал. Он извлек осколок из моей руки.

— Прости меня, — сказал я. — Я не соображал, что делаю. Он принес вату и пластырь.

— Пойди выспись, — сказал он. — Так лучше будет.

— Ладно, — ответил я. — Уже прошло. Просто был припадок бешенства.

— Бешенство надо разгонять весельем, а не злобой, — заявил Альфонс.

— Верно, — сказал я, — но это надо уметь.

— Вопрос тренировки. Вы все хотите стенку башкой прошибить. Но ничего, с годами это проходит.

Он завел патефон и поставил «Мизерере» из «Трубадура». Наступило утро.

x x x

Я пошел домой. Перед уходом Альфонс налил мне большой бокал «Фернет-Бранка». Я ощущал мягкие удары каких-то топориков по лбу. Улица утратила ровность. Плечи были как свинцовые. В общем, с меня было достаточно. Я медленно поднялся по лестнице, нащупывая в кармане ключ. Вдруг в полумраке я услышал чье-то дыхание. На верхней ступеньке вырисовывалась какая-то фигура, смутная и расплывчатая. Я сделал еще два шага.

— Пат… — сказал я, ничего не понимая. — Пат… что ты здесь делаешь?

Она пошевелилась:

— Кажется, я немного вздремнула…

— Да, но как ты попала сюда?

— Ведь у меня ключ от твоего парадного…

— Я не об этом. Я… — Опьянение исчезло, я смотрел на стертые ступеньки лестницы, облупившуюся стену, на серебряное платье и узкие, сверкающие туфельки… — Я хочу сказать, как это ты вообще здесь очутилась…

— Я сама всё время спрашиваю себя об этом…

Она встала и потянулась так, словно ничего не было естественнее, чем просидеть здесь на лестнице всю ночь. Потом она потянула носом:

— Ленц сказал бы: "Коньяк, ром, вишневая настойка, абсент…"

— Даже «Фернет-Бранка», — признался я и только теперь понял всё до конца. — Черт возьми, ты потрясающая девушка, Пат, а я гнусный идиот!

Я отпер дверь, подхватил ее на руки и пронес через коридор. Она прижалась к моей груди, серебряная, усталая птица; я дышал в сторону, чтобы она не слышала винный перегар, и чувствовал, что она дрожит, хотя она улыбалась. Я усадил ее в кресло, включил свет и достал одеяло:

— Если бы я только мог подумать, Пат… вместо тою чтобы шляться по кабакам, я бы… какой я жалкий болван… я звонил тебе от Альфонса и свистел под твоими окнами… и решил, что ты не хочешь говорить со мной… никто мне не ответил…

— Почему ты не вернулся, когда проводил меня домой?

— Вот это я бы и сам хотел понять.

— Будет лучше, если ты дашь мне еще ключ от квартиры, — сказала она. — Тогда мне не придется ждать на лестнице. Она улыбнулась, но ее губы дрожали; и вдруг я понял, чем всё это было для нее — это возвращение, это ожидание и этот мужественный, бодрый тон, которым она разговаривала со мной теперь…

Я был в полном смятении.

— Пат, — сказал я быстро, — Пат, ты, конечно, замерзла, тебе надо что-нибудь выпить. Я видел в окне Орлова свет. Сейчас сбегаю к нему, у этих русских всегда есть чай… я сейчас же вернусь обратно… — Я чувствовал, как меня захлестывает горячая волна. — Я в жизни не забуду этого, — добавил я уже в дверях и быстро пошел по коридору.

Орлов еще не спал. Он сидел перед изображением богоматери в углу комнаты. Икону освещала лампадка. Его глаза были красны. На столе кипел небольшой самовар.

— Простите, пожалуйста, — сказал я. — Непредвиденный случай — вы не могли бы дать мне немного горячего чаю?

Русские привыкли к неожиданностям. Он дал мне два стакана чаю, сахар неполную тарелку маленьких пирожков.

— С большим удовольствием выручу вас, — сказал он. — Можно мне также предложить вам… я сам нередко бывал в подобном положении… несколько кофейных зерен… пожевать…

— Благодарю вас, — сказал я, — право, я вам очень благодарен. Охотно возьму их…

— Если вам еще что-нибудь понадобится… — сказал он, и в эту минуту я почувствовал в нем подлинное благородство, — я не сразу лягу… мне будет очень приятно…

В коридоре я разгрыз кофейные зёрна. Они устранили винный перегар. Пат сидела у лампы и пудрилась. Я остановился на минуту в дверях. Я был очень растроган тем, как она сидела, как внимательно гляделась в маленькое зеркальце и водила пушком по вискам.

— Выпей немного чаю, — сказал я, — он совсем горячий.

Она взяла стакан. Я смотрел, как она пила.

— Черт его знает, Пат, что это сегодня стряслось со мной.

— Я знаю что, — ответила она.

— Да? А я не знаю.

— Да и не к чему, Робби. Ты и без того знаешь слишком много, чтобы быть по-настоящему счастливым.

— Может быть, — сказал я. — Но нельзя же так — с тех пор как мы знакомы, я становлюсь все более ребячливым.

— Нет, можно! Это лучше, чем если бы ты делался всё более разумным.

— Тоже довод, — сказал я. — У тебя замечательная манера помогать мне выпутываться из затруднительных положений. Впрочем, у тебя могут быть свои соображения на этот счет.

Она поставила стакан на стол. Я стоял, прислонившись к кровати. У меня было такое чувство, будто я приехал домой после долгого, трудного путешествия.

x x x

Защебетали птицы. Хлопнула входная дверь. Это была фрау Бендер, служившая сестрой в детском приюте. Через полчаса на кухне появится Фрида, и мы не сможем выйти из квартиры незамеченными. Пат еще спала. Она дышала ровно и глубоко. Мне было просто стыдно будить ее. Но иначе было нельзя.

— Пат…

Она пробормотала что-то, не просыпаясь.

— Пат… — Я проклинал все меблированные комнаты мира. — Пат, пора вставать. Я помогу тебе одеться.

Она открыла глаза и по-детски улыбнулась, еще совсем теплая от сна. Меня всегда удивляла ее радость при пробуждении, и я очень любил это в ней. Я никогда не бывал весел, когда просыпался.

— Пат… фрау Залевски уже чистит свою вставную челюсть.

— Я сегодня остаюсь у тебя.

— Здесь?

— Да.

Я распрямился:

— Блестящая идея… но твои вещи… вечернее платье, туфли…

— Я и останусь до вечера.

— А как же дома?

— Позвоним и скажем, что я где-то заночевала.

— Ладно. Ты хочешь есть?

— Нет еще.

— На всякий случай я быстренько стащу пару свежих булочек. Разносчик повесил уже корзинку на входной двери. Еще не поздно.

Когда я вернулся, Пат стояла у окна. На ней были только серебряные туфельки. Мягкий утренний свет падал, точно флер, на ее плечи.

— Вчерашнее забыто. Пат, хорошо? — сказал я. Не оборачиваясь, она кивнула головой. — Мы просто не будем больше встречаться с другими людьми. Тогда не будет ни ссор, ни припадков ревности. Настоящая любовь не терпит посторонних. Бройер пускай идет к чертям со всем своим обществом.

— Да, — сказала она, — и эта Маркович тоже.

— Маркович? Кто это?

— Та, с которой ты сидел за стойкой в "Каскаде".

— Ага, — сказал я, внезапно обрадовавшись, — ага, пусть и она.

Я выложил содержимое своих карманов:

— Посмотри-ка. Хоть какая-то польза от этой история. Я выиграл кучу денег в покер. Сегодня вечером мы на них покутим еще разок, хорошо? Только как следует, без чужих людей. Они забыты, правда?

Она кивнула. Солнце всходило над крышей дома профессиональных союзов. Засверкали стёкла в окнах. Волосы Пат наполнились светом, плечи стали как золотые.

— Что ты мне сказала вчера об этом Бройере? То есть о его профессии?

— Он архитектор.

— Архитектор, — повторил я несколько огорченно. Мне было бы приятнее услышать, что он вообще ничто. — Ну и пусть себе архитектор, ничего тут нет особенного, верно. Пат?

— Да, дорогой.

— Ничего особенного, правда?

— Совсем ничего, — убежденно сказала Пат, повернулась ко мне и рассмеялась. — Совсем ничего, абсолютно нечего. Мусор это — вот что!

— И эта комнатка не так уж жалка, правда, Пат? Конечно, у других людей есть комнаты получше!..

— Она чудесна, твоя комната, — перебила меня Пат, — совершенно великолепная комната, дорогой мой, я действительно не знаю более прекрасной!

— А я, Пат… у меня, конечно, есть недостатки, и я всего лишь шофёр такси, но…

— Ты мой самый любимый, ты воруешь булочки и хлещешь ром. Ты прелесть!

Она бросилась мне на шею:

— Ах, глупый ты мой, как хорошо жить!

— Только вместе с тобой, Пат. Правда… только с тобой!

Утро поднималось, сияющее и чудесное. Внизу, над могильными плитами, вился тонкий туман. Кроны деревьев были уже залиты лучами солнца. Из труб домов, завихряясь, вырывался дым. Газетчики выкрикивали названия первых газет. Мы легли и погрузились в утренний сон, сон наяву, сон на грани видений, мы обнялись, наше дыхание смешалось, и мы парили где-то далеко…

Потом в девять часов я позвонил, сперва в качестве тайного советника Буркхарда лично подполковнику Эгберту фон Гаке, а затем Ленцу, которого попросил выехать вместо меня в утренний рейс. Он сразу же перебил меня:

— Вот видишь, дитятко, твой Готтфрид недаром считается знатоком прихотей человеческого сердца. Я рассчитывал на твою просьбу. Желаю счастья, мой золотой мальчик.

— Заткнись, — радостно сказал я и объявил на кухне, что заболел и буду до обеда лежать в постели.

Трижды мне пришлось отбивать заботливые атаки фрау Залевски, предлагавшей мне ромашковый настой, аспирин и компрессы. Затем мне удалось провести Пат контрабандой в ванную комнату. Больше нас никто не беспокоил.

XIV

Неделю спустя в нашу мастерскую неожиданно приехал на своем форде булочник.

— Ну-ка, выйди к нему, Робби, — сказал Ленд, злобно посмотрев в окно. — Этот марципановый Казанова наверняка хочет предъявить рекламацию.

У булочника был довольно расстроенный вид.

— Что-нибудь с машиной? — спросил я.

Он покачал головой:

— Напротив. Работает отлично. Она теперь всё равно что новая.

— Конечно, — подтвердил я и посмотрел на него с несколько большим интересом.

— Дело в том… — сказал он, — дело в том, что… в общем, я хочу другую машину, побольше… — Он оглянулся. — У вас тогда, кажется, был кадилляк?

Я сразу понял всё. Смуглая особа, с которой он жил, доняла его.

— Да, кадилляк, — сказал я мечтательно. — Вот тогда-то вам и надо было хватать его. Роскошная была машина! Мы отдали ее за семь тысяч марок. Наполовину подарили!

— Ну уж и подарили…

— Подарили! — решительно повторил я и стал прикидывать, как действовать. — Я мог бы навести справки, — сказал я, — может быть, человек, купивший ее тогда, нуждается теперь в деньгах. Нынче такие вещи бывают на каждом шагу. Одну минутку.

Я пошел в мастерскую и быстро рассказал о случившемся. Готтфрид подскочил:

— Ребята, где бы нам экстренно раздобыть старый кадилляк?

— Об этом позабочусь я, а ты последи, чтобы булочник не сбежал, — сказал я.

— Идет! — Готтфрид исчез.

Я позвонил Блюменталю. Особых надежд на успех я не питал, но попробовать не мешало. Он был в конторе.

— Хотите продать свой кадилляк? — сразу спросил я.

Блюменталь рассмеялся.

— У меня есть покупатель, — продолжал я. — Заплатит наличными.

— Заплатит наличными… — повторил Блюменталъ после недолгого раздумья. — В наше время эти слова ззучат, как чистейшая поэзия.

— И я так думаю, — сказал я и вдруг почувствовал прилив бодрости. — Так как же, поговорим?

— Поговорить всегда можно, — ответил Блюменталь.

— Хорошо. Когда я могу вас повидать?

— У меня найдется время сегодня днем. Скажем, в два часа, в моей конторе.

— Хорошо.

Я повесил трубку.

— Отто, — обратился я в довольно сильном возбуждении к Кестеру, — я этого никак не ожидал, но мне кажется, что наш кадилляк вернется!

Кестер отложил бумаги:

— Правда? Он хочет продать машину?

Я кивнул и посмотрел в окно. Ленц оживленно беседовал с булочником.

— Он ведет себя неправильно, — забеспокоился я. — Говорит слишком много. Булочник — это целая гора недоверия; его надо убеждать молчанием. Пойду и сменю Готтфрида.

Кестер рассмеялся:

— Ни пуху ни пера, Робби.

Я подмигнул ему и вышел. Но я не поверил своим ушам, — Готтфрид и не думал петь преждевременные дифирамбы кадилляку, он с энтузиазмом рассказывал булочнику, как южноамериканские индейцы выпекают хлеб из кукурузной муки. Я бросил ему взгляд, полный признательности, и обратился к булочнику:

— К сожалению, этот человек не хочет продавать…

— Так я и знал, — мгновенно выпалил Ленц, словно мы сговорились.

Я пожал плечами:

— Жаль… Но я могу его понять…

Булочник стоял в нерешительности. Я посмотрел на Ленца.

— А ты не мог бы попытаться еще раз? — тут же спросил он.

— Да, конечно, — ответил я. — Мне всё-таки удалось договориться с ним о встрече сегодня после обеда. Как мне Найти вас потом? — спросил я булочника.

— В четыре часа я опять буду в вашем районе. Вот и наведаюсь…

— Хорошо, тогда я уже буду знать всё. Надеюсь, дело всё-таки выгорит.

Булочник кивнул. Затем он сел в свой форд и отчалил.

— Ты что, совсем обалдел? — вскипел Ленц, когда машина завернула за угол: — Я должен был задерживать этого типа чуть ли не насильно, а ты отпускаешь его ни с того ни с сего!

— Логика и психология, мой добрый Готтфрид! — возразил я и похлопал его по плечу. — Этого ты еще не понимаешь как следует…

Он стряхнул мою руку.

— Психология… — заявил он пренебрежительно. — Удачный случай — вот лучшая психология! И такой случай ты упустил! Булочник никогда больше не вернется…

— В четыре часа он будет здесь.

Готтфрид с сожалением посмотрел на меня.

— Пари? — спросил он.

— Давай, — сказал я, — но ты влипнешь. Я его знаю лучше, чем ты! Он любит залетать на огонек несколько раз. Кроме того, не могу же я ему продать вещь, которую мы сами еще не имеем.

— Господи боже мой! И это всё, что ты можешь сказать, детка! — воскликнул Готтфрид, качая головой. — Ничего из тебя в этой жизни не выйдет. Ведь у нас только начинаются настоящие дела! Пойдем, я бесплатно прочту тебе лекцию о современной экономической жизни…

x x x

Днем я пошел к Блюменталю. По пути я сравнивал себя с молодым козленком, которому надо навестить старого волка.

Солнце жгло асфальт, и с каждым шагом мне всё меньше хотелось, чтобы Блюменталь зажарил меня на вертеле. Так или иначе, лучше всего было действовать быстро.

— Господин Блюменталь, — торопливо проговорил я, едва переступив порог кабинета и не дав ему опомниться, — я пришел к вам с приличным предложением. Вы заплатили за кадилляк пять тысяч пятьсот марок. Предлагаю вам шесть, но при условии, что действительно продам его. Это должно решиться сегодня вечером.

Блюменталь восседал за письменным столом и ел яблоко. Теперь он перестал жевать и внимательно посмотрел на меня.

— Ладно, — просопел он через несколько секунд, снова принимаясь за яблоко.

Я подождал, пока он бросил огрызок в бумажную корзину. Когда он это сделал, я спросил:

— Так, значит, вы согласны?

— Минуточку! — Он достал из ящика письменного стола другое яблоко и с треском надкусил его. — Дать вам тоже?

— Благодарю, сейчас не надо.

— Ешьте побольше яблок, господин Локамп! Яблоки продлевают жизнь! Несколько яблок в день — и вам никогда не нужен врач!

— Даже если я сломаю руку?

Он ухмыльнулся, выбросил второй огрызок и встал:

— А вы не ломайте руки!

— Практический совет, — сказал я и подумал, что же будет дальше. Этот яблочный разговор показался мне слишком подозрительным. Блюменталь достал ящик с сигаретами и предложил мне закурить. Это были уже знакомые мне "Коронас".

— Они тоже продлевают жизнь? — спросил я.

— Нет, они укорачивают ее. Потом это уравновешивается яблоками. — Он выпустил клуб дыма и посмотрел па меня снизу, откинув голову, словно задумчивая птица. — Надо всё уравновешивать, — вот в чем весь секрет жизни…

— Это надо уметь.

Он подмигнул мне:

— Именно уметь, в этом весь секрет. Мы слишком много знаем и слишком мало умеем… потому что знаем слишком много. — Он рассмеялся. — Простите меня. После обеда я всегда слегка настроен на философский лад.

— Самое время для философии, — сказал я. — Значит, с кадилляком мы тоже добьемся равновесия, не так ли?

Он поднял руку:

— Секунду…

Я покорно склонил голову. Блюменталь заметил мой жест и рассмеялся.

— Нет, вы меня не поняли. Я вам только хотел сделать комплимент. Вы ошеломили меня, явившись с открытыми картами в руках! Вы точно рассчитали, как это подействует на старого Блюменталя. А знаете, чего я ждал?

— Что я предложу вам для начала четыре тысячи пятьсот.

— Верно! Но тут бы вам несдобровать. Ведь вы хотите продать за семь, не так ли?

Из предосторожности я пожал плечами:

— Почему именно за семь?

— Потому что в свое время это было вашей первой ценой.

— У вас блестящая память, — сказал я. — На цифры. Только на цифры. К сожалению. Итак, чтобы покончить: берите машину за шесть тысяч.

Мы ударили по рукам.

— Слава богу, — сказал я, переводя дух. — Первая сделка после долгого перерыва. Кадилляк, видимо, приносит нам счастье.

— Мне тоже, — сказал Блюменталь. — Ведь и я заработал на нем пятьсот марок.

— Правильно. Но почему, собственно, вы его так скоро продаете? Он не нравится вам?

— Просто суеверие, — объяснил Блюменталь. — Я совершаю любую сделку, при которой что-то зарабатываю.

— Чудесное суеверие… — ответил я.

Он покачал своим блестящим лысым черепом:

— Вот вы не верите, но это так. Чтобы не было неудачи в других делах. Упустить в наши дни выгодную сделку — значит бросить вызов судьбе. А этого никто себе больше позволить не может.

x x x

В половине пятого Ленц, весьма выразительно посмотрев на меня, поставил на стол передо мной пустую бутылку из-под джина:

— Я желаю, чтобы ты мне ее наполнил, детка! Ты помнишь о нашем пари?

— Помню, — сказал я, — но ты пришел слишком рано.

Готтфрид безмолвно поднес часы к моему носу.

— Половина пятого, — сказал я, — думаю, что это астрономически точное время. Опоздать может всякий. Впрочем, я меняю условия пари — ставлю два против одного.

— Принято, — торжественно заявил Готтфрид. — Значит, я получу бесплатно четыре бутылки джина. Ты проявляешь героизм на потерянной позиции. Весьма почетно, деточка, но глупо.

— Подождем…

Я притворялся уверенным, но меня одолевали сомнения. Я считал, что булочник скорее всего уж не придет. Надо было задержать его в первый раз. Он был слишком ненадежным человеком. В пять часов на соседней фабрике перин завыла сирена. Готтфрид молча поставил передо мной еще три пустые бутылки. Затем он прислонился к окну и уставился на меня.

— Меня одолевает жажда, — многозначительно произнес он.

В этот момент с улицы донесся характерный шум фордовского мотора, и тут же машина булочника въехала в ворота.

— Если тебя одолевает жажда, дорогой Готтфрид, — ответил я с большим достоинством, — сбегай поскорее в магазин и купи две бутылки рома, которые я выиграл. Я позволю тебе отпить глоток бесплатно. Видишь булочника во дворе? Психология, мой мальчик! А теперь убери отсюда пустые бутылки! Потом можешь взять такси и поехать на промысел. А для более тонких дел ты еще молод. Привет, мой сын!

Я вышел к булочнику и сказал ему, что машину, вероятно, можно будет купить. Правда, наш бывший клиент требует семь тысяч пятьсот марок, но если он увидит наличные деньги, то уж как-нибудь уступит за семь. Булочник слушал меня так рассеянно, что я немного растерялся.

— В шесть часов я позвоню этому человеку еще раз, — сказал я наконец.

— В шесть? — очнулся булочник. — В шесть мне нужно… — Вдруг он повернулся ко мне: — Поедете со мной?

— Куда? — удивился я.

— К вашему другу, художнику. Портрет готов.

— Ах так, к Фердинанду Грау…

Он кивнул.

— Поедемте со мной. О машине мы сможем поговорить и потом.

По-видимому, он почему-то не хотел идти к Фердинанду без меня… Со своей стороны, я также был весьма заинтересован в том, чтобы не оставлять его одного. Поэтому я сказал:

— Хорошо, но это довольно далеко. Давайте поедем сразу.

x x x

Фердинанд выглядел очень плохо. Его лицо имело серовато-зеленый оттенок и было помятым и обрюзгшим. Он встретил нас у входа в мастерскую. Булочник едва взглянул на него. Он был явно возбужден.

— Где портрет? — сразу спросил он.

Фердинанд показал рукой в сторону окна. Там стоял мольберт с портретом. Булочник быстро вошел в мастерскую и застыл перед ним. Немного погодя он снял шляпу. Он так торопился, что сначала и не подумал об этом. Фердинанд остался со мной в дверях.

— Как поживаешь, Фердинанд? — спросил я.

Он сделал неопределенный жест рукой.

— Что-нибудь случилось?

— Что могло случиться?

— Ты плохо выглядишь.

— И только.

— Да, — сказал я, — больше ничего…

Он положил мне на плечо свою большую ладонь и улыбнулся, напоминая чем-то старого сенбернара. Подождав еще немного, мы подошли к булочнику, Портрет его жены удивил меня: голова получилась отлично. По свадебной фотографии и другому снимку, на котором покойница выглядела весьма удрученной, Фердинанд написал портрет еще довольно молодой женщины. Она смотрела на нас серьезными, несколько беспомощными глазами.

— Да, — сказал булочник, не оборачиваясь, — это она. — Он сказал это скорее для себя, и я подумал, что он даже не слышал своих слов.

— Вам достаточно светло? — спросил Фердинанд.

Булочник не ответил. Фердинанд подошел к мольберту и слегка повернул его. Потом он отошел назад и кивком головы пригласил меня в маленькую комнату рядом с мастерской.

— Вот уж чего никак не ожидал, — сказал он удивленно. — Скидка подействовала на него. Он рыдает…

— Всякого может задеть за живое, — ответил я. — Но с ним это случилось слишком поздно…

— Слишком поздно, — сказал Фердинанд, — всегда всё слишком поздно. Так уж повелось в жизни, Робби.

Он медленно расхаживал по комнате:

— Пусть булочник побудет немного один, а мы с тобой можем пока сыграть в шахматы.

— У тебя золотой характер, — сказал я.

Он остановился:

— При чем тут характер? Ведь ему все равно ничем не помочь. А если вечно думать только о грустных вещах, то никто на свете не будет иметь права смеяться…

— Ты опять прав, — сказал я. — Ну, давай — сыграем быстро партию.

Мы расставили фигуры и начали. Фердинанд довольно легко выиграл. Не трогая королевы, действуя ладьей в слоном, он скоро объявил мне мат.

— Здорово! — сказал я. — Вид у тебя такой, будто ты не спал три дня, а играешь, как морской разбойник.

— Я всегда играю хорошо, когда меланхоличен, — ответил Фердинанд.

— А почему ты меланхоличен? — Просто так. Потому что темнеет. Порядочный человек всегда становится меланхоличным, когда наступает вечер. Других особых причин не требуется. Просто так… вообще…

— Но только если он один, — сказал я.

— Конечно. Час теней. Час одиночества. Час, когда коньяк кажется особенно вкусным. Он достал бутылку и рюмки.

— Не пойти ли нам к булочнику? — спросил я.

— Сейчас. — Он налил коньяк. — За твое здоровье, Робби, за то, что мы все когда-нибудь подохнем!

— Твое здоровье, Фердинанд! За то, что мы пока еще землю топчем! — Сколько раз наша жизнь висела на волоске, а мы всё-таки уцелели. Надо выпить и за это!

— Ладно.

Мы пошли обратно в мастерскую. Стало темнеть. Вобрав голову в плечи, булочник всё еще стоял перед портретом. Он выглядел горестным и потерянным, в этом большом голом помещении, и мне показалось, будто он стал меньше.

— Упаковать вам портрет? — спросил Фердинанд.

Булочник вздрогнул:

— Нет…

— Тогда я пришлю вам его завтра.

— Он не мог бы еще побыть здесь? — неуверенно спросил булочник.

— Зачем же? — удивился Фердинанд и подошел ближе. — Он вам не нравится?

— Нравится… но я хотел бы оставить его еще здесь…

— Этого я не понимаю.

Булочник умоляюще посмотрел на меня. Я понял — он боялся повесить портрет дома, где жила эта черноволосая дрянь. Быть может, то был страх перед покойницей.

— Послушай, Фердинанд, — сказал я, — если портрет будет оплачен, то его можно спокойно оставить здесь.

— Да, разумеется…

Булочник с облегчением извлек из кармана чековую книжку. Оба подошли к столу.

— Я вам должен еще четыреста марок? — спросил булочник.

— Четыреста двадцать, — сказал Фердинанд, — с учетом скидки. Хотите расписку?

— Да, — сказал булочник, — для порядка.

Фердинанд молча написал расписку и тут же получил чек. Я стоял у окна и разглядывал комнату. В сумеречном полусвете мерцали лица на невостребованных и неоплаченных портретах в золоченых рамах. Какое-то сборище потусторонних призраков, и казалось, что все эти неподвижные глаза устремлены на портрет у окна, который сейчас присоединится к ним. Вечер тускло озарял ею последним отблеском жизни. Всё было необычным — две человеческие фигуры, согнувшиеся над столом, тени и множество безмолвных портретов.

Булочник вернулся к окну. Его глаза в красных прожилках казались стеклянными шарами, рот был полуоткрыт, и нижняя губа обвисла, обнажая желтые зубы. Было смешно и грустно смотреть на него. Этажом выше кто-то сел за пианино и принялся играть упражнения. Звуки повторялись непрерывно, высокие, назойливые. Фердинанд остался у стола. Он закурил сигару. Пламя спички осветило его лицо. Мастерская, тонувшая в синем полумраке, показалась вдруг огромной от красноватого огонька.

— Можно еще изменить кое-что в портрете? — спросил булочник.

— Что именно?

Фердинанд подошел поближе. Булочник указал на драгоценности:

— Можно это снова убрать? Он говорил о крупной золотой броши, которую просил подрисовать, сдавая заказ.

— Конечно, — сказал Фердинанд, — она мешает восприятию лица. Портрет только выиграет, если ее убрать.

— И я так думаю. — Булочник замялся на минуту. — Сколько это будет стоить?

Мы с Фердинандом переглянулись.

— Это ничего не стоит, — добродушно сказал Фердинанд. — Напротив, мне следовало бы вернуть вам часть денег: ведь на портрете будет меньше нарисовано.

Булочник удивленно поднял голову. На мгновение мне показалось, что он готов согласиться с этим. Но затем он решительно заявил:

— Нет, оставьте… ведь вы должны были ее нарисовать.

— И это опять-таки правда…

Мы пошли. На лестнице я смотрел на сгорбленную спину булочника, и мне стало его жалко; я был слегка растроган тем, что в нем заговорила совесть, когда Фердинанд разыграл его с брошью на портрете. Я понимал его настроение, и мне не очень хотелось наседать на него с кадилляком. Но потом я решил: его искренняя скорбь по умершей супруге объясняется только тем, что дома у него живет черноволосая дрянь. Эта мысль придала мне бодрости.

x x x

— Мы можем переговорить о нашем деле у меня, — сказал булочник, когда мы вышли на улицу.

Я кивнул. Меня это вполне устраивало. Булочнику, правда, казалось, что в своих четырех стенах он намного сильнее, я же рассчитывал на поддержку его любовницы. Она поджидала нас у двери.

— Примите сердечные поздравления, — сказал я, не дав булочнику раскрыть рта.

— С чем? — спросила она быстро, окинув меня озорвым взглядом.

— С вашим кадилляком, — невозмутимо ответил я.

— Сокровище ты мое! — Она подпрыгнула и повисла на шее у булочника.

— Но ведь мы еще… — Он пытался высвободиться из ее объятий и объяснить ей положение дел.

Но она не отпускала его. Дрыгая ногами, она кружилась с ним, не давая ему говорить. Передо мной мелькала то ее хитрая, подмигивающая рожица, то его голова мучного червя. Он тщетно пытался протестовать. Наконец ему удалось высвободиться.

— Ведь мы еще не договорились, — сказал он, отдуваясь.

— Договорились, — сказал я с большой сердечностью. — Договорились! Беру на себя выторговать у него последние пятьсот марок. Вы заплатите за кадилляк семь тысяч марок и ни пфеннига больше! Согласны?

— Конечно! — поспешно сказала брюнетка. — Ведь это действительно дешево, пупсик…

— Помолчи! — Булочник поднял руку.

— Ну, что еще случилось? — набросилась она на него. — Сначала ты говорил, что возьмешь машину, а теперь вдруг не хочешь!

— Он хочет, — вмешался я, — мы обо всем переговорили…

— Вот видишь, пупсик? Зачем отрицать?.. — Она обняла его.

Он опять попытался высвободиться, но она решительно прижалась пышной грудью к его плечу. Он сделал недовольное лицо, но его сопротивление явно слабело.

— Форд… — начал он.

— Будет, разумеется, принят в счет оплаты…

— Четыре тысячи марок…

— Стоил он когда-то, не так ли? — спросил я дружелюбно.

— Он должен быть принят в оплату с оценкой в четыре тысячи марок, — твердо заявил булочник. Овладев собой, он теперь нашел позицию для контратаки. — Ведь машина почти новая…

— Новая… — сказал я. — После такого колоссального ремонта?

— Сегодня утром вы это сами признали.

— Сегодня утром я имел в виду нечто иное. Новое новому рознь, и слово «новая» звучит по-разному, в зависимости от того, покупаете ли вы или продаете. При цене в четыре тысячи марок ваш форд должен был бы иметь бамперы из чистого золота.

— Четыре тысячи марок — или ничего не выйдет, — упрямо сказал он.

Теперь это был прежний непоколебимый булочник; казалось, он хотел взять реванш за порыв сентиментальности, охвативший его у Фердинанда.

— Тогда до свидания! — ответил я и обратился к его подруге: — Весьма сожалею, сударыня, но совершать убыточные сделки я не могу. Мы ничего не зарабатываем на кадилляке и не можем поэтому принять в счет оплаты старый форд с такой высокой ценой. Прощайте…

Она удержала меня. Ее глаза сверкали, и теперь она так яростно обрушилась на булочника, что у него потемнело в глазах.

— Сам ведь говорил сотни раз, что форд больше ничего не стоит, — прошипела она в заключение со слезами на глазах.

— Две тысячи марок, — сказал я. — Две тысячи марок, хотя и это для нас самоубийство.

Булочник молчал.

— Да скажи что-нибудь наконец! Что же ты молчишь, словно воды в рот набрал? — кипятилась брюнетка.

— Господа, — сказал я, — пойду и пригоню вам кадилляк. А вы между тем обсудите этот вопрос между собой.

Я почувствовал, что мне лучше всего исчезнуть. Брюнетке предстояло продолжить мое дело.

x x x

Через час я вернулся на кадилляке. Я сразу заметил, что спор разрешился простейшим образом. У булочника был весьма растерзанный вид, к его костюму пристал пух от перины. Брюнетка, напротив, сияла, ее грудь колыхалась, а на лице играла сытая предательская улыбка. Она переоделась в тонкое шелковое платье, плотно облегавшее ее фигуру. Улучив момент, она выразительно подмигнула мне и кивнула головой. Я понял, что всё улажено.

Мы совершили пробную поездку. Удобно развалясь на широком заднем сиденье, брюнетка непрерывно болтала. Я бы с удовольствием вышвырнул ее в окно, но она мне еще была нужна. Булочник с меланхоличным видом сидел рядом со мной. Он заранее скорбел о своих деньгах, — а эта скорбь самая подлинная из всех. Мы приехали обратно и снова поднялись в квартиру. Булочник вышел из комнаты, чтобы принести деньги. Теперь он казался старым, и я заметил, что у него крашеные волосы.

Брюнетка кокетливо оправила платье:

— Это мы здорово обделали, правда?

— Да, — нехотя ответил я.

— Сто марок в мою пользу…

— Ах, вот как… — сказал я.

— Старый скряга, — доверительно прошептала она и подошла ближе. — Денег у него уйма! Но попробуйте заставить его раскошелиться! Даже завещания написать не хочет! Потом всё получат, конечно, дети, а я останусь па бобах! Думаете, много мне радости с этим старым брюзгой?.. Она подошла ближе. Ее грудь колыхалась. — Так, значит, завтра я зайду насчет ста марок. Когда вас можно застать? Или, может быть, вы бы сами заглянули сюда? — Она захихикала. — Завтра после обеда я буду здесь одна…

— Я вам пришлю их сюда, — сказал я.

Она продолжала хихикать.

— Лучше занесите сами. Или вы боитесь?

Видимо, я казался ей робким, и она сделала поощряющий жест.

— Не боюсь, — сказал я. — Просто времени нет. Как раз завтра надо идти к врачу. Застарелый сифилис, знаете ли! Это страшно отравляет жизнь!..

Она так поспешно отступила назад, что чуть не упала в плюшевое кресло, в эту минуту вошел булочник. Он недоверчиво покосился на свою подругу. Затем отсчитал деньги и положил их на стол. Считал он медленно и неуверенно. Его тень маячила на розовых обоях и как бы считала вместе с ним.

Вручая ему расписку, я подумал: "Сегодня это уже вторая, первую ему вручил Фердинанд Грау". И хотя в этом совпадении ничего особенного не было, оно почему-то показалось мне странным. Оказавшись на улице, я вздохнул свободно. Воздух был по-летнему мягок. У тротуара поблескивал кадилляк.

— Ну, старик, спасибо, — сказал я и похлопал его по капоту. — Вернись поскорее — для новых подвигов!

XV

Над лугами стояло яркое сверкающее утро. Пат и я сидели на лесной прогалине и завтракали.

Я взял двухнедельный отпуск и отправился с Пат к морю. Мы были в пути. Перед нами на шоссе стоял маленький старый ситроэн. Мы получили эту машину в счет оплаты за старый форд булочника, и Кестер дал мне ее на время отпуска. Нагруженный чемоданами, наш ситроэн походил на терпеливого навьюченного ослика.

— Надеюсь, он не развалится по дороге, — сказал я.

— Не развалится, — ответила Пат.

— Откуда ты знаешь?

— Разве непонятно? Потому что сейчас наш отпуск, Робби.

— Может быть, — сказал я. — Но, между прочим, я знаю его заднюю ось. У нее довольно грустный вид. А тут еще такая нагрузка.

— Он брат «Карла» и должен вынести всё.

— Очень рахитичный братец.

— Не богохульствуй, Робби. В данный момент это самый прекрасный автомобиль из всех, какие я знаю.

Мы лежали рядом на полянке. Из леса дул мягкий, теплый ветерок. Пахло смолой и травами.

— Скажи, Робби, — спросила Пат немного погодя, — что это за цветы, там, у ручья?

— Анемоны, — ответил я, не посмотрев.

— Ну, что ты говоришь, дорогой! Совсем это не анемоны. Анемоны гораздо меньше; кроме того, они цветут только весной.

— Правильно, — сказал я. — Это кардамины.

Она покачала головой.

— Я знаю кардамины. У них совсем другой вид.

— Тогда это цикута.

— Что ты, Робби! Цикута белая, а не красная.

— Тогда не знаю. До сих пор я обходился этими тремя названиями, когда меня спрашивали. Одному из них всегда верили.

Она рассмеялась.

— Жаль. Если бы я это знала, я удовлетворилась бы анемонами.

— Цикута! — сказал я. — С цикутой я добился большинства побед.

Она привстала:

— Вот это весело! И часто тебя расспрашивали?

— Не слишком часто. И при совершенно других обстоятельствах.

Она уперлась ладонями в землю:

— А ведь, собственно говоря, очень стыдно ходить по земле и почти ничего не знать о ней. Даже нескольких названий цветов и тех не знаешь.

— Не расстраивайся, — сказал я, — гораздо более позорно, что мы вообще не знаем, зачем околачиваемся па земле. И тут несколько лишних названий ничего не изменят.

— Это только слова! Мне кажется, ты просто ленив.

Я повернулся:

— Конечно. Но насчет лени еще далеко не всё ясно. Она — начало всякого счастья и конец всяческой философии. Полежим еще немного рядом. Человек слишком мало лежит. Он вечно стоит или сидит. Это вредно для нормального биологического самочувствия. Только когда лежишь, полностью примиряешься с самим собой.

Послышался звук мотора, и вскоре мимо нас промчалась машина.

— Маленький мерседес, — заметил я, не оборачиваясь. — Четырехцилиндровый.

— Вот еще один, — сказала Пат.

— Да, слышу. Рено. У него радиатор как свиное рыло?

— Да.

— Значит, рено. А теперь слушай: вот идет настоящая машина! Лянчия! Она наверняка догонит и мерседес и рено, как волк пару ягнят. Ты только послушай, как работает мотор! Как орган! Машина пронеслась мимо.

— Тут ты, видно, знаешь больше трех названий! — сказала Пат.

— Конечно. Здесь уж я не ошибусь.

Она рассмеялась:

— Так это как же — грустно или нет?

— Совсем не грустно. Вполне естественно. Хорошая машина иной раз приятней, чем двадцать цветущих лугов.

— Черствое дитя двадцатого века! Ты, вероятно, совсем не сентиментален…

— Отчего же? Как видишь, насчет машин я сентиментален.

Она посмотрела на меня.

— И я тоже, — сказала она.

x x x

В ельнике закуковала кукушка. Пат начала считать.

— Зачем ты это делаешь? — спросил я.

— А разве ты не знаешь? Сколько раз она прокукует — столько лет еще проживешь.

— Ах да, помню. Но тут есть еще одна примета. Когда слышишь кукушку, надо встряхнуть свои деньги. Тогда их станет больше.

Я достал из кармана мелочь и подкинул ее на ладони.

— Вот это ты! — сказала Пат и засмеялась. — Я хочу жить, а ты хочешь денег.

— Чтобы жить! — возразил я. — Настоящий идеалист стремится к деньгам. Деньги — это свобода. А свобода — жизнь.

— Четырнадцать, — считала Пат. — Было время, когда ты говорил об этом иначе.

— В мрачный период. Нельзя говорить о деньгах с презренном. Многие женщины даже влюбляются из-за денег. А любовь делает многих мужчин корыстолюбивыми. Таким образом, деньги стимулируют идеалы, — любовь же, напротив, материализм.

— Сегодня тебе везет, — сказала Пат. — Тридцать пять.

— Мужчина, — продолжал я, — становится корыстолюбивым только из-за капризов женщин. Не будь женщин, не было бы и денег, и мужчины были бы племенем героев. В окопах мы жили без женщин, и не было так уж важно, у кого и где имелась какая-то собственность. Важно было одно: какой ты солдат. Я не ратую за прелести окопной жизни, — просто хочу осветить проблему любви с правильных позиций. Она пробуждает в мужчине самые худшие инстинкты — страсть к обладанию, к общественному положению, к заработкам, к покою. Недаром диктаторы любят, чтобы их соратники были женаты, — так они менее опасны. И недаром католические священники не имеют жен, — иначе они не были бы такими отважными миссионерами.

— Сегодня тебе просто очень везет, — сказала Пат. — Пятьдесят два!

Я опустил мелочь в карман и закурил сигарету.

— Скоро ли ты кончишь считать? — спросил я. — Ведь уже перевалило за семьдесят.

— Сто, Робби! Сто — хорошее число. Вот сколько лег я хотела бы прожить.

— Свидетельствую тебе свое уважение, ты храбрая женщина! Но как же можно столько жить?

Она скользнула по мне быстрым взглядом:

— А это видно будет. Ведь я отношусь к жизни иначе, чем ты.

— Это так. Впрочем, говорят, что труднее всего прожить первые семьдесят лет. А там дело пойдет проще.

— Сто! — провозгласила Пат, и мы тронулись в путь.

x x x

Море надвигалось на нас, как огромный серебряный парус. Еще издали мы услышали его соленое дыхание. Горизонт ширился и светлел, и вот оно простерлось перед нами, беспокойное, могучее и бескрайнее.

Шоссе, сворачивая, подходило к самой воде. Потом появился лесок, а за ним деревня. Мы справились, как проехать к дому, где собирались поселиться. Оставался еще порядочный кусок пути. Адрес нам дал Кестер. После войны он прожил здесь целый год. Маленькая вилла стояла на отлете. Я лихо подкатил свой ситроэн к калитке и дал сигнал. В окне на мгновение показалось широкое бледное лицо и тут же исчезло.

— Надеюсь, это не фройляйн Мюллер, — сказал я.

— Не всё ли равно, как она выглядит, — ответила Пат.

Открылась дверь. К счастью, это была не фройляйн Мюллер, а служанка. Через минуту к нам вышла фройляйн Мюллер, владелица виллы, — миловидная седая дама, похожая на старую деву. На ней было закрытое черное платье с брошью в виде золотого крестика.

— Пат, на всякий случай подними свои чулки, — шепнул я, поглядев на крестик, и вышел из машины.

— Кажется, господин Кестер уже предупредил вас о нашем приезде, — сказал я.

— Да, я получила телеграмму. — Она внимательно разглядывала меня. — Как поживает господин Кестер?

— Довольно хорошо… если можно так выразиться в наше время.

Она кивнула, продолжая разглядывать меня.

— Вы с ним давно знакомы?

"Начинается форменный экзамен", — подумал я и доложил, как давно я знаком с Отто. Мой ответ как будто удовлетворил ее. Подошла Пат. Она успела поднягь чулки. Взгляд фройляйн Мюллер смягчился. К Пат она отнеслась, видимо, более милостиво, чем ко мне.

— У вас найдутся комнаты для нас? — спросил я.

— Уж если господин Кестер известил меня, то комната для вас всегда найдется, — заявила фройляйн Мюллер, покосившись на меня. — Вам я предоставлю самую лучшую, — обратилась она к Пат.

Пат улыбнулась. Фройляйн Мюллер ответила ей улыбкой.

— Я покажу вам ее, — сказала она.

Обе пошли рядом по узкой дорожке маленького сада. Я брел сзади, чувствуя себя лишним, — фройляйн Мюллер обращалась только к Пат. Комната, которую она нам показала, находилась в нижнем этаже. Она была довольно просторной, светлой и уютной и имела отдельный выход в сад, что мне очень понравилось. На одной стороне было подобие ниши. Здесь стояли две кровати.

— Ну как? — спросила фройляйн Мюллер.

— Очень красиво, — сказала Пат.

— Даже роскошно, — добавил я, стараясь польстить хозяйке. — А где другая?

Фройляйн Мюллер медленно повернулась ко мне:

— Другая? Какая другая? Разве вам нужна другая? Эта вам не нравится?

— Она просто великолепна, — сказал я, — но…

— Но? — чуть насмешливо заметила фройляйн Мюллер. — К сожалению, у меня нет лучшей.

Я хотел объяснить ей, что нам нужны две отдельные комнаты, но она тут же добавила:

— И ведь вашей жене она очень нравится.

"Вашей жене"… Мне почудилось, будто я отступил па шаг назад, хотя не сдвинулся с места. Я незаметно взглянул на Пат. Прислонившись к окну, она смотрела на меня, давясь от смеха.

— Моя жена, разумеется… — сказал я, глазея на золотой крестик фройляйн Мюллер.

Делать было нечего, и я решил не открывать ей правды. Она бы еще, чего доброго, вскрикнула и упала в обморок.

— Просто мы привыкли спать в двух комнатах, — сказал я. — Я хочу сказать — каждый в своей.

Фройляйн Мюллер неодобрительно покачала головой:

— Две спальни, когда люди женаты?.. Какая-то новая мода…

— Не в этом дело, — заметил я, стараясь предупредить возможное недоверие. — У моей жены очень легкий ссн. Я же, к сожалению, довольно громко храплю.

— Ах, вот что, вы храпите! — сказала фройляйн Мюллер таким тоном, словно уже давно догадывалась об этом.

Я испугался, решив, что теперь она предложит мне комнату наверху, на втором этаже. Но брак был для нее, очевидно, священным делом. Она отворила дверь в маленькую смежную комнатку, где, кроме кровати, не было почти ничего.

— Великолепно, — сказал я, — этого вполне достаточно. Но но помешаю ли я кому-нибудь? — Я хотел узнать, будем ли мы одни на нижнем этаже.

— Вы никому не помешаете, — успокоила меня фройляйн Мюллер, с которой внезапно слетела вся важность. — Кроме вас, здесь никто не живет. Все остальные комнаты пустуют. — Она с минуту постояла с отсутствующим видом, но затем собралась с мыслями: — Вы желаете питаться здесь или в столовой?

— Здесь, — сказал я.

Она кивнула и вышла.

— Итак, фрау Локамп, — обратился я к Пат, — вот мы и влипли. Но я не решился сказать правду — в этой старой чертовке есть что-то церковное. Я ей как будто тоже не очень понравился. Странно, а ведь обычно я пользуюсь успехом у старых дам.

— Это не старая дама, Робби, а очень милая старая фройляйн.

— Милая? — Я пожал плечами. — Во всяком случае не без осанки. Ни души в доме, и вдруг такие величественные манеры!

— Не так уж она величественна…

— С тобой нет.

Пат рассмеялась:

— Мне она понравилась. Но давай притащим чемоданы и достанем купальные принадлежности.

x x x

Я плавал целый час и теперь загорал на пляже. Пат была еще в воде. Ее белая купальная шапочка то появлялась, то исчезала в синем перекате волн.

Над морем кружились и кричали чайки. На горизонте медленно плыл пароход, волоча за собой длинный султан дыма. Сильно припекало солнце. В его лучах таяло всякое желание сопротивляться сонливой бездумной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Подо мной шуршал горячий песок. В ушах отдавался шум слабого прибоя.

Я начал что-то вспоминать, какой-то день, когда лежал точно так же… Это было летом 1917 года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и нас неожиданно отвели на несколько дней в Остенде на отдых. Майер, Хольтхофф, Брейер, Лютгенс, я и еще кое-кто. Большинство из нас никогда еще не было у моря, и эти немногие дни, этот почти непостижимый перерыв между смертью и смертью превратились в какое-то дикое, яростное наслаждение солнцем, песком и морем. Целыми днями мы валялись на пляже, подставляя голые тела солнцу. Быть голыми, без выкладки, без оружия, без формы, — это само по себе уже равносильно миру. Мы буйно резвились на пляже, снова и снова штурмом врывались в море, мы ощущали свои тела, свое дыхание, свои движения со всей силой, которая связывала нас с жизнью. В эти часы мы забывались, мы хотели забыть обо всем.

Но вечером, в сумерках, когда серые тени набегали из-за горизонта на бледнеющее море, к рокоту прибоя медленно примешивался другой звук; он усиливался и наконец, словно глухая угроза, перекрывал морской шум. То был грохот фронтовой канонады. И тогда внезапно обрывались разговоры, наступало напряженное молчание, люди поднимали головы и вслушивались, и на радостных лицах мальчишек, наигравшихся до полного изнеможения, неожиданно и резко проступал суровый облик солдата; и еще на какое-то мгновение по лицам солдат пробегало глубокое и тягостное изумление, тоска, в которой было всё, что так и осталось невысказанным: мужество, и горечь, и жажда жизни, воля выполнить свой долг, отчаяние, надежда и загадочная скорбь тех, кто смолоду обречен на смерть.

Через несколько дней началось большое наступление, и уже третьего июля в роте осталось только тридцать два человека. Майер, Хольтхофф и Лютгенс были убиты.

— Робби! — крикнула Пат.

Я открыл глаза. С минуту я соображал, где нахожусь. Всякий раз, когда меня одолевали воспоминания о войне, я куда-то уносился. При других воспоминаниях этого не бывало.

Я привстал. Пат выходила из воды. За ней убегала вдаль красновато-золотистая солнечная дорожка. С ее плеч стекал мокрый блеск, она была так сильно залита солнцем, что выделялась на фоне озаренного неба темным силуэтом. Она шла ко мне и с каждым шагом всё выше врастала в слепящее сияние, пока позднее предвечернее солнце не встало нимбом вокруг ее головы. Я вскочил на ноги, таким неправдоподобным, будто из другого мира, казалось мне это видение, — просторное синее небо, белые ряды пенистых гребней моря, и на этом фоне — красивая, стройная фигура.

И мне почудилось, что я один на всей земле, а из воды выходит первая женщина. На минуту я был покорен огромным, спокойным могуществом красоты и чувствовал, что она сильнее всякого кровавого прошлого, что она должна быть сильнее его, ибо иначе весь мир рухнет и задохнется в страшном смятении. И еще сильнее я чувствовал, что я есть, что я просто существую на земле и есть Пат, что я живу, что я спасся от ужаса войны, что у меня глаза, и руки, и мысли, и горячее биение крови, а что всё это — непостижимое чудо.

— Робби! — снова позвала Пат и помахала мне рукой.

Я поднял ее купальный халат и быстро пошел ей навстречу.

— Ты слишком долго пробыла в воде, — сказал я.

— А мне совсем тепло, — ответила она, задыхаясь.

Я поцеловал ее влажное плечо:

— На первых порах тебе надо быть более благоразумной.

Она покачала головой и посмотрела на меня лучистыми глазами:

— Я достаточно долго была благоразумной.

— Разве?

— Конечно! Более чем достаточно! Хочу, наконец, быть неблагоразумной! — Она засмеялась и прижалась щекой к моему лицу. — Будем неблагоразумны, Робби! Ни о чем не будем думать, совсем ни о чем, только о нас, и о солнце, и об отпуске, и о море!

— Хорошо, — сказал я и взял махровое полотенце. — Дай-ка я тебя сперва вытру досуха. Когда ты успела так загореть?

Она надела купальный халат.

— Это результат моего «благоразумного» года. Каждый день я должна была проводить целый час на балконе и принимать солнечную ванну. В восемь часов вечера я ложилась. А сегодня в восемь часов вечера пойду опять купаться.

— Это мы еще посмотрим, — сказал я. — Человек всегда велик в намерениях. Но не в их выполнении. В этом и состоит его очарование.

x x x

Вечером никто из нас не купался. Мы прошлись в деревню, а когда наступили сумерки, покатались на ситроэне. Вдруг Пат почувствовала сильную усталость и попросила меня вернуться.

Уже не раз я замечал, как буйная жизнерадостность мгновенно и резко сменялась в ней глубокой усталостью. У нее не было никакого запаса сил, хотя с виду она не казалась слабой. Она всегда расточительно расходовала свои силы и казалась неисчерпаемой в своей свежей юности. Но внезапно наставал момент, когда лицо ее бледнело, а глаза глубоко западали. Тогда всё кончалось. Она утомлялась не постепенно, а сразу, в одну секунду.

— Поедем домой, Робби, — попросила она, и ее низкий голос прозвучал глуше обычного.

— Домой? К фройляйн Мюллер с золотым крестиком на груди? Интересно, что еще могло прийти в голову старой чертовке в наше отсутствие…

— Домой, Робби, — сказала Пат и в изнеможении прислонилась к моему плечу. — Там теперь наш дом.

Я отнял одну руку от руля и обнял ее за плечи. Мы медленно ехали сквозь синие, мглистые сумерки, и, когда, наконец, увидели освещенные окна маленькой виллы, примостившейся, как темное животное, в пологой ложбинке, мы и впрямь почувствовали, что возвращаемся в родной дом.

Фройляйн Мюллер ожидала нас. Она переоделась, и вместо черного шерстяного на ней было черное шелковое платье такого же пуританского покроя, а вместо крестика к нему была приколота другая эмблема — сердце, якорь и крест, — церковный символ веры, надежды и любви. Она была гораздо приветливее, чем перед нашим уходом, и спросила, устроит ли нас приготовленный ею ужин: яйца, холодное мясо и копченая рыба.

— Ну конечно, — сказал я.

— Вам не нравится? Совсем свежая копченая камбала. — Она робко посмотрела на меня.

— Разумеется, — сказал я холодно.

— Свежекопченая камбала — это должно быть очень вкусно, — заявила Пат и с упреком взглянула на меня. — Фройляйн Мюллер, первый день у моря и такой ужин! Чего еще желать? Если бы еще вдобавок крепкого горячего чаю.

— Ну как же! Очень горячий чай! С удовольствием! Сейчас вам всё подадут.

Фройляйн Мюллер облегченно вздохнула и торопливо удалилась, шурша своим шелковым платьем.

— Тебе в самом деле не хочется рыбы? — спросила Пат.

— Еще как хочется! Камбала! Все эти дни только и мечтал о ней.

— А зачем же ты пыжишься? Вот уж действительно…

— Я должен был расквитаться за прием, оказанный мне сегодня.

— Боже мой! — рассмеялась Пат. — Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом.

— А я нет, — сказал я. — Я не забываю так легко. — А надо бы…

Вошла служанка с подносом. У камбалы была кожица цвета золотого топаза, и она чудесно пахла морем и дымом. Нам принесли еще свежих креветок.

— Начинаю забывать, — сказал я мечтательно. — Кроме того, я замечаю, что страшно проголодался.

— И я тоже. Но дай мне поскорее горячего чаю. Странно, но меня почему-то знобит. А ведь на дворе совсем тепло.

Я посмотрел на нее. Она была бледна, но всё же улыбалась.

— Теперь ты и не заикайся насчет долгих купаний, — сказал я и спросил горничную: — У вас найдется немного рому?

— Чего?

— Рому. Такой напиток в бутылках.

— Ром?

— Да.

— Нет.

Лицо у нее было круглое как луна. Она смотрела на меня ничего не выражающим взглядом.

— Нет, — сказала она еще раз.

— Хорошо, — ответил я. — Это неважно. Спокойной ночи. Да хранит вас бог.

Она ушла.

— Какое счастье, Пат, что у нас есть дальновидные друзья, — сказал я. — Сегодня утром перед отъездом Ленц погрузил в нашу машину довольно тяжелый пакет. Посмотрим, что в нем.

Я принес из машины пакет. В небольшом ящике лежали две бутылки рома, бутылка коньяка и бутылка портвейна. Я поднес ром к лампе и посмотрел на этикетку:

— Ром "Сэйнт Джемс", подумать только! На наших ребят можно положиться.

Откупорив бутылку, я налил Пат добрую толику рома в чай. При этом я заметил, что ее рука слегка дрожит.

— Тебя сильно знобит? — спросил я.

— Чуть-чуть. Теперь уже лучше. Ром хорош… Но я скоро лягу.

— Ложись сейчас же, Пат, — сказал я. — Пододвинем стол к постели и будем есть.

Она кивнула. Я принес ей еще одно одеяло с моей кровати и пододвинул столик:

— Может быть, дать тебе настоящего грогу, Пат? Это еще лучше. Могу быстро приготовить его.

Пат отказалась:

— Нет, мне уже опять хорошо.

Я взглянул на нее. Она действительно выглядела лучше. Глаза снова заблестели, губы стали пунцовыми, матовая кожа дышала свежестью.

— Быстро ты пришла в себя, просто замечательно, — сказал я. — Всё это, конечно, ром.

Она улыбнулась:

— И постель тоже, Робби. Я отдыхаю лучше всего в постели. Она мое прибежище.

— Странно. А я бы сошел с ума, если бы мне пришлось лечь так рано. Я хочу сказать, лечь одному.

Она рассмеялась:

— Для женщины это другое дело.

— Не говори так. Ты не женщина.

— А кто же?

— Не знаю. Только не женщина. Если бы ты была настоящей нормальной женщиной, я не мог бы тебя любить.

Она посмотрела на меня:

— А ты вообще можешь любить?

— Ну, знаешь ли! — сказал я. — Слишком много спрашиваешь за ужином. Больше вопросов нет?

— Может быть, и есть. Но ты ответь мне на этот.

Я налил себе рому:

— За твое здоровье, Пат. Возможно, что ты и права. Может быть, никто из нас не умеет любить. То есть так, как любили прежде. Но от этого нам не хуже. У нас с тобой всё по-другому, как-то проще.

Раздался стук в дверь. Вошла фройляйн Мюллер. В руке она держала крохотную стеклянную кружечку, на дне которой болталась какая-то жидкость.

— Вот я принесла вам ром.

— Благодарю вас, — сказал я, растроганно глядя на стеклянный наперсток. — Это очень мило с вашей стороны, но мы уже вышли из положения.

— О господи! — Она в ужасе осмотрела четыре бутылки на столе. — Вы так много пьете?

— Только в лечебных целях, — мягко ответил я, избегая смотреть на Пат. — Прописано врачом. У меня слишком сухая печень, фройляйн Мюллер. Но не окажете ли вы нам честь?.. — Я открыл портвейн: — За ваше благополучие! Пусть ваш дом поскорее заполнится гостями.

— Очень благодарна! — Она вздохнула, поклонилась и отпила, как птичка. — За ваш отдых! — Потом она лукаво улыбнулась мне. — До чего же крепкий. И вкусный.

Я так изумился этой перемене, что чуть не выронил стакан. Щечки фройляйн порозовели, глаза заблестели, и она принялась болтать о различных, совершенно неинтересных для нас вещах. Пат слушала ее с ангельским терпением.

Наконец хозяйка обратилась ко мне:

— Значит, господину Кестеру живется неплохо?

Я кивнул.

— В то время он был так молчалив, — сказала она. — Бывало, за весь день словечка не вымолвит. Он и теперь такой?

— Нет, теперь он уже иногда разговаривает.

— Он прожил здесь почти год. Всегда один…

— Да, — сказал я. — В этом случае люди всегда говорят меньше.

Она серьезно кивнула головой и посмотрела на Пат.

— Вы, конечно, очень устали.

— Немного, — сказала Пат.

— Очень, — добавил я.

— Тогда я пойду, — испуганно сказала она. — Спокойной ночи! Спите хорошо!

Помешкав еще немного, она вышла.

— Мне кажется, она бы еще с удовольствием осталась здесь, — сказал я. — Странно… ни с того ни с сего…

— Несчастное существо, — ответила Пат. — Сидит себе, наверное, вечером в своей комнате и печалится.

— Да, конечно… Но мне думается, что я, в общем, вел себя с ней довольно мило.

— Да, Робби, — она погладила мою руку. — Открой немного дверь.

Я подошел к двери и отворил ее. Небо прояснилось, полоса лунного света, падавшая на шоссе, протянулась в нашу комнату. Казалось, сад только того и ждал, чтобы распахнулась дверь, — с такой силой ворвался в комнату и мгновенно разлился по ней ночной аромат цветов, сладкий запах левкоя, резеды и роз.

— Ты только посмотри, — сказал я.

Луна светила всё ярче, и мы видели садовую дорожку во всю ее длину. Цветы с наклоненными стеблями стояли по ее краям, листья отливали темным серебром, а бутоны, так пестро расцвеченные днем, теперь мерцали пастельными тонами, призрачно и нежно. Лунный свет и ночь отняли у красок всю их силу, но зато аромат был острее и слаще, чем днем.

Я посмотрел на Пат. Ее маленькая темноволосая головка лежала на белоснежной подушке. Пат казалась совсем обессиленной, но в ней была тайна хрупкости, таинство цветов, распускающихся в полумраке, в парящем свете луны. Она слегка привстала:

— Робби, я действительно очень утомлена. Это плохо?

Я подошел к ее постели:

— Ничего страшного. Ты будешь отлично спать.

— А ты? Ты, вероятно, не ляжешь так рано?

— Пойду еще прогуляюсь по пляжу.

Она кивнула и откинулась на подушку. Я посидел еще немного с ней.

— Оставь дверь открытой на ночь, — сказала она, засыпая. — Тогда кажется, что спишь в саду…

Она стала дышать глубже.

Я встал, тихо вышел в сад, остановился у деревянного забора и закурил сигарету. Отсюда я мог видеть комнату. На стуле висел ее купальный халат, сверху было наброшено платье и белье; на полу у стула стояли туфли. Одна из них опрокинулась. Я смотрел на эти вещи, и меня охватило странное ощущение чего-то родного, и я думал, что вот теперь она есть и будет у меня и что стоит мне сделать несколько шагов, как я увижу ее и буду рядом с ней сегодня, завтра, а может быть, долго-долго… Может быть, думал я, может быть, — вечно эти два слова, без которых уже никак нельзя было обойтись! Уверенности — вот чего мне недоставало. Именно уверенности, — ее недоставало всем.

Я спустился к пляжу, к морю и ветру, к глухому рокоту, нараставшему, как отдаленная артиллерийская канонада.

   ГЛАВЫ XVI-XVIII >>>
 

1. «Три товарища» (нем. Drei Kameraden) – работа над романом начата в 1932 году. Роман был закончен и опубликован в датском издательстве Gyldendal под названием «Kammerater» в 1936 году. В 1958 году был переведён на русский язык.
Поначалу это было небольшое произведение под названием «Пат», которое спустя время трансформировалось в полноценную книгу о любви, декорацией к которой послужила послевоенная Германия.
Роман продолжает тематику «потерянного поколения». События происходят в 1928–1929 годах в Германии, предположительно в Берлине. Прообразом Пат стала танцовщица Ильза Ютта Замбона, первая жена Ремарка, брак с которой просуществовал четыре года. (вернуться)

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика