Грибоедовская Москва. Анциферов Н. П.
Литература
 
 Главная
 
Портрет А. С. Грибоедова
работы В. Н. Гундарева
(с акварели худ. Горюнова, 1828 г.).
Литературный музей Пушкинского Дома (ИРЛИ РАН)[20]
 
А. С. Грибоедов.
Рис. А. С. Пушкина. 1828 г.[21]
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ГРИБОЕДОВ
(1795-1829)

ГРИБОЕДОВСКАЯ МОСКВА

Н. Анциферов[1]
 
       1

Грибоедов называл свою комедию «Горе от ума» «сценической поэмой». В известном смысле она может быть названа поэмой о Москве.

Употребляя термин «Москва», автор комедии, за редкими исключениями, имел в виду ограниченный смысл этого слова, т. е., барское общество Москвы. Ему-то и посвятил свой известный труд М. О. Гершензон под названием: «Грибоедовская Москва». В данном очерке термин «Москва» будет использован в его двойном значении: Москва, как город 10 — 20-х годов прошлого века, и Москва, как собирательное понятие, в смысле «барское общество» Москвы, как оно отразилось в комедии Грибоедова. Тема Москвы в этом последнем, ограниченном смысле — ведущий мотив комедии.

Лишь два-три раза термин «Москва» может быть отнесен к городу в целом: «Пожар способствовал ей много к украшенью», Москва — «дистанция огромного размера». В некоторых случаях Москва названа как место действия: «В Москве! у вас!» или «В Москву переведен через мое содейство». Иногда термин может быть понят в обоих смыслах: «Что нового покажет мне Москва?» (Чацкий), «Где сыщется столица как Москва?» (Фамусов). В этих случаях и Чацкий и Фамусов могли иметь в виду и московское общество и самый город. Но чаще всего под «Москвой» нужно понимать москвичей: «В Москве прибавят вечно втрое», т. е. москвичи прибавят «вечно втрое», или: «заставил всю Москву дивиться их красе», т. е. заставил всех москвичей. Заключительный возглас Чацкого: «Вон из Москвы!» следует понимать, прежде всего, в ограниченном смысле, как разрыв с барским обществом старой столицы, хотя этот разрыв и связан с бегством из самого города, — чтобы найти уголок, где можно жить, не думая о том, «что станет говорить княгиня Марья Алексевна».

Определим хронологические рамки «Грибоедовской Москвы». Их установить легко. Это — послепожарная Москва и Москва до восстания декабристов, т. е. Москва между 1813 и 1825 гг. Однако для полноты картины нужно помнить, что в Москве тех лет доживала Москва XVIII века. Вместе с тем, в старой столице нарождалась Москва декабристов и, далее, Москва наших революционных демократов первой фазы их развития — Москва Белинского, Герцена и Огарева. Фамусов говорит с гордостью: «Что за тузы в Москве живут и умирают!..». Эти тузы — люди «века минувшего», «времен очаковских и покоренья Крыма», люди XVIII века. Чацкий же говорит о новом веке, который так быстро перерождает Москву, что, думая о прошлом, уж верится с трудом в реальность этого «свежего предания». Чувствуя дыхание этого нового времени, Чацкий восклицает: «Нет, нынче свет уж не таков... Вольнее всякий дышит».

Итак, говоря о грибоедовской Москве, мы должны видеть в ней и реликты XVIII века, эти опавшие листья когда-то пышно цветшего дерева, и новые весенние побеги, которые так поднимут в грядущих десятилетиях значение Москвы на историческом пути России.

Какими «тузами» гордился Фамусов? Кого имел в виду Грибоедов в этих словах своего персонажа?

П. А. Вяземский остался недоволен ироническим отношением автора комедии к этим «тузам». Он пишет: «Тузы», которые в Москве «живали и умирали», право, были не лишние: каждый город мог бы пожелать иметь их в своей игре...»[2]. И Вяземский с увлечением описывает Апраксина и его дом на Знаменке у Арбатских ворот: «Чтобы дать понятие о широком размере хлебосольства его, скажем, что вскоре после возрождения Москвы он, не помню по какому случаю, дал в один и тот же день обед в зале Благородного собрания на 150 человек, а вечером в доме своем бал и ужин на 500. Это что-то гомерическое или белокаменное». Вяземский понимает, что такая характеристика не является еще защитой этих «тузов» от иронии Грибоедова, и добавляет: «Но не одними плотоядными пиршествами отличался этот московский барски-увеселительный дом. Более возвышенные и утонченные развлечения и празднества также не были забыты. Бывали в нем литературные вечера, чтения, концерты, так называемые благородные или любительские спектакли. В городском доме была обширная театральная зала». В числе «памятных спектаклей» Вяземский называет постановку «Севильского цирюльника».

Таков один из «тузов» Фамусова. Но он не единственный. На Б. Калужской находились Нескучный сад и Нескучный дворец самого прославленного из всех московских тузов — героя Чесменской победы, блистательного графа Алексея Орлова. Это был едва ли не самый популярный человек в Москве. Москвичи всех сословий при встрече с ним почтительно снимали шляпы. Его популярность объяснялась не только сказочным богатством (Мисс Вильмот уверяла, что он был богаче «всех владык образованного мира»). Москвичи любили его за широту натуры, за то, что он разделял все их страсти: и русскую удалую пляску, и кулачные бои на льду Москвы-реки или под стенами Кремля, и петушиные бои, и голубиную охоту, и хоровое пенье. Особая страсть графа Орлова была к конским бегам. «Орловские» рысаки славились на всю Россию. На склоне Теплого стана, где находилась над Москвой-рекой усадьба этого прославленного московского туза, Орлов устраивал театральные спектакли, а у Калужской заставы скачки, куда имели доступ все слои московского населения.

В Москве, как и в Петербурге, «тузы» строили свои особняки вдоль берегов реки: в северной столице — у Невы, Фонтанки и Мойки, в древней столице — вдоль Москвы-реки и Яузы, где образовалось целое урочище из таких вельможных дворцов, построенных лучшими зодчими своего времени: Казаковым, Кваренги и Джилярди. Здесь жили: Бестужевы-Рюмины, Безбородко, Головины. Облик их великолепных особняков сохранял все черты загородных усадеб, в особенности «подмосковных» — с их колоннадами, циркумференциями, cour d'honneur'ами, с прилегающими к ним службами и садами.

Москва наших дней хранит еще немало таких палаццо, в которых «жили и умирали» московские «тузы». Среди них первое место занимает выходящий своим фасадом на Моховую улицу дом-дворец Пашкова (ныне — библиотека им. Ленина), величественное и изящное здание. Этот дом — одно из свидетельств о масштабах жизни тех «тузов»-москвичей, которыми так гордился Фамусов.


Делабарт Ж. Вид Моховой и дома Пашкова в Москве. 1795–1797 гг.
Государственный Исторический музей

Дослужившиеся до высоких чинов вельможи, гнувшие свои спины в антикамерах Екатерининского дворца в ожидании приема в Тронном зале, готовые, как Максим Петрович, «жертвовать своим затылком» в надежде быть пожалованными высочайшею улыбкой, — здесь эти вельможи в Москве доживали свой век гордыми и независимыми барами, окруженными оравой родственников, приживальщиков, клиентов. Среди этих бар были люди и независимые, которые в Северной Пальмире умели сохранять свое достоинство. Владелец Нескучного — Алексей Орлов никогда не был повинен в раболепстве. К тому же Москва еще со «времен очаковских и покоренья Крыма» находилась в оппозиции петербургскому правительству, в особенности же гатчинскому духу обезличивающей муштры. «Москва в отставке, Москва в опале. Естественно ей стать центром отставных чиновников из дворянства и военных в отставке» — писал Герцен в своей блестящей статье «Москва и Петербург». «Удаленная от политического движения, питаясь старыми новостями, не имея ключа к действиям правительства, ни инстинкта отгадывать их, Москва резонерствует, многим недовольна, обо многом отзывается вольно». Здесь Герцен говорит о тех самых «старичках», которые так восхищали своим фрондированием Фамусова:

А наши старички? — Как их возьмет задор,
Засудят об делах, что слово: — приговор. —
Ведь столбовые все, в ус никого не дуют
И об правительстве иной раз так толкуют,
          Что если б кто подслушал их... беда.
Не то, чтоб новизны вводили, — никогда,
          Спаси нас боже! Нет. А придерутся
          К тому, к сему, а чаще ни к чему,
          Поспорят, пошумят, и... разойдутся.
Прямые канцлеры в отставке... по уму!

Но эти «задорные старички» стояли уже вне жизни. «Москва служила станцией между Петербургом и тем светом для отслужившего барства, как предвкушение могильной тишины» (Герцен). С постоянной оглядкой на прошлое, на «век Екатерины», недовольные современностью и не понимавшие ее, эти «канцлеры в отставке», угасая в тишине своих особняков, бросали вечерний отблеск заката XVIII века на молодую жизнь, возникавшую в недрах старой столицы.

Поколение Фамусова — соединительное звено между поколением Максима Петровича и поколением Чацкого. Это поколение, сформировавшееся еще в допожарной Москве, продолжало процветать и в последующее время. Здесь еще нет отрыва от прошлого: Фамусовы — верные сыны Максим Петровичей; завет Фамусова — учиться, «на старших глядя». Москва Фамусова — это и есть «грибоедовская Москва», т. е. Москва, изобличенная автором в «Горе от ума».

Старую Москву называли большой деревней. Это определение было отчасти подсказано «большими дистанциями» города, в котором было много пустырей, много садов и особенно много огородов.

О Москве конца XVIII века много писали иностранцы, пораженные своеобразием древней русской столицы. Граф Сегюр в своих «Записках» так характеризует ее облик: «Вид этого огромного города, обширная равнина, на которой он расположен, и его огромные размеры, тысячи золоченых церковных глав, пестрота колоколен, ослепляющих взор отблеском солнечных лучей, это смешение изб, богатых купеческих домов и великолепных палат многочисленных гордых бар, это кишащее население, представляющее собою самые противоположные нравы, различные века, варварство и образование, европейские общества и азиатские базары, — все это поразило своей необычайностью».

С этими суждениями иностранцев интересно сопоставить слова Герцена о Москве, сказанные им через полвека: «Большие города — это большие поэмы; надобно вчитаться, чтобы постигнуть поэзию Данте; так и Москва — поэма немного водянистая, с большими маржами[3], с пробелами, но лишь только приживешься — поймешь эту поэму в 40 верст»[4]. Позднее, углубляя эту образную характеристику Москвы, Герцен писал: «Вообще в Москве жизнь больше деревенская, чем городская; только господские дома близко друг от друга». Эта сжатая формула превосходно характеризует социальный ландшафт города. Москва, по меткому определению Герцена, являет собой «гигантское развитие богатого села». К этим словам присоединим еще отзыв о Москве М. Загоскина: «Москва не город, не столица, а целый русский мир... Вы найдете в Москве самые верные образчики нашего сельского быта, вы отыщете в ней целые усадьбы деревенских помещиков, с выгонами для скота, фруктовыми садами, огородами и другими принадлежностями сельского хозяйства»[5].

Москвичи, современники Грибоедова, пережили потрясающую трагедию захвата Москвы Наполеоном, московского пожара, разграбления и разрушения сердца России. Вспомним то впечатление, которое произвела Москва на вернувшихся в нее беженцев. Батюшков из Нижнего в октябре 1812 г. писал Н. И. Гнедичу: «Ужасные поступки вандалов или французов в Москве и в ее окрестностях, поступки беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством»[6]. Когда поэт вернулся в покинутый им город, он был потрясен зрелищем пожарища:

Трикраты с ужасом потом
Бродил в Москве опустошенной
Среди развалин и могил,
Трикраты прах ее священный
Слезами скорби омочил.[7]

Московское пепелище явилось кладбищем многих памятников старины, безвозвратно утраченных. Вместе с тем оно расчистило поле для нового строительства. Была создана особая строительная комиссия, во главе которой был поставлен Бове, ученик замечательного русского зодчего Казакова. Впервые Москва узнала плановое строительство.

Поэт и ученый Мерзляков с изумлением описывает быстроту, с которой заново отстраивалась Москва: «С нами совершаются чудеса божественные. Топор стучит, кровли наводятся, целые опустошенные переулки становятся по-прежнему застроенными. Английский клуб против Страстного монастыря свидетельствует вам свое почтение. Благородное собрание... также надеется воскреснуть».

Так возрождалась дворянская Москва. По крылатому слову Грибоедова, «пожар способствовал ей много к украшенью». Ряд талантливых архитекторов, среди них Жилярди и Бове, на образовавшихся просторах могли блеснуть своим искусством. Они придали пестрой московской архитектуре черты единого стиля — ампира. В дворянских кварталах выросли один за другим изящные и уютные особняки. Немало было построено и общественных зданий, в том числе: провиантские склады на Крымской площади, Манеж против Университета, 1-я Градская больница на Калужской, Опекунский совет на Солянке и т. д. Совершенно новый облик получило перестроенное Жилярди здание Университета. Тогда же построен архитектором Бове Большой театр, а перед ним устроена площадь для парадов, обрамленная зданиями единого стиля.

Одним из грандиозных памятников Отечественной войны 1812 г. был храм на Воробьевых горах, задуманный по «гениальному, странному, безумному», как его называл Герцен, проекту Витберга. Другим памятником явилась Триумфальная арка у Тверской заставы. Москва вспоминала и былую отечественную войну эпохи Смуты; ее героям Минину и Пожарскому в 1818 г. на Красной площади был открыт памятник.

Для дворянской Москвы, казалось, наступал «золотой век». Этот ее расцвет находит достаточное объяснение в том подъеме, который переживала вся страна после разгрома интервентов и освобождения, благодаря русским победам, Западной Европы от диктатуры Наполеона.

«Война 1812 года сильно потрясла умы в России», — писал Герцен. Долго после освобождения Москвы не могли устояться волнующиеся мысли и нервное напряжение. События вне России, взятие Парижа, история ста дней, ожидание; слухи, Ватерлоо, Наполеон, плывущий за океан, траур по убитым родственникам, страх за живых, возвращающиеся войска, ратники, идущие домой, все это сильно действовало на самые грубые натуры»[8]. Вот та обстановка, в которой развертывалось строительство Москвы после пожара 1812 г.

Действительно, «пожар способствовал ей много к украшенью». Но Москва обновилась лишь внешне. По существу она оставалась все той же Москвой Максим Петровичей. Фамусов говорил: «Дома́ и все на новый лад». А Чацкий возражал ему: «Дома́ новы, но предрассудки стары. Порадуйтесь, не истребят ни годы их, ни моды, ни пожары».

Московское дворянство, после своего возвращения в древнюю столицу, со страстью набросилось на все то, что оно ценило в московском быту. Увеселительные сезоны 1814 и 1815 гг. превзошли все другие сезоны своими блестящими балами, катаньями, обедами и ужинами «для званых и незваных». Особенно показателен был ночной праздник, устроенный на средства московского дворянства в 1814 г. в особняке Полторацкого. Театрал и поэт, слывший вольнодумцем, А. М. Пушкин сочинил для этого праздника мелодраму «Храм бессмертия» на тему о том, как «Росс, в венцах, в Париж взлетел». В мелодраме московские дамы изображали различные страны. Роль России досталась жене поэта П. А. Вяземского. Праздник был назван «праздником бриллиантов».

Поэты послепожарной Москвы, наряду с ее патриотическим подвигом самосожжения, наряду с прославлением ее вековых святынь и ее героического прошлого, воспевали и современную Москву, преимущественно Москву дворянскую. В этом отношении особый интерес представляет Баратынский. В картинах Москвы, написанных им, мы не найдем ни бичующей сатиры, ни слащавых восхвалений. Они интересны своим спокойным, красочным реализмом. Они написаны кистью проникновенного художника.

Как не любить родной Москвы,
Но в ней не град первопрестольный,
Не позлащенные главы,
Не гул потехи колокольной,
Не сплетни вестницы-молвы
Мой ум пленила своевольный...
Я в ней люблю весельчаков,
Люблю роскошное довольство
Их продолжительных пиров,
Богатой знати хлебосольство
И дарованье поваров.[9]

В описании Москвы у Баратынского звучит фамусовская интонация:

Решительно скажу, едва
Другая сыщется столица, как Москва.

Конечно, Баратынский далек от Фамусова. Но его речь о Москве Фамусов имел бы все основания приветствовать.

Бывали праздничные дни в московском быту, когда сословия смешивались. Так, на гулянье под Новинским «на светлой неделе» встречались «жильцы лачуг» и «жильцы палат» в «бесчиновном весельи», при звоне бубен и литавров, при выкриках «паясов», при «индусских чудесах» и женских взвизгах на «потешных горах».

И под Новинским час и два,
С полудня начиная, мода
По снисхожденью своему
Делить веселости народа
Не запрещает никому.[10]


Делабарт Ж. Подновинское предместье в Москве во время народного гулянья. 1795
Русский музей

Но народ-герой, спасший Россию в 1812 г., был достоин другой участи, чем та, которую ему уготовил «без лести преданный царю» Аракчеев, вышедший из немецко-гатчинской школы безумного императора Павла. Это поняла та часть дворянства, что вышла на Сенатскую площадь в Петербурге 14 декабря 1825 г. Грибоедовская Москва, столь довольная собой, столь уверенная в завтрашнем дне, не подозревала, что для нее наступают сумерки.

Наряду с создававшейся литературной традицией воспевания Москвы развивалась и другая, критическая традиция. Еще у Державина («Раскаянье») мы найдем обличительное описание заштатной столицы:

О град ты роскошей, распутства и вреда,
Ты людям молодым и горесть и беда!
Москва, хотя в тебе забавы пребывают,
Веселья, радости живущих восхищают,
Но самый ты, Москва, уж тот же Вавилон.

Поэт называет ее, однако, «магнитной горой», обладающей непреодолимой силой.

Покинуть я тебя стократно намеряюсь
И, будучи готов, стократно возвращаюсь.

В этих филиппиках против Москвы слышится скорбь об исчезающем былом, недоверие к новому времени, разлагающему патриархальный быт.

Взор Грибоедова был обращен не к отжившему. Он смотрел смело в грядущее и радовался и гордился, сравнивая «век нынешний и век минувший». Полной грудью дышал он новым вольным воздухом, который уже начинал врываться в душную атмосферу фамусовской Москвы.

       2

О Москве в комедии говорят почти все действующие лица: одни — в кратких репликах (Софья, Скалозуб, Репетилов), другие (Чацкий, Фамусов) рисуют развернутые картины московской жизни. Но в основном тема Москвы представлена как диспут между Фамусовым, ее защитником, и Чацким, ее обличителем. Но защита Фамусовым часто ведется так, что его высказывания лишь подтверждают встречные обвинения Чацкого.

«Ну как не порадеть родному человечку», — говорит Фамусов, считая эту склонность чиновного барства за доблесть москвичей. О том же, но уже с негодованием, говорит и Чацкий:

Не эти ли грабительством богаты?
Защиту от суда в друзьях нашли, в родстве...

Порой автор вкладывает в уста Фамусова слова, которые можно принять за издевательство над собой, — слова, которые могли бы звучать негодующе в устах Чацкого:

      ... У нас уж исстари ведется,
        Что по отцу и сыну честь;
Будь плохенький, да если наберется
        Душ тысячки две родовых —
          Тот и жених...

Патриархальные нравы понимались Фамусовым, как требование передачи из поколения в поколение родовых почестей и привилегий, как требование во всем помогать родне. Он искренно, видимо, готов любить всю свою родню:

Нет! я перед родней, где встретится, ползком,
          Сыщу ее на дне морском.
При мне служащие чужие очень редки.
Все больше сестрины, свояченицы детки.

Эта черта Фамусова характерна для москвичей того времени. Дворянство тяготело к определенным районам — например, между Остоженкой и Спиридоновкой, в районе Красных ворот. Родственные и дружественные семьи покупали (или нанимали) дома поближе друг к другу. Так у Арбатских ворот — между Поварской и Молчановкой — поселилась бабушка Лермонтова, а по соседству жили Верещагины, Лопухины, Сушковы. У Тверского бульвара имели свои дома Яковлевы и родственные им Голохвастовы и Хованские.

В своих особняках, окруженных садами, службами, действительно похожих на усадьбы, дворянские семьи продолжали свою загородную жизнь.

Центрами дворянской Москвы были: Тверской бульвар, Кузнецкий мост, Благородное собрание и Английский клуб:

А все Кузнецкий мост, и вечные французы,
Откуда моды к нам, и авторы, и музы:
       Губители карманов и сердец!
          Когда избавит нас творец
От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок!
          И книжных и бисквитных лавок.


Кузнецкий мост. Гравюра И. Дациаро
Коллекция «Москва Дациаро» [19]

Кузнецкий мост — улица, прорезавшая Кузнецкую слободу у моста через Неглинную (отсюда ее название), — был центром иностранного капитала, проводником «западничества», последних мод, определявших и мысли и чувства московского «большого света». Прекрасным комментарием к словам Фамусова служит описание Кузнецкого моста Батюшковым. После рассказа о том, как в магазинах «губители карманов» обобрали старушку, приехавшую с дочерями из провинции в большой дедовской карете, запряженной шестью чахлыми клячами, Батюшков переходит к теме мод: «Зайдем оттуда в кофейный магазин... Здесь мы видим большое стечение московских франтов в лакированных сапогах, в широких английских фраках и в очках и без очков; и растрепанных и причесанных. Этот, конечно, англичанин: он, разиня рот, смотрит на высокую куклу. — Нет, он русак и родился в Суздале. — Ну, так этот француз: он картавит и говорит с хозяйкой о знакомом ей чревовещателе, который в прошлом году забавлял весельчаков парижских? — Нет, это старый франт, который не езжал далее Макарья и, промотав родовое именье, наживает новое картами. — Ну, так это немец, этот бледный высокий мужчина, который вошел с прекрасной дамой? — Ошибся, и он русский, а только молодость провел в Германии. — По крайней мере, жена его иностранка, она с трудом говорит по-русски. — Еще раз ошибся! Она русская, любезный друг, из прихода Неопалимой купины, и кончит жизнь свою на святой Руси. — Отчего же все они хотят прослыть иностранцами, картавят и кривляются? Отчего!»

Это вполне созвучно словам Чацкого:

Ни звука русского, ни русского лица!

Гоголь в «Невском проспекте» также построит описание главной артерии Петербурга на повторяющемся разрушении иллюзий и закончит его словами: «Здесь все обман, все мечта, все не то, что кажется!»

Прославленным центром дворянской Москвы, ее мужской половины, был Английский клуб. Находился он одно время на Страстном бульваре в старинном здании, где теперь университетская клиника. С 1831 г. Английский клуб перебрался в дом гр. Разумовского, где ныне находится Музей Революции.

Один из членов Английского клуба Жихарев с восхищением описал его в своих записках. «Какой дом! Какая услуга! — чудо! Спрашивай чего хочешь, все есть и все недорого. Клуб выписывает все журналы, все газеты, русские и иностранные, а для чтения есть особая комната, в которой не позволяется мешать читающим; не хочешь читать — играй в карты, в биллиард, в шахматы; не любишь карт и биллиарда — разговаривай, всякий может найти собеседника по душе и по мысли... Английский клуб показался мне каким-то особенным мирком, в котором можно прожить, обходясь без большого. Об обществе нечего и говорить: вся знать, все лучшие люди в городе членами клуба».

Эта характеристика, относящаяся к более позднему времени, может быть без изменения отнесена и к грибоедовской Москве. Один из первых вопросов Чацкого, обращенных к Софье, был:

Ну что ваш батюшка? всё Английского клоба
Старинный верный член до гроба.[11]

Это было место, где московская знать фрондировала против петербургского правительства и Зимнего дворца. Пушкин в «Евгении Онегине» писал:

В палате Английского клоба
Народных заседаний проба.


А. Н. Бенуа. Москва пушкинского времени. Английский клуб. 1915

В слове «палата» двойной смысл. Это слово может быть отнесено и к величавому зданию клуба, и к оппозиционным речам его членов, представлявших, по ироническому замечанию Пушкина, «народные заседания». Не следует забывать, что среди членов Английского клуба были и такие люди, как Михаил Орлов и П. Я. Чаадаев.

Когда Фамусов, расхваливая Москву, вспоминает задорных старичков, которые толкуют непочтительно о правительстве, он, конечно, имеет в виду членов Английского клуба. Сюда же должен быть отнесен и рассказ Репетилова:

            Р е п е т и л о в
Зато спроси, где был?

            Чацкий
      И сам я догадаюсь:
Чай в клубе?

            Р е п е т и л о в
      В Английском. Чтоб исповедь начать:
      Из шумного я заседанья.
Пожалуйста, молчи, я слово дал молчать.
У нас есть общество и тайные собранья
      По четвергам. Секретнейший союз...

            Ч а ц к и й
      Ах, я, братец, боюсь.
Как? в клубе?

            Р е п е т и л о в
      Именно.

Нетрудно видеть, что в этом диалоге Грибоедов высмеивал претензию клуба стать дворянской палатой «народных заседаний». Английский клуб — лишь характерная деталь барской Москвы с ее «особым отпечатком».

В чем же заключается этот «особый отпечаток»?

Москва — это город «вольностей дворянства». Карамзин называл ее «столицей российского дворянства». То дворянство, которое действует, направляет жизнь страны, сосредоточено в Петербурге.

Во Франции различали «noblesse de robe» — «знать мантии» и «noblesse d'épee» — «знать шпаги». В известной мере это деление приложимо и к дворянской России: служилое, «чиновное» дворянство Петербурга и родовое дворянство на покое в Москве. Служилое дворянство зависело от правительства, от различных крупных чиновников, которые могли выходить и из рядов разночинцев (вспомним Сперанского). Здесь, в Москве, дворяне в эпоху Грибоедова более или менее были предоставлены сами себе. Ничем не стесненные, ни от кого не зависящие, они жили в своих особняках, как в своих поместьях. Здесь дворяне жили сообща. Каждый день был расписан для их общения. Вспомним разговор Фамусова с Петрушкой. Интересную параллель к нему приводит Гершензон в своей «Грибоедовской Москве». А кроме балов, сколько других обязанностей!» — восклицает в своем письме Марья Ивановна Римская-Корсакова. «Надо ехать обедать к тетке Олсуфьевой на крестины... Или надо на свадьбу к Николаю Николаевичу Наумову — женится на Булыгиной, сестре Ивана Дмитриевича Нарышкина. Пир кончится только в 11 вечера... Умер Офросимов — надо на похороны, умер Голицын А. Н. тоже — и как это грустно! Жизнь наша в руках всевышнего, и для того-то не должно мерзостей никаких делать, чтобы быть готовым предстать пред ним: без покаянья умрешь как скот какой!»

Полная аналогия с расписанием недели у Фамусова, которое заключается также философской сентенцией. Монолог Фамусова совпал с письмом Марьи Ивановны потому, что это было типично для барской Москвы. Так заполнялась жизнь московских бар.

Еще одна особенность Москвы — это большой общественный авторитет знатных женщин. Какая-нибудь Татьяна Юрьевна или Марья Алексевна олицетворяет собою общественный суд, общественную совесть. Влияние властных и авторитетных женщин фамусовской Москвы тоже имело свой «московский отпечаток».

Город Фамусовых, Хлестовых, Скалозубов, Молчалиных живет действительно особой жизнью. Там свои законы; там «по отцу и сыну честь»; там защиту от суда находят «в друзьях, в родстве»; там зажимают рты общественному мнению «обеды, ужины и танцы». Там, у этих людей, «страстных к чинам», в почете «мундир, один мундир». В мирке Фамусовых все зорко следят друг за другом, обрушиваясь на всякого, кто сунется в их монастырь со своим уставом. Москва живет сплетней. Угроза сплетни висит над всеми. Даже Фамусов боится ее: «В Москве прибавят вечно втрое».

Фамусовская Москва — это какая-то автономная республика. Карамзин писал в «Путеводительной записке»: «Москва прослыла республикою. Там без сомнения более свободы, но не в мыслях, а в жизни». То-есть быт был менее стеснен властями.

Ревниво оберегает Москва свой уклад, свой обычай. Поругивая петербургское правительство в Английском клубе, члены его создают себе иллюзию какой-то призрачной свободы. А свобода их лишь только в том, что им предоставлено право ничего не делать. Это тучное барство питается за счет «живых душ», за счет «крещеной собственности». Две трети населения Москвы были крепостные.

«Горе от ума» было названо «политической комедией». Она явилась грозным обвинительным актом против феодально-крепостнического государства. Обличая Москву Фамусова, она показала, что такая «Москва» могла сложиться только на базе крепостного права. В комедии о нем сказано мало, но сказано так, что комедия была воспринята, как «разбой! пожар!», и автор ее прослыл «мечтателем! опасным!».

Чацкий дает обобщенный образ крепостника, названного им «Нестором негодяев знатных», т. е. вождем, главою:

      Тот Нестор негодяев знатных,
      Толпою окруженный слуг;
Усердствуя, они, в часы вина и драки,
И честь и жизнь его не раз спасали: вдруг
На них он выменял борзые три собаки!..

Особое негодование передовых людей того времени вызывал крепостной театр. Та часть крепостных, которая в силу своей природной одаренности выдвигалась в ряды интеллигенции, оставаясь рабами своих владельцев, с особой мукой несла на себе ярмо рабства. Достаточно назвать имя гениального актера Щепкина. Чацкий, сделав выпад против крепостного права в целом, обрушивается, вслед за этим, на крепостной балет:

Или — вон тот еще, который для затей
На крепостной балет согнал на многих фурах
От матерей, отцов отторженных детей?!
Сам погружен умом в зефирах и в амурах,
Заставил всю Москву дивиться их красе!
Но должников не согласил к отсрочке: —
      Амуры и Зефиры все
      Распроданы поодиночке!!!

По всей вероятности, здесь Грибоедов имел в виду пресловутого А. Н. Голицына, прозванного «Cosa rara» (редкая вещь). Этот любитель театра расточил громадное состояние в 40 000 душ; пытался бежать от кредиторов за границу, но был задержан и умер в нищете.

В крепостном театре, в этой излюбленной забаве московских бар, Грибоедов видел одно из наиболее возмутительных и жестоких проявлений крепостного права.

Такова Москва Фамусовых и Скалозубов.

Можно ли, однако, поставить знак равенства между этой Москвой, которую штурмует Чацкий, и Москвой грибоедовской? Конечно, нет. В грибоедовской Москве есть две Москвы, противопоставленные одна другой: Москва отживающая и Москва нарождающаяся; первые лучи этой новой Москвы уже прорезают сгущающиеся сумерки Москвы фамусовской.

Еще П. А. Вяземский писал по поводу грибоедовской Москвы: «При этой темной Москве была и другая еще, светлая Москва. Уже в начале века в «отставной столице» била ключом умственная жизнь. Карамзин в статье «О публичном преподавании наук в Московском университете» в 1803 г. писал: «Любитель просвещения с душевным удовольствием увидит там (т. е. на лекциях) знатных московских дам, благородных молодых людей, духовных, купцов, студентов Заиконоспасской академии...» (где когда-то учился Ломоносов) «и людей всякого звания». Итак, задолго до знаменитых публичных чтений Грановского в Москве читались лекции для широкой публики. В 20-х годах образовалось «Общество любомудрия». Оно было организовано группой молодых людей, служивших в Архиве государственной коллегии иностранных дел[12]. В их числе были: Иван и Петр Киреевские, поэт Веневитинов, В. Ф. Одоевский, друг Пушкина Соболевский, историк Погодин, поэт и литературовед Шевырев и др. Все это были московские дворяне, не принадлежавшие к миру Фамусова. И не случайно эти «архивные юноши» в пасквильном виде были изображены Фадеем Булгариным в его романе «Иван Выжигин».

Особое значение для Грибоедова имело его знакомство с декабристами, которые разнообразными нитями были связаны с Москвой. Многие из них работали в тайных обществах — не тех, конечно, о которых рассказывал Репетилов: там только шумели, здесь готовились к революции. Грибоедов умел различать презираемых им фрондеров Английского клуба и героев первого революционного восстания[13]. Вероятно, тайные общества имел в виду и Вяземский, когда говорил о «светлой» Москве, об интенсивной культурной жизни части московского общества. Не подлежит сомнению, что для Грибоедова носителями того нового духа вольности, о котором так пламенно говорил Чацкий, были декабристы.

Среди декабристов, так или иначе связанных с Москвой, можно назвать М. Бестужева, С. Волконского, В. Кюхельбекера, столь близкого самому Грибоедову, Никиту Муравьева, М. И. Муравьева-Апостола, А. Одоевского, М. Ф. Орлова, Н. И. Тургенева, И. Д. Якушкина. С Москвой был связан и Пестель.

Чацкий ощущал в Москве веяние этого нового духа и не без основания восклицал:

Нет, нынче свет уж не таков...
Вольнее всякий дышит...

Неудивительно, что люди с идеями «времен очаковских и покоренья Крыма» прониклись непримиримой враждой «к свободной жизни». Москва, как река, взломавшая весною свой лед, тронулась навстречу светлому будущему. Возврата к прошлому нет:

      Как посравнить, да посмотреть
      Век нынешний и век минувший —
Свежо предание, а верится с трудом.

Так Чацкий утверждает прогрессивное развитие Москвы и всей России. И старый мир уже не может не считаться с молодыми побегами; он страшится бичующих речей, опасается обличительного смеха.

Да, нынче смех страшит и держит стыд в узде.

В Москве народились новые люди, которые хотят служить родине, служить делу, а не лицам.

      Теперь пускай из нас один,
Из молодых людей, найдется: враг исканий,
Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,
В науки он вперит ум, алчущий познаний;
Или в душе его сам бог возбудит жар
К искусствам творческим, высоким и прекрасным, —
      Они тотчас: разбой! пожар!
И прослывет у них мечтателем! опасным!..

Чацкий не один. Он говорит от лица нового поколения. И в «Горе от ума» мы встретим одиночек, отколовшихся от фамусовской Москвы: таков ушедший в науку князь Федор — «химик» и «ботаник»; таков двоюродный брат Скалозуба, который

      ... набрался́ каких-то новых правил.
Чин следовал ему: он службу вдруг оставил,
      В деревне книги стал читать.

За всем этим духом нового века ощущается то движение, которое привело к событиям 14 декабря у подножия памятника Петра I.

Фамусов имел полное основание для восклицания:

Ученье — вот чума, ученость — вот причина,
      Что нынче пуще, чем когда,
Безумных развелось людей, и дел, и мнений.

Москва Фамусовых обусловила возникновение Москвы Чацких, а вместе с тем и борьбу с этой новой Москвой и свою конечную гибель.

Таково московское общество в комедии.

       3

По поводу персонажей своей комедии Грибоедов писал Катенину: «Портреты и только портреты входят в состав комедии... в них, однако, есть черты, свойственные многим другим лицам, а иные всему роду человеческому настолько, насколько каждый человек похож на своих двуногих собратий». Это признание чрезвычайно ценно для решения вопроса о прототипах «Горя от ума».

Некоторые литературоведы, а вместе с ними и читатели, готовы видеть в персонаже какого-либо литературного произведения портрет реальной личности, копию действительности. При таком подходе автору можно ставить в вину всякое отступление от действительности, как это принято в отношении авторов исторических романов и повестей. Другую ошибку делают те литературоведы, которые в каждом новом литературном типе ищут воспроизведения уже существующего литературного персонажа, оставаясь при этом исключительно в рамках литературной традиции. Так устанавливалось, между прочим, положение, что Чацкий — литературный потомок Альцеста. В действительности, образ слагается из сочетания литературной традиции, к которой примыкает автор, с его жизненным опытом, с его наблюдениями над окружающим миром. Только такое сочетание и дает полноту жизни литературному образу. Когда Грибоедов писал о портретности своих героев, он, конечно, не имел в виду простое копирование действительности; он имел в виду творческое синтезирование, которое только и может привести к нужным художественным обобщениям. Можно утверждать, что, говоря о портретности своих персонажей, Грибоедов имел в виду их связь с конкретными наблюдениями над москвичами — своими современниками, но не более. Не было в Москве Чацкого, но были в Москве Чацкие; жил Чацкий и в самом Грибоедове.

Не было в Москве Фамусова, но Фамусовы были в Москве, и Грибоедов сумел извлечь из своих наблюдений материал для того, чтобы создать образ своего персонажа.

Ставя проблему о прототипах «Горя от ума», я делаю следующее утверждение: основные персонажи комедии не имеют какого-либо определенного прототипа среди людей грибоедовской Москвы; напротив, второстепенные персонажи непосредственно связаны с совершенно определенными лицами.

Начнем с Чацкого. Как известно, еще до появления комедии в рукописных списках распространился слух о том, что Грибоедов «осмеял Чаадаева». Возмущенный этим Пушкин писал Вяземскому: «Что такое Грибоедов? Мне сказали, что он написал комедию на Чаадаева; в теперешних обстоятельствах это чрезвычайно благородно с его стороны». Гневная ирония Пушкина объясняется не только глубоким уважением, которое он питал к Чаадаеву, но и опальным положением последнего в те годы: «Русский Брут» демонстративно подал в отставку после расправы царского правительства над Семеновским полком. Когда же Пушкин прочел «Горе от ума», он этого сходства не обнаружил.

А между тем, думая о Чацком, невольно вспоминаешь Чаадаева. Есть какая-то закономерная преемственность между этими двумя лицами, познавшими «горе» от своего «ума». Эволюция Чацкого шла в том же направлении, что и эволюция Чаадаева. Представим себе радостно возбужденного юношу, который с таким добродушием и веселостью вспоминает своих старых знакомых в первом разговоре с Софьей. Ему все мило, даже московское уродство, ибо после разлуки «и дым отечества нам сладок и приятен». Таков Чацкий первого действия. Иная интонация окрасила его речи, обращенные во втором действии к Фамусову и Скалозубу. Вслушиваясь в силу его негодования, в его бурное красноречие, представляешь себе в Чацком зародыш народного трибуна:

Он в Риме был бы Брут,
В Афинах — Периклес.

Страстная обличительная речь, блестящее красноречие! Это был первый сигнал о новой правде, звон колокола, который должен был будить от сна дремавшую грибоедовскую Москву. К этой речи Чацкого вполне приложимы слова Герцена, отнесенные к Чаадаеву: это было «протестом личности, которая.... хочет высказать часть накопившегося на сердце». И не следует упрекать Чацкого за то, «что он мечет бисер перед свиньями», что он апеллирует к уму и совести Фамусова и Скалозуба. Его речь не более как крик боли человека, вернувшегося на родину, человека, для которого «дым отечества» уже перестает быть «сладким и приятным». Это — речь патриота, но патриота, который хочет содействовать исцелению родины, а не баюкать ее успокоительными речами.

В третьем действии мы видим новую фазу в эволюции образа Чацкого. Его «миллион терзаний», в сущности, уже раздумие вслух, монолог. Наконец, в начале четвертого действия Чацкий молчалив. Пушкин ошибочно упрекнул его за проповеди Репетилову. Рассеянно слушая либерального болтуна, Чацкий подает неохотно лишь презрительные реплики: «Послушай, ври, да знай же меру!»; «Шумите вы и только»; «Вот странное уничижение!». Только в конце, потрясенный сценой Софьи с Молчалиным, он вспыхивает еще раз в прощальной, страстной речи.

Таким образом, мы видим, как в доме Фамусова угасает пыл Чацкого, как постепенно пылкий юноша погружается в презрительное молчание. Этой падающей линии настроения соответствует и линия падения его тяги к Москве. Вот три этапа:

1) «Дым отечества (следовательно — Москвы) нам сладок и приятен!».

2) «Нет, недоволен я Москвою».

3) «Вон из Москвы, сюда я больше не ездок».

Представим себе Чацкого, не уехавшего из Москвы, а оставшегося жить в мире Фамусовых. Невольно возникает образ Чаадаева, стоящего «сложа руки, где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах, в театрах, в клубе... воплощенным veto». Так писал Герцен о Чаадаеве. «Печальная и самобытная фигура» его «резко отделяется каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне московской жизни»[14].

Безумным прославили Чацкого «всем хором». Безумным объявил потом Чаадаева император Николай I.

Чем мог быть вызван слух о Чацком — Чаадаеве? Может быть, первоначальный замысел Грибоедова назвать своего героя от слова «чад» — Чадский (Чадаев — так часто называли и писали фамилию последнего) свидетельствует о каком-то сближении между ними. Слово «чад» могло иметь большой смысл для Грибоедова. Как известно, согласно установившейся традиции, фамилии давались в связи с той ролью, которая возлагалась на персонаж. Каков же мог быть в данном случае замысел Грибоедова?

Вспомним слова Чацкого:

      Ну вот и день прошел, и с ним
      Все призраки, весь чад и дым
Надежд, которые мне душу наполняли

И далее:

      В повозке так-то на пути,
Необозримою равниной, сидя праздно,
      Все что-то видно впереди
      Светло, сине, разнообразно;
И едешь час, и два, день целый. Вот резво
Домчались к отдыху: ночлег. Куда ни взглянешь,
Все та же гладь, и степь, и пусто и мертво...

Он говорит эти слова медленно, в глубоком раздумье.

Этот мотив «дорожной жалобы» — свидетельство о той беспочвенности, на которую были обречены лучшие русские люди того времени. Это «русско-европейские» скитальцы Достоевского, и не случайно, что именно Достоевский упрекал народолюбца Чацкого в бегстве из Москвы, в неумении, вырвавшись из круга Фамусова, найти Москву народную и соединиться с ней.

За фигурой Чацкого возникает фигура Рудина, который «бесприютным скитальцем» таскался в «долгие осенние ночи», пока не оказался на чужбине и, никем неведомый, погиб со знаменем в руках на баррикадах в Париже июньских дней. Вспомним Литвинова, следящего за клубами дыма из окна загона: «Дым, дым,— повторил он несколько раз, и все вдруг показалось ему дымом — все, собственная жизнь, русская жизнь».

Это — развитие литературной линии Чацкого. Конечно, и Рудин, тем более Литвинов, представляют собою индивидуальности, резко отличные от героя Грибоедова; мало того, их общественная позиция иная. Но их объединяет одна существенная черта — это обреченность на беспочвенное скитальчество, при всей их тяге к труду на родной почве. Образ Чацкого мог оказаться пророческим потому, что эта линия развития отражала в точности то, что совершалось в самой жизни. Вспомним бегство Печерина[15] и его странствование по Западу — и в физическом и в духовном смысле, в поисках уголка, где можно найти приют и успокоение. Вспомним в этой связи и Герцена. И Печерин и Герцен называли себя «русскими Агасферами».

Начало скитаний Герцена «по свету» началось с того момента, когда он покинул Москву, убедившись, что ему не раскрыть здесь своих могучих сил, что ему не выполнить клятву на Воробьевых горах, оставаясь в Москве.

Такое сочетание под одним знаком столь различных личностей, как вымышленных, так и реальных, свидетельствует о типичности этого явления для эпохи Николая I.

Что же следует из всего этого? Был ли Чаадаев прототипом для Чацкого? Не в том дело, как старались доказать сторонники этой гипотезы, что Ф. Глинка в стихах о Чаадаеве писал, что он

пил из чаши жизни муку
И выпил горе от ума.

И не в том, что Ростопчина в своей пьесе «Возврат Чацкого в Москву» представила его лысым, как Чаадаев. Для нас имеет значение другое: отразилось ли в какой-то мере восприятие Грибоедовым своего выдающегося современника на формировании образа Чацкого или не отразилось. Можно сказать с уверенностью, что Грибоедов не имел в виду в Чацком дать портрет Чаадаева. Тем не менее именно такие личности, как Чаадаев, создавали ту струю в атмосфере грибоедовской Москвы, которую не мог не уловить чуткий автор «Горя от ума». Чацкий не является ничьим портретом. Чацкий — уловленный Грибоедовым симптом, характеризующий сдвиги внутри развивающегося передового общества. В какой же мере Чаадаев мог отразиться в образе Чацкого? Конечно, это разные индивидуальности. Автор «Философических писем» рисуется холодным, молчаливым предтечей русских западников. Что же в нем общего с пылким оратором Чацким, проповедником идеала самобытности русского народа? Прежде всего напомним, что не всегда Чаадаев был охлажденным; в конце десятых годов он вместе с Пушкиным «свободою горел», он «кипел желаньями», он «нетерпеливою душой» «внимал отчизны призыванью»; его жар «воспламенял к высокому любовь». Вспомним смелый жест Чаадаева — его демонстративный уход в отставку, повлекший за собой опальное положение. «Охлаждение» Чаадаева — это не коренная черта его личности; оно — результат душевной усталости. Не столь уж и молчалив был московский философ. Не случайно же Денис Давыдов написал о Чаадаеве:

Утопист, идеолог,
Президент Собранья —
Старых барынь духовник,
Маленький аббатик,
Что в гостиных бить привык
В маленький набатик.

Ошибочно также противопоставлять взгляды Чаадаева мыслям Чацкого. Критический взгляд на прошлое России, изложенный в первом «Философическом письме», является ничем иным, как проекцией в прошлое, отрицанием той же самой «грибоедовской Москвы», возведенной в символ России. К тому же этот взгляд сложился у Чаадаева много позже того времени, когда Грибоедов работал над своей комедией, а главное — сложился лишь на время. В «Апологии сумасшедшего» Чаадаев уже оценивает русский народ, как народ с великим будущим. С другой стороны, не следует и в Чацком видеть предшественника славянофилов. Его страстный протест против «чужебесия» вовсе не есть протест против общения с Западом. Мысль Чацкого выражена точно: его возмущает «слепое» и «рабское» подражание.

Итак, отрицая портретность, вполне можно допустить, что образ Чацкого слагался у Грибоедова не без воздействия на его творческое воображение столь яркой личности, какой являлся Чаадаев. Скажем больше: гений художника предсказал и дальнейшую судьбу этой личности, обреченной на «горе от ума». Чаадаев нес собою новые возможности развития и свидетельствовал своей личностью о какой-то иной жизни в Москве, хотя и не сбывшейся в его эпоху. Чаадаев мог многое подсказать Грибоедову, навести его на мысли об отверженном московским обществом человеке, обреченном или на бегство из Москвы или на замыкание внутри самого себя. Чацкий бежал искать по свету, где «оскорбленному есть чувству уголок». Чаадаев, оставаясь в «большом свете» Москвы, ушел в самого себя, затаил в себе свои думы. Их объединяет положение в московском обществе, их «горе от ума», их мнимое безумие, их историческая позиция.

Все сказанное здесь, конечно, не снимает другой вопрос, — вопрос об известной автобиографичности Чацкого, которого Грибоедов наделил своими задушевными мыслями. Сам автор так характеризовал своего героя: «Этот человек, разумеется, в противоречии с обществом, его окружающим; его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих: сначала он весел, и это порок... Его насмешки неязвительны, покуда его не взбесят, но все-таки: «не человек — змея!», а после, когда вмешается личность, наших затронули — предается анафеме».

«В Москве все не по мне, — писал о себе Грибоедов. — Праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче и она в пренебрежении, ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом «несть пророка в отечестве своем». Отечество, сродство, дом мой в Москве. Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец, становится к чему-то годен, определен в миссию и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят».

Отношение Чацкого к Москве совершенно созвучно с отношением к ней автора «Горя от ума», и этого сходства нельзя не заметить.

Вспомним характеристику Грибоедова, сделанную Пушкиным в его «Путешествии в Арзрум»: «Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, все в нем было необыкновенно привлекательно».

Это сочетание «озлобленного ума» с добродушием — черты, напоминающие Чацкого. Сам Пушкин, как известно, ознакомившись с комедией, не признал в Чацком ни Чаадаева, ни самого Грибоедова. Он даже противопоставил в письме к А. А. Бестужеву героя комедии ее автору. «Теперь вопрос: в комедии «Горе от ума», кто умное действующее лицо? Ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный, добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаньями». Таким образом, Пушкин, сближая идейно Грибоедова с Чацким, противопоставляет их характеры и силу их ума.

Однако сближение автора и героя комедии может быть продолжено. Ограничимся двумя примерами: «Я принял твой совет», пишет Грибоедов своему другу Бегичеву: «перестал умничать... со всеми видаюсь, слушаю всякий вздор и нахожу это очень хорошо. Как-нибудь дотяну до смерти... Буду ли я когда-нибудь независим от людей?» Так мог бы Чацкий, переживший миллион терзаний, писать своему старому другу Горичу. «Верь мне, чудесно всю жизнь прокататься на 4-х колесах; кровь волнуется, высокие мысли бродят и мчат далеко за обыкновенные пределы пошлых опытов, воображение светло, какой-то бурный огонь в душе пылает и не гаснет». Это просветление на бесконечных дорожных путях мы легко можем представить себе и у скитальца Чацкого, вырвавшегося за пределы «пошлых опытов» фамусовской Москвы.

Сближение Чаадаева и Грибоедова с Чацким показывает, насколько образ героя «Горя от ума» симптоматичен для Москвы на историческом переломе.

Представляя, по замыслу автора, не «портрет», а вполне самостоятельное, созданное им лицо, Чацкий созвучен тем одиноким передовым людям, которые не могли пустить корней в тучную почву фамусовской Москвы. Чацкий создан Грибоедовым на основе самораскрытия и на основе наблюдений над своими современниками.

Проще может быть разрешен вопрос о других прототипах — москвичах. В Фамусове узнавали дядюшку автора комедии — Алексея Федоровича Грибоедова. В этом смысле высказывается и М. А. Дмитриев — тот самый, который обрушился на «Горе от ума», усмотрев в гениальной комедии лишь пасквиль на Москву. Предположение Дмитриева получает подтверждение и в наброске Грибоедова «Характер моего дяди»: «Вот характер, который почти исчез в наше время, но 20 лет тому назад был господствующим... Истории предоставляю объяснить, отчего в тогдашнем поколении развита была повсюду какая-то смесь пороков и любезностей, извне рыцарство в нравах, а в сердцах отсутствие всякого чувства. Когда уже многие дуэлировались, но всякий пылал непреодолимой страстью обманывать женщин в любви, а мужчин в карты или иначе. По службе начальник уловлял подчиненного в разные подлости обещаньями, которых не мог исполнить, покровительством, не основанном ни на какой истине, но зато как и платили их светлостям мелкие чиновники, верные рабы-спутники до первого затменья. Объяснимся круглее: у всякого было в душе беспечность и лживость на языке — кажется, нынче этого нет, а, может быть, и есть, но дядя мой принадлежал к этой эпохе. Он, как лев, дрался с турками при Суворове, потом пресмыкался в передних всех случайных людей в Петербурге, в отставке жил сплетнями. Образец его нравоучений: я, брат!..».

Действительно, портрет Алексея Федоровича весьма напоминает Фамусова. Однако, наряду с этим назывались и другие прототипы в лице П. А. Офросимова, Цицианова, одного из основателей Английского клуба, Лунина — почетного опекуна. Можно с уверенностью сказать, что Фамусов — это контаминация различных бар Москвы 10—20-х годов XIX века. Оттого он так и типичен, что в нем узнавали многих.

В Софье Павловне Фамусовой искали сходство с кузиной Грибоедовой — дочерью Алексея Федоровича, вышедшей замуж за Сергея Александровича Римского-Корсакова, в котором в свою очередь без всякого основания видели прототип Сергея Сергеевича Скалозуба. Со Скалозубом связывали также полковника Фролова. Эти и подобные гипотезы малоценны потому, что они не дают ничего для сопоставления персонажей комедии с их прототипами. В данном плане материал может быть интересен постольку, поскольку возможно на основании такого сличения установить, что́ именно использовал автор в лаборатории своего творчества, и как использовал. Приблизительно то же можно сказать о прототипах Молчалина и супругов Горичей: Молчалина сближают с Полудинским, секретарем почетного опекуна Лунина, Горича — с Д. Н. Бегичевым и с Н. И. Огаревым. Его жену — Наталью Дмитриевну связывали с рядом московских дам того времени и также безуспешно.

Интереснее обстоит дело с Репетиловым и Загорецким. Прототипом Репетилова называли Шатилова . Если в какой-то мере Грибоедов предвосхитил прием Л. Н. Толстого слегка менять фамилию при включении какого-либо лица в свое произведение, мы легко можем Шатилова превратить в Репетилова, заменив первые слоги, образованные от repéter (повторять, в смысле болтать). По словам Бегичева, Шатилов был добрый малый, очень пустой и одержимый несчастной страстью беспрестанно острить и говорить каламбуры. Этим, наконец, он так надоел Грибоедову, что тот купил альманах анекдотов Биевра и, как только тот каламбурил, тотчас обращался к нему с вопросом: «На какой странице?» — «Свое, ей-богу, свое!» — отвечал всегда Шатилов. Остряк этот был в Москве, когда Грибоедов привез сюда оконченную комедию. Автор сам прочел ему Репетилова. Тот расхохотался, говоря: «Я знаю, на кого ты метишь. На Чаадаева...».

Конечно, образ Репетилова несравненно сложнее, содержательнее Шатилова. Он имеет, кроме того, особое общественное значение, как осмеяние тех, кто способен «шуметь» и только. Тем не менее этот пример все же дает возможность вскрыть общие черты, связывающие портрет с оригиналом. Интересен и возглас Шатилова: «Я знаю, на кого ты метишь». Настолько в образах комедии привыкли узнавать своих современников. Совсем по-репетиловски Шатилов «узнал» в либеральном болтуне Чаадаева.

И. Л. Гарусов, собиравший в Москве предания о прототипах «Горя от ума», затрудняется назвать оригинал Загорецкого, а в «Северном Меркурии» литератор М. А. Бестужев-Рюмин указал на некоего Элькана. Этот тот самый Элькан, которого Лермонтов вывел в образе гнусного Шприха в «Маскараде». Характеристика, данная Бестужевым-Рюминым темной личности мелкого журналиста Элькана, связанного с III отделением, действительно напоминает отчасти Загорецкого, отчасти и Шприха.

Интересную характеристику Элькана дает Т. Шевченко в своем «Художнике»: «У Полицейского моста мы встретили Элькана, прогуливающегося с каким-то молдаванским боярином и разговаривающего на молдаванском наречии. Мы взяли и его с собой. Странное явление этот Элькан: нет языка, на котором бы он не говорил, нет общества, в котором бы он не встречался, начиная с нашей братии и кончая графами и князьями. Он, как сказочный волшебник, везде и нигде: и на Английской набережной, у конторы пароходства, приятеля за границу провожает, и в конторе дилижансов, или даже у Средней Рогатки тоже провожает какого-нибудь задушевного москвича, и на свадьбе, и на крестинах, и на похоронах, и все это в продолжение одного дня, который он заключает присутствием своим во всех трех театрах. Настоящий Пинетти. Его иные остерегаются, как шпиона, но я в нем не вижу ничего похожего на подобное создание. Он, в сущности, неумолкаемый говорун и добрый малый и вдобавок плохой фельетонист. Его еще в шутку называют вечным жидом, и этот титул он сам находит для себя приличным. Он со мною иначе не говорит, как по-французски, за что я ему весьма благодарен, так как это для меня хорошая практика». И здесь так же живо ощущается Антон Антоныч Загорецкий.

Иногда портретное сходство несомненно.

В Хлестовой москвичи с полным основанием узнали Н. Д. Офросимову. В свое время она производила большое впечатление на московское общество. Ее запечатлели в своих воспоминаниях П. А. Вяземский, В. А. Сологуб, Ф. Ф. Вигель, С. П. Жихарев, Д. Н. Свербеев и другие. Из всех свидетельств о ней, вполне согласных, вырисовывается образ властной барыни, из тех, о которых Фамусов говорил с восхищением:

Судьи всему, везде, над ними нет судей;
За картами когда восстанут общим бунтом,
Дай бог терпение, ведь сам я был женат.
      Скомандовать велите перед фрунтом,
      Присутствовать пошлите их в Сенат.

Н. Д. Офросимова, по всем данным, отличалась прямотой, никогда и ни перед кем не стеснялась в высказывании своих мнений. Она считала себя истой москвичкой, блюстительницей исконных традиций старой столицы. Все трепетали перед этой вздорной, властной старухой, — такой она умела на всех нагнать страх. Офросимова всюду чувствовала себя хозяйкой, всю Москву расценивала как свое имение. Неукротимую московскую барыню знала «вся Москва».

Д. Н. Свербеев рассказывает, как он, возвратившись в Россию из-за границы в 1822 г., отправился в Благородное собрание, не сделав предварительно визита Наталье Дмитриевне. Увидав ее на балу, он тщетно прятался от нее, и все же был замечен ею. Старуха закричала ему на всю залу: «Свербеев, поди сюда». Однако Дмитрий Николаевич сделал вид, что не слышит, и скрылся от нее в толпе. Тогда Офросимова послала дежурного привести к ней Свербеева: «Что это ты с собой делаешь? Небось, давно здесь, а у меня еще не был! Видно, таскаешься по трактирам, по кабакам, да где-нибудь еще хуже.... оттого и порядочных людей избегаешь. Ты знаешь, я люблю твою мать, уважаю твоего отца»... — и пошла, и пошла! Я стоял перед ней, как осужденный к торговой казни, но, как всему бывает конец, то и она успокоилась: «Ну, бог тебя простит»[16].

Аналогичный рассказ мы находим у Благово: «Бывало, сидит она в собрании, и, боже избави, если какой-нибудь молодой человек и барышня пройдут мимо нее и ей не поклонятся: «Молодой человек, поди-ка сюда, скажи мне, кто ты такой, как твоя фамилия? Такой-то? Я твоего отца знала и бабушку знала, а ты идешь мимо меня и головой не кивнешь; видишь сидит старуха, ну и поклонись, голова не отвалится; мало тебя драли за уши, ты бы повежливее был...».

Известно, что в «Войне и мире» Офросимова превращена в Марью Дмитриевну Ахросимову. Она так же живет на Старой Конюшенной; так же выступает засучив рукава, так же наводит страх на молодежь и распекает ее за беспорядочную жизнь и т. д.

Иначе подошел к Офросимовой Грибоедов. Его Хлестова — портрет, чрезвычайно скупо очерченный. Но в нем собран ряд характерных черт. Среди гостей Фамусова Хлестова выделяется величавостью. Перед ней заискивают не только Загорецкий и Молчалин, но и сам Фамусов. Хлестова приезжает на бал не одна, с ней девка-арапка — «курчавая, горбом лопатки» — и собачонка. Эта странная свита придает ее портрету стиль XVIII века. Хлестова ворчит на всех. Первые слова ее — воркотня на утомительный путь. Бранит она Фамусова, Скалозуба. Ее слова по поводу смеха Чацкого:

      ... — Над старостью смеяться грех,
Я помню, ты дитей с ним часто танцовала;
Я за уши его дирала, только мало.

напоминают воркотню Офросимовой. Как и полагается знатной барыне, Хлестова строго дифференцирует свое обращение с собеседниками. Мы легко различаем снисходительный благодушный тон в отношении с своим родственником Фамусовым, приветливый с Софьей, презрительно-ласковый с Молчалиным, пренебрежительный со Скалозубом, поучительный с Репетиловым. Особенно выразительно ее отношение к услужливому плуту Загорецкому. Чацкий озадачил Хлестову, возмутив ее своим смехом; но потом она угадала в нем человека другого мира:

А Чацкого мне жаль.

Хлестова — единственная из присутствовавших на балу, кто пожалел, хотя и невзначай, «безумного».

Речь Хлестовой тонко нюансирована. Покидая бал, она говорит, обращая свою речь по очереди к Чацкому, Репетилову и Молчалину:

      Так бог ему судил; а впрочем,
      Полечат, вылечат авось.
А ты, мой батюшка, неизлечим хоть брось —
      Изволил во-время явиться!
      Молчалин, вон чуланчик твой,
Не нужны проводы: поди, господь с тобой...

Три совершенно разных интонации!

Из двух портретов Офросимовой (Хлестова, Ахросимова) наиболее точен, наиболее близок к подлиннику портрет, сделанный строго реалистической кистью Грибоедова.

Наиболее точные «портреты» набросаны Грибоедовым с тех москвичей, о которых лишь упоминают персонажи его комедии. Это скорее не портреты, а силуэты. Но силуэты эти сделаны безукоризненно точно. В особенности интересна характеристика, данная Репетиловым одному из членов его кружка:

Но голова у нас, какой в России нету,
Не надо называть, узнаешь по портрету:
      Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,
      И крепко на руку нечист,
Да умный человек не может быть не плутом,
Когда ж об честности высокой говорит,
      Каким-то демоном внушаем,
      Глаза в крови, лицо горит,
      Сам плачет и мы все рыдаем.

Вспомним признание Грибоедова: «портреты и только портреты входят в состав комедии». Здесь прямо сказано: «Не надо называть, узнаешь по портрету». И вся Москва безошибочно узнала графа Федора Толстого, прозванного «американцем». Узнал себя по портрету и сам оригинал, и не только узнал, но и подписался под ним. На одном из рукописных списков, принадлежавших декабристу Ф. П. Шаховскому , «американец» сделал свои уточнения, переправив своей рукой текст рукописи: «В Камчатку чорт носил (ибо сослан никогда не был)». «В картишках на руку нечист» (для верности портрета сия поправка необходима, чтоб не подумали, что ворует табакерки со стола; по крайней мере, я думал отгадать о намерении автора)».

Итак, внося свои поправки в текст Грибоедова, Федор Толстой был вполне уверен в понимании им авторского замысла — в стремлении к точности в обрисовке прототипа своего персонажа.

Толстой-«американец», как и Н. Д. Офросимова, был широко известен в Москве и дал достаточно материала для мемуаристов, поэтов, романистов. Превосходный портрет Федора Толстого дает Герцен:

«Я лично знал Толстого. Один взгляд на наружность старика, на его лоб, покрытый седыми кудрями, на его сверкающие глаза и атлетическое тело показывал, сколько энергии и силы было дано ему от природы. Он развил одни буйные страсти, одни бурные наклонности..,.. Он буйствовал, обыгрывал, дрался, уродовал людей, разорял семейства лет двадцать сряду... Женатый на цыганке, известной своим голосом и принадлежавшей к московскому табору, он превратил свой дом в игорный, проводил все время в оргиях, все ночи за картами». В Федоре Толстом Герцен видит широкую и одаренную русскую натуру, исковерканную безвременьем: «В... буйных преступлениях Толстого-американца я слышу родственную ноту, знакомую нам всем, но которая у нас ослаблена образованием или направлена на что-нибудь другое»[17].

Ф. Толстой был сватом Пушкина. Незадолго перед тем была улажена его дуэль с поэтом, казавшаяся неизбежной. Пушкин вывел его в «Евгении Онегине» в образе Зарецкого.

...некогда буян,
Картежной шайки атаман,
Глава повес, трибун трактирный,
Теперь же добрый и простой
Отец семейства холостой,
Надежный друг...

Дальний родственник Толстого-американца Л. Н. Толстой был поражен этим колоритным москвичом. «Помню его прекрасное лицо; бронзовое, бритое, с густыми белыми бакенбардами до углов рта и такие же белые курчавые волосы. Много бы хотелось рассказать про этого необыкновенного, преступного и привлекательного человека». И Лев Николаевич рассказал о нем в «Войне и мире», наделив своего Долохова чертами Федора Толстого.

Дом Федора Толстого находился в Сивцевом Bражке (№ 26), напротив того дома, где жил Герцен.

Столь же портретен племянник княгини Тугоуховской, о котором она говорит с негодованием:

...Профессоры! У них учился наш родня.
И вышел! хоть сейчас в аптеку, в подмастерьи.
От женщин бегает и даже от меня!
Чинов не хочет знать! Он химик, он ботаник,
            Князь Федор — мой племянник.

Грибоедов дает портрет Алексея Александровича Яковлева, последнего в роде, усыновленного обер-прокурором Синода, своим незаконным отцом Александром Алексеевичем. Герцен в «Былом и думах» описал «князя Федора», о котором по Москве носились странные слухи: «Говорили, что он был нелюдим, ни с кем не знался, вечно сидел один, занимаясь химией, проводил жизнь за микроскопом, читал даже за обедом и ненавидел женское общество». Герцен сообщает и другие интересные данные об Алексее Александровиче: «После смерти отца Химик дал отпускную несчастным одалискам[18], уменьшил наполовину тяжелый оброк, положенный отцом на крестьян, простил недоимки, даром отдал рекрутские квитанции, которые продавал им старик, отдавая дворовых в солдаты».

Герцен посещал двоюродного брата в его большом доме на Тверском бульваре, где тот занимал крошечную комнату для себя и одну для лаборатории. Рядом комнат «достигалась дверь, завешанная ковром, которая вела в страшно натопленный кабинет. В нем Химик, в замаранном халате на беличьем меху, сидел безвыходно, обложенный книгами, обставленный склянками, ретортами, тиглями, снарядами». Этот дом Химика «князя Федора» — цел. За чугунной оградой, за небольшим садом виднеются его белые пилястры и лепные украшения на фоне цвета охры. Это дом допожарной Москвы. В этом доме 6 апреля 1812 г. родился Герцен. Здесь же от одной из «одалисок» родилась его будущая жена. Венчание свое с похищенной невестой хотел Герцен устроить в имении Химика, Перхушкове, но не решился. Когда уже после свадьбы Герцен заехал к нему в его «Радклифовский замок», где по преданию останавливался Наполеон, Химик встретил его вопросом о его семейной жизни: «Какая смелость с вашей стороны... в нормальном состоянии никогда человек не может решиться на брак».

Все наброски второстепенных персонажей «Горя от ума» сделаны с натуры. В Татьяне Юрьевне узнавали Прасковью Юрьевну Кологривову, урожденную Трубецкую, одну из тех московских барынь, которую можно было послать «присутствовать в сенат». Это она:

Балы дает — нельзя богаче
От рождества и до поста,
И летом праздники на даче.

В ее особняке на Тверском бульваре устраивал свои платные балы известный танцмейстер Иогель. По преданию, в доме Кологривовых Пушкин познакомился с Натальей Николаевной Гончаровой.

Чацкий вспоминает еще одного московского старожила, генерала П. А. Познякова.

      А наше солнышко; наш клад?
На лбу написано «Театр и маскарад».
     Дом зеленью расписан вместо рощи...
          Сам толст, — его актеры тощи.

Это был страстный театрал, устроивший сцену в собственном доме. Во время оккупации Москвы Наполеоном в театре Познякова играла французская труппа. После изгнания французов здесь давали спектакли в пользу пострадавших от нашествия, а еще позднее в пользу раненых под Лейпцигом. Грибоедов вспоминает «певца зимой погоды летней». Это был крепостной Познякова, искусный имитатор соловья. Во время балов и маскарадов он свистал, спрятанный за ширмами. Конец Познякова соответствовал его жизни — он умер, поручив своему дворецкому Лунину принести извинение перед гостями в том, что по случаю смерти хозяина бал отменяется.

Эту серию силуэтов можно закончить упоминанием еще об одном москвиче:

А этот, как его, он турок или грек?
Тот черномазенький, на ножках журавлиных,
      Не знаю, как его зовут;
      Куда ни сунься, тут как тут
            В столовых и гостиных.

М. О. Гершензон указал на грека Метаксу, который, подобно Загорецкому, толкался во всех московских домах, открытых для званых и незваных. Это был жгучий брюнет, юркий, маленького роста.

Над всем этим миром грибоедовской Москвы царит загадочный образ княгини Марьи Алексеевны. Ее именем заканчивается комедия. Замечательно, что это имя ни разу перед тем не упоминалось в комедии. Оно прозвучало совершенно неожиданно. Это — имя судьи всего «большого света» Москвы. Перед княгиней Марьей Алексеевной должны в трепете склониться все Фамусовы, Скалозубы, Молчалины.

Если мы начали с утверждения, что за персонажами, лишь названными в комедии, скрываются реальные лица, то мы вправе допустить, что, называя в конце своей комедии какую-то Марью Алексеевну, Грибоедов имел в виду также реальное лицо.

Кто же она — эта Марья Алексеевна?

У Химика, названного в пьесе «князем Федором», была другая тетушка, не княгиня Тугоуховская. Эту другую тетушку звали княгиней Марией Алексеевной Хованской. У родных своих и знакомых она слыла «грозной княгиней». Как свидетельствует Герцен в «Былом и думах», это была строгая, угрюмая старуха, толстая и важная. Она «жила, окруженная приживалками», «кочующими старухами», глупыми ханжами, надменными родственниками, скучными иеромонахами, толстыми попадьями, лицемерной компаньонкой; в ее доме была и воспитанница. Властно царила она в своем патриархальном гнезде. На семейных советах семьи Яковлевых она давила всех своим угрюмым властным характером. Ее не любили, но авторитет ее стоял очень высоко, и ее побаивались. Она мало выезжала, в отличие от другой властной московской барыни — Офросимовой. Марью Алексеевну чтили, как охранительницу чина старой Москвы.

Фамусовская Москва, воплощенная Грибоедовым в комедии, — это символ. Это та Бастилия, которая должна быть взята и разрушена. Это символ косности, себе довлеющей, косности, враждебной всем проявлениям новой жизни.

Чацкий тоже москвич, как и Фамусов, но Чацкий по-своему любит родной город. Его любовь полна муки — это любовь требовательная, любовь творческая (полная, по выражению А. Блока, «безумной тревоги»). Чацкий любит заложенные в ней великие возможности. Он любит в ней больше должное, чем сущее. Правда, Чацкий не вынес фамусовской Москвы и бежал из нее. Но созданная им традиция была крепка и плодотворна. Ее развили Белинский, Герцен, Огарев. Эта традиция должна была победить в своем дальнейшем развитии мир Фамусовых. И она победила.

На отмирание фамусовской Москвы указал еще Пушкин в тридцатых годах. Он пропел ей отходную:

«Горе от ума» есть уже картина обветшалая, печальный анахронизм. Вы в Москве уже не найдете ни Фамусова, который «всякому, ты знаешь, рад»: и князю Петру Ильичу, и французу из Бордо, и Загорецкому, и Скалозубу, и Чацкому; ни Татьяны Юрьевны, которая

Балы дает — нельзя богаче,
И летом праздники на даче.

Хлестова в могиле, Репетилов в деревне. Бедная Москва!».

Но во времена Пушкина отмирали только некоторые черты грибоедовской Москвы. Ее основы были крепки, и немало еще пришлось потомкам Чацкого бороться с ними.

Итак, «Горе от ума» создано на московской почве. Личная жизнь Грибоедова была тесно связана с Москвой; его род был также связан с древней столицей.

Родился поэт близ Кудрина на Новинском, на углу Девятинского переулка, 15 января 1795 года. Это было место, хорошо известное всей Москве. Поэт Баратынский писал о нем:

Неделя светлая была
И под Новинское звала
Граждан московских. Всё бежало,
Всё торопилось: стар и млад,
Жильцы лачуг, жильцы палат.

Праздничные гулянья под Новинским привлекали сюда «всю Москву». Это было одно из самых «московских мест».

Дом, в котором родился Грибоедов, сохранился. Ныне на нем черная мемориальная доска с рельефом головы великого писателя и с датой его рождения и смерти. Со стороны Новинского (ныне улицы Чайковского) дом более или менее сохранил свой облик. Отсюда маленький Грибоедов с сестрой могли любоваться веселыми праздниками «под Новинским». В этом доме происходили тяжелые сцены между крутой матерью и ее свободолюбивым сыном. Здесь расцвела его нежная дружба с сестрой Марией. Здесь мальчик учился у того немца-педанта Петрозилиуса, которого он, по всей вероятности, помянул в «Горе от ума»:

Наш ментор, помните — колпак его, халат,
Перст указательный, все признаки ученья,
Как наши робкие тревожил умы...

В 1803 г. мальчик был отдан в пансион Московского университета, в лучшее учебное заведение той эпохи, в котором в свое время обучались В. А. Жуковский, В. Ф. Одоевский, позднее — М. Ю. Лермонтов. Из пансиона Грибоедов перешел в Московский университет в 1806 г., когда ему было только 11 лет. Исключительные способности мальчика дали ему возможность за четыре года с успехом окончить два факультета. Среди товарищей Грибоедова, с которыми он обучался в пансионе, а затем в университете, можно насчитать до 26 будущих декабристов.

Когда в 1826 году привлеченного по делу декабристов Грибоедова везли в Петербург, он остановился в доме брата своего друга Д. Н. Бегичева (впоследствии известного романиста). Этот характерный дом в стиле ампир сохранился. Он находится в Старо-Конюшенном переулке (ныне № 4).

В Москве до сего времени сохранилось несколько зданий, так или иначе связанных либо с личной биографией Грибоедова, либо с жизнью тех его современников, которые явились прототипами для персонажей его великой комедии.

Один из таких домов «грибоедовской Москвы» представляет особый интерес. Он расположен на Пушкинской площади между новым высоким зданием «Известий» и зданием кино. Арка ворот ведет в обширный двор; под аркой в глубоких амбразурах — низкие окна. Прямо с площади посетитель попадает в сени, из которых ведет в бельэтаж двумя маршами широкая лестница. Площадка бельэтажа окружена балюстрадой. Внизу — несколько дверей, ведущих в апартаменты первого этажа. В бельэтаже ряд больших зал. Это — дом известной всей Москве и уже упомянутой нами М. М. Римской-Корсаковой. В этом доме бывал Пушкин. Бывал в нем и Грибоедов. Здесь он встречал многих москвичей, которых изобразил в своей комедии. Литературная легенда назвала этот старинный дом домом Фамусова.


Бывший дом Римских-Корсаковых у Страстного монастыря.
Страстной монастырь. Акварель Ф. И. Ясновского. 1877

Из фондов «Музейного объединения "Музей Москвы"». [22]

Когда входишь в сумрачные сени, поднимаешься в бельэтаж по широкой внутренней лестнице, бродишь по залам, образы «Горя от ума» воскресают в старом доме. Так легко представить себе в сенях все сцены IV акта: и приезд Репетилова, и разъезд ворчливых гостей, и разрыв Софьи с Молчалиным, и последнюю страстную речь Чацкого, и завершающее комедию восклицание Фамусова.

Все эти места дороги тем, что они полны воспоминаний о Грибоедове, великом поэте и гражданине, и тем, что среди этих мест рождались образы созданной им бессмертной комедии.

1. Источник: Анциферов Н. Грибоедовская Москва // А. С. Грибоедов, 1795 – 1829: Сборник ст. – М.: Гослитмузей, 1946. – С. 150–183.
Николай Павлович Анциферов (1889 – 1958) – советский культуролог, историк, краевед; крупный специалист по истории русской художественной литературы. Среди его работ: Петербург Достоевского: (Опыт лит. экскурсии). Пб., 1921. Душа Петербурга. Пб., 1922. Пушкин в Царском селе: (Литературная прогулка по Детскому селу). Л., 1929. Пригороды Ленинграда: города Пушкин, Павловск, Петродворец. М., 1946. (вернуться)

2. П. А. Вяземский. Собрание сочинений, т. VIII, стр. 471–472. (вернуться)

3. Маржа́ – поля на печатном листе. (вернуться)

4. Из письма к Ю. Ф. Куруте. (вернуться)

5. М. Н. Загоскин. «Москва и москвичи». (вернуться)

6. Батюшков К. Н. Сочинения, 1887 г., т. I, стр. 470. (вернуться)

7. Батюшков К. Н. К Д. В. Дашкову. Там же, стр. 63. (вернуться)

8. «Былое и думы», т. I, стр. 226, изд. «Academia», 1932 г. (вернуться)

9. Баратынский Е. А. Поэма «Пиры». (вернуться)

10. Баратынский Е. А. «Цыганка». (вернуться)

11. Как мы увидим позднее, одним из прототипов Фамусова называли Цицианова – одного из основателей Английского клуба в Москве. (вернуться)

12. Здание Архива находилось в Колпачном переулке (д. № 9). (вернуться)

13. Заслуживает внимания, что известный знаток Москвы Н. П. Чулков называет 57 москвичей, связанных с движением декабристов. (вернуться)

14. Конечно возможен и другой конец Чацкого. Он умолкает в доме Фамусова и бежит из Москвы для того, чтобы вне ее начать борьбу против фамусовской Москвы. Чацкого легко представить и в рядах декабристов. (вернуться)

15. Печерин Владимир Сергеевич (1807–1885) – мыслитель, поэт.
В 1831 г. окончил филологический ф-т Петербургского ун-та, обнаружив большие способности к древн. языкам и классической филологии. С 1833 по 1835 г. П. с группой молодых ученых был в Германии (в Берлинском ун-те) с целью завершения образования. Вернувшись в 1835 г. в Россию, в звании и. о. экстраординарного проф. в течение семестра читал лекции по классической философии в Московском ун-те.
Летом 1836 г. Печерин навсегда покинул Россию (лишен российского подданства решением Сената в 1848 г.). В 1840 г. Печерин принял католичество, а в 1843 г. стал католическим священником. В течение 20 последующих лет Печерин жил во Франции, Англии, Ирландии, получив известность как блестящий проповедник и оратор. (вернуться)

16. Записки Н. Д. Свербеева, ч. 1, 2, 263. (вернуться)

17. «Былое и думы» т. I, стр. 196. Изд. 1938 г. (вернуться)

18. Содержавшимся в гареме его отца. (вернуться)

19. Москва Дациаро – в магазинах И. Х. Дациаро ( 1806–1865) продавались эстампы, литографии, дагерротипы, фотографии, а также принадлежности для рисования. На издаваемых Дациаро литографиях и гравюрах были представлены многие достопримечательности Петербурга и Москвы, сцены русского быта.
На данной литографии хорошо видно здание с вывеской его магазина. (вернуться)

20. Портрет носит эскизный характер. Грибоедов изображен в 3/4 вправо, в шинели с высоким воротником. По сравнению с портретом работы М. Теребенева, написанным в 1825 г., Грибоедов здесь выглядит старше, с заметно поредевшей шевелюрой. Это позволяет отнести дату написания портрета к последнему периоду жизни писателя, времени его приезда в Петербург весной 1828 г., когда и друзья писателя, и сам Грибоедов замечали происшедшую в его облике перемену.
«Я там (в Персии), – говорил Грибоедов, по воспоминаниям К. Полевого, – состарился, не только загорел, почернел, почти лишился волос на голове, но и в душе не чувствую прежней молодости».
Принадлежность портрета кисти художника Горюнова не доказана. Сведений о художнике нет.
Портрет поступил в Пушкинский Дом Академии Наук в 1919 г. от В. П. Всеволожского, потомка друга Грибоедова А. В. Всеволожского.
Атрибуция портрета: Грибоедов А. С. Полное собрание сочинений: [В 3 т.]. – СПб.: Изд. Разряда изящной словесности Имп. акад. наук, 1917. – (Акад. б-ка рус. писателей;.). – Место изд. 3 т.: Пг. Т. 2 / Под ред. и с примеч. Н. К. Пиксанова. – 1913. – Вклейка между сс. IV и 1. (вернуться)

21. Рисунок А. С. Пушкина на черновике стихотворений «Предчувствие» и «Увы! Язык любви болтливый…» (1828).
В тот день Пушкин принял участие в морской прогулке на пироскафе вместе с Олениными и покидавшим Россию художником Доу. О чем и говорит запись под портретом: «9 мая 1828. Море. Ол[енины], Дау».
Т. Г. Цявловская пишет: «Через тридцать лет вспоминала еще Оленина об этой поездке: "Помните ли вы, – писала она Вяземскому, – то счастливое время, где мы были молоды, и веселы, и здоровы! Где Пушкин, Грибоедов и вы сопутствовали нам на невском пароходе в Кронштадте. Ах, как всё тогда было красиво и жизнь текла быстрым шумливым ручьем…"». (вернуться)

22. «Дом Фамусова» – бывший дом Римских-Корсаковых у Страстного монастыря.
В 1931 году Страстная площадь была переименована в Пушкинскую и расширена до современных пределов. К 20-й годовщине Октябрьской революции был разрушен Страстной монастырь.
Дом Римских-Корсаковых был одним из самых гостеприимных в Москве. По воспоминаниям Е. П. Яньковой М. И. Римская-Корсакова «была великая мастерица тешить Москву своими балами и разными забавами». Неоднократно бывали у неё П. А. Вяземский, А. С. Грибоедов, А. С. Пушкин, А. А. Алябьев. (вернуться)

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика