Главная |
|
|
Портрет В. Г. Короленко работы И. Е. Репина, 1912 г. |
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
ВЛАДИМИР ГАЛАКТИОНОВИЧ КОРОЛЕНКО
(1853 – 1921)
ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО В. Г. КОРОЛЕНКО[ 1] |
|
Владимир Галактионович Короленко родился в губернском городе Житомире, в Юго-Западном крае. Отец — родом из малорусских дворян
Полтавской губернии. Дед был директором таможни, сначала в Радзивилове, потом в Бессарабии. Мать — полька, дочь «посессора» (арендатора) — шляхтича.
Пестрый национальный и социальный быт небольшого украинского городка (детство и юность Короленко прошли в Житомире и Ровно), образы народной поэзии и природы
Украины мы находим в самых поэтических, полных романтики и юмора повестях и рассказах Короленко («В дурном обществе», «Лес шумит», «Слепой музыкант», «Ночью»,
«Судный день» и др.).
В «Истории моего современника» Короленко прямо сказал, что его родиной «стала прежде всего русская литература».
Среди многообразных впечатлений детства одно было, ставшее самым значительным и неизгладимым, определившим человеческую и общественную
судьбу Короленко. Такое впечатление оставил образ отца, сурового и неподкупного судьи Галактиона Короленко, твердо стоявшего на страже закона среди всеобщего
беззакония.
Юность Владимира Короленко пришлась на годы, когда ощущение «общественной неправды» стало до боли острым и мучительным: революционная молодежь шестидесятых
и семидесятых годов ринулась на борьбу с неправдой. И первые общественные выступления Короленко и первые его произведения уже были
проникнуты «тяжелым, но творческим сознанием общей ответственности».
Путь Короленко-писателя начался в одну из самых напряженных и трагически сложных эпох истории русского общества прошлого столетия. Отчаявшись в своих попытках
поднять на восстание народные массы, в ответ на репрессии правительства революционеры-«народники» объявили в конце семидесятых годов беспощадную войну царской
власти, вынесли смертный приговор тем, кто осуществлял своей деятельностью идею самодержавия, вплоть до главы его, царя Александра II.
После поступления в 1871 году в Петербургский Технологический институт Короленко втягивается в водоворот идей, волновавших тогда передовую русскую интеллигенцию.
И в 1876 году, уже студентом Петровской земледельческой академии, он, хотя и не принадлежал к подпольным революционным организациям, был арестован и выслан как
активный участник студенческого движения.
В конце 1878 — начале 1879 года Короленко пишет первый, «слишком еще незрелый», по его собственным словам, рассказ «Эпизоды из жизни „искателя”». «Помню, что писал
я его горячо и тогда мне казалось ясным то, что я хотел выразить». «Эпизоды» автобиографичны, это рассказ об исканиях человека, усвоившего многое из народнических
идей, но остро ощущающего, что освободительное движение оказалось на резком «переломе», «на перепутье». Сам герой — «интеллигентный бродяга», «искатель»,
с уверенностью и решимостью выбирает свой путь, и этот путь по-прежнему лежит «в народ», в деревню...
В марте 1879 года «неблагонадежный» Короленко был вновь арестован по подозрению в связях с революционным подпольем; начались более чем пятилетние его скитания по
тюрьмам и ссылкам.
Из Сибири Короленко возвращается писателем, убежденным в своем призвании и в общественной значимости писательской, художнической деятельности.
До конца дней Короленко был убежден, что только историческое действие «трудового народа» способно произвести решительный переворот в социально-политическом укладе
России. Но даже незадолго до Октябрьской революции он не признавал решающей роли рабочего класса в таком перевороте.
Не случайно Короленко в 1914 году открыл полное собрание своих сочинений не «Эпизодами из жизни „искателя”», не очерком «Ненастоящий город», не рассказами
«Чудная» или «Яшка», написанными на рубеже семидесятых — восьмидесятых годов, а созданным несколько позднее, в 1883 году, в сибирской ссылке
рассказом «Сон Макара» — повествованием о жизни и смерти мужика, «пашенного крестьянина», который «работал... страшно,
жил бедно, терпел голод и холод».
«Сон Макара» был написан Короленко после нравственного перелома, когда окончательно установилось его, интеллигента-демократа, отношение к народу, когда Короленко
убедился, что его призвание, его дело — литература.
Скитания по далеким углам России, тяжелая трудовая жизнь в затерявшихся среди непроходимых лесов, засыпанных снегом глухих починках, в черных избах северных
русских крестьян, в сибирских юртах, в пересыльных тюрьмах — вот откуда почерпнул Короленко мысль и образы своего рассказа о бедном, почти диком Макаре, в котором
из-под уродливой и грубой оболочки пьяницы, обманщика и ленивца вдруг проступает истинно человеческая сущность; Макар, в своей животной жизни почти разучившийся
говорить, вдруг обретает дар слова. А ведь в самом деле, напоминает писатель, ведь он, Макар, «родился как другие,— с ясными, открытыми очами, в которых отражались
земля и небо, и с чистым сердцем, готовым раскрыться на все прекрасное в мире...».
Еще до «Сна Макара», в 1880 году, Короленко написал два рассказа о бунтарях, для которых соглашение с властью невозможно ни на каких условиях — девушке-народнице
(«Чудная») и полусумасшедшем бродяге-сектанте («Яшка»). Есть ли между ними что-нибудь общее, если не считать самого факта непримиримой, бескомпромиссной борьбы?
Сможет ли Яшка понять те высокие идеалы сознательного борца, которые вдохновляют «чудную», дают ей, больной и слабой, силу отвергать даже самый, казалось бы,
невинный, житейский компромисс? Во имя чего протестует, кого и зачем обличает своим неистовым стуком «подвижник» Яшка? «Стою за бога, за великого государя, за
христов закон, за святое крещение, за все отечество и за всех людей»,— объясняет свою непримиримость «стукальщик». «Обличаю начальников.. начальников неправедных
обличаю».
На какой почве могли бы сойтись эти два миросозерцания — сознательного революционера-интеллигента и темного бунтаря во имя «старого прав-закона»?
Это трагическое противоречие, обрекавшее народников на борьбу «без народа», Короленко сознает все яснее и яснее.
«У нас давно уже толкуют о розни между народом и интеллигенцией,— писал Короленко позднее, уже в девяностых годах, начиная свои очерки «В холерный год»,— но,
право, именно те, кто более всех толкует об этом, едва ли сознают всю глубину и важность этого факта, едва ли с полной ясностью ощущают его, едва ли стараются
отдать себе отчет в том, где эта рознь. В платье, в речи, в манерах и политическом образе жизни?.. Нет, в основах мировоззрения».
К богатейшему запасу ссыльных впечатлений, давшему сначала «Чудную», «Яшку» и «Сон Макара», Короленко обращается и потом, многие годы спустя. Но ссыльные странствия
были лишь началом приобщения Короленко к народной жизни.
Живя, по возвращении в 1885 году из Сибири, в Нижнем Новгороде, затем в Петербурге и, наконец, в Полтаве, Короленко не оставляет своих «хождений в народ» — он,
пешком, с котомкой за плечами, смешивается с толпой богомольцев, идущих на легендарное озеро Светлояр или в Оранский монастырь; он плавает на пароходах и на лодке
по Волге и ее притокам — Ветлуге и Керженцу, в тех местах, где еще так недавно, казалось, незыблемо стояли старообрядческие скиты и монастыри; он самоотверженно, в
самых трудных условиях, работает «на голоде» в глухих лесных деревеньках Нижегородской губернии; он едет на Урал, туда, где сто с лишним лет назад пронеслась гроза
пугачевского восстания; он не остается в стороне и от крестьянского движения на Полтавщине в годы аграрных беспорядков начала XX века.
Не только очерки, не только публицистика создавались Короленко на основе его богатейших впечатлений, встреч, воспоминаний, услышанных рассказов — собственно
художественные произведения — повести и рассказы — вырастали из действительных фактов биографии писателя. Этим объясняется столь характерная для творчества
Короленко вполне естественная, обусловленная жизненным материалом, циклизация его произведений, объединение их в группы, циклы — сибирский, волжский, украинский,
румынский...
В очерках «В голодный год» Короленко высказал мысль, определившую его понимание народного мира, а тем самым и его принцип художественного отображения этого
мира. Он отвергает представление о народе как некоей безликой массе: «...нам народ кажется весь на одно лицо, и по первому мужику мы судим о всех мужиках». Для
Короленко мужик — не безличный носитель «роевых», всеобщих, недифференцированных черт крестьянского мира, а человек, индивидуальность, личность.
Герой сибирских рассказов Короленко оторвался от родной деревни, изведал и лютой неволи и «вольной волюшки», и земледельческий труд на чужбине для него хуже неволи.
Такой выбитый из жизненной колеи предков мужик может всю жизнь стремиться домой, в деревню, в «Рассею», мучительно страдать от своей бродяжьей жизни,
от невозможности построить дом, семью... Но вряд ли и там он нашел бы успокоение и счастье в однообразном труде пахаря.
Писателя больше интересует Русь не бытовая, а «взыскующая», странствующая, бедствующая, бунтующая. Короленковский «простолюдин» — своеобразный романтик, и потому
он чаще не пахарь, а охотник, рыбак, бродяга, ямщик, богомолец, «лесной человек».
Одно из немногих, но важных исключений — пахарь Тимоха (рассказ «Марусина заимка»). Он весь во «власти земли», сам как бы часть этой земли, какой-то «земляной»,
истинный хозяин заимки — возделанного клочка земли среди непаханых якутских степей и нерубленых лесов.
Как и в Макаре, в нем есть что-то символическое. Он «весь оброс грязью: пыль на лице и шее размокла от пота, рукав грязной рубахи был разорван, истертый и измызганный
олений треух беззаботно покрывал его голову с запыленными волосами, обрезанными на лбу и падавшими на плечи, что придавало ему какй-то архаический вид. Такими
рисуют древних славян».
Тимоха пострадал за «мирское», крестьянское дело, был исторгнут из привычной жизни крестьянина-пахаря и теперь всеми силами своей мужицкой души жаждет опять
выворачивать сохой старые корни, сеять «пашаничку».
Ссыльнопоселенец Тимоха и здесь, в далекой Сибири, остается самим собой, земледельцем, пахарем, неспособным жить так, как живет этот, чуждый ему мир —
якутов-скотоводов, охотников, бродяг. Он вспахивает землю, которая, по представлениям якутов, самим богом предназначена к тому, чтобы давать траву, корм скоту.
Какая же сила движет пахарем Тимохой? «Что это за человек,— думал я невольно: — герой своеобразного эпоса, сознательно отстаивающий высшую культуру среди низшей,
или автомат-пахарь, готовый при всех условиях приняться за свое нехитрое дело?»
Короленко не отвечает на этот вопрос прямо, может быть, потому, что понимает невозможность дать на него какой-либо однозначный ответ. Конечно, о сознательности
тут не могло быть и речи, но какая-то древняя, испокон веку сохраняющаяся, почти первобытная культура мужицкого труда была.
В ней — нечто глубокое, влекущее, нравственное, исцеляющее. Жажда «изломанной» женской души «выпрямиться»
двигает «вечного работника» Тимоху: рядом с ним исковерканная жизнью, исстрадавшаяся Маруся находит исцеление. Упорное, неистребимое тяготение Тимохи к земле —
своеобразная, пусть примитивная форма неприятия чуждою порядка, неволи, форма борьбы с дикой, подчас жестокой, непонятно-таинственной, враждебной человеку природой.
В другом рассказе Короленко, «Государевы ямщики», так же боролся ссыльнопоселенец Островский, тщетно возделывавший свой клочок земли среди каменных утесов
ленского берега, под губительным дыханием ледяного ветра.
Веками живя среди мертвых камней, льдов, без солнца, тщетно спасаясь от всепроникающего мороза, люди и сами окаменели, равнодушные к себе и другим. Обращаясь к
жителям станка на берегу Лены, отчаявшийся Островский восклицает: «Вы — дерево лесное!.. И сторона ваша проклятая, и земля, и небо, и звезды, и...» «Лес, камни...
и люди, как камни».
Около холодных камней, под мрачным, бессолнечным небом, среди непроходимых лесов, «таежной пустыни», в «ямах» ленских станков угасает вера, чахнет жизнь, замерзает
совесть...
На Нюйском станке, расположенном в ледяной ленской «щели», медленно умирают дети, многие месяцы лишенные солнца («Последний луч»): «Что это за жалкое детство! —
думал я невольно, под однотонные звуки этого детского голоска. —Без соловьев, без цветущей весны... Только вода да камень, заграждающий взгляду простор божьего мира».
Образ чахнущего среди камней мальчика, будто бы потомка декабриста Чернышева, как бы повторяет образ из другого, ранее написанного рассказа, «В дурном обществе»,—
нежный и печальный облик маленькой Маруси, гаснущей в каменном склепе; камень безжалостно высасывает слабую детскую жизнь.
Жестокая природа, борьбе с которой отдаются все силы, превращает человека как бы в свою часть, он сам становится бесчувственным камнем. Человеческая натура,
подчиняясь, искажается, мораль ограничивается эгоистической жаждой самосохранения, почти животным, бессознательным желанием выжить. Такая естественно-первобытная
мораль у Макара, у ленских станочников, которым бросает гневные слова презрения и ненависти Островский.
Страшная власть морозной тайги усыпляет, замораживает совесть, заставляет равнодушно пройти мимо погибающего человека. И когда совесть «отмерзает», пробуждается,
ее мучительные укоры посылают человека на гибель — герой рассказа «Мороз» казнит себя за неспособность сохранить человечность всегда и везде.
Власть в лице самых разных ее представителей — «тойонов», начальников — постоянно присутствует на страницах произведений Короленко. Здесь и сопровождающие ссыльных
жандармы — от простых солдат («Чудная», «Черкес») до полковника («По пути»), и колоритная галерея исправников, и, наконец, такое яркое выражение «дворянской
диктатуры» девяностых годов, как земские начальники («В голодный год», «В облачный день»).
Самая суть этой власти точно определена названием одного из рассказов Короленко — «Феодалы». Самодержавная политическая система снизу доверху есть система феодальная.
Для такой власти нет закона, даже установленного ею самою,— для нее существует лишь произвол, ставший «законом», нормой, принципом.
Символическое, почти фантастическое (а между тем основанное на действительных фактах) воплощение безграничного произвола — полубезумный «Арабын-тойон», «адъютант
его превосходительства», сибирского генерал-губернатора Анучина. «Быть искренно убежденным,— сказано о нем в рассказе «Ат-Даван»,— что всякая власть сильнее всякого
закона, и чувствовать себя целые недели единственным представителем власти на огромных пространствах, не встречая нигде ни малейшего сопротивления,— от этого может
закружиться голова и посильнее головы казачьего хорунжего».
Сложно миросозерцание народной массы, сложно и ее отношение к власти. Короленко неоднократно наблюдал такую особенность этого отношения: отделение в
сознании народа реальной политической власти, которой он подчиняется, но морально не приемлет, от идеального образа царя, на которого возлагает все свои надежды.
Яшка-стукалыцик обличает «неправедных начальников» во имя «великого государя». Крестьяне-ходоки идут за правдой к царю.
«Лесной человек» Аксен (цикл «В пустынных местах») апеллирует к «государю» в своей борьбе с государственным лесничим за право жить «лесной жизнью» — жизнью многих
поколений своих предков. «Степное верноподданство» уральских казаков «решительно отделяет царя от реальной власти, идеализирует его, но вместе превращает в
отвлеченность.
Особое место среди «сибирских» рассказов Короленко занимают написанные в разное время три рассказа о бродягах: «Соколинец» (1885), «По пути» (первая редакция под
названием «Федор Бесприютный» — 1885—1886), «Марусина заимка» (1899) — своеобразная «бродяжья трилогия», своего рода триптих, каждая часть которого по-своему
отражает другую и, в свою очередь, отражается в другой. В центре трилогии один образ — бродяги, трагически безнадежно рвущегося на волю и
неспособного найти себе место даже на воле.
Открывается трилогия «бродяжьей эпопеей» «соколинца» (то есть сахалинца, бродяги, сосланного на Сахалин), рассказанной им самим в якутской юрте, в тоскливую
морозную ночь безжалостной сибирской зимы. Эта эпопея производит тем большее, неотразимое впечатление, что слушает ее такой же ссыльный, как и соколинец, так же
мучительно и безнадежно мечтающий о воле, о недостижимой далекой «Рассее»...
Не прост духовный мир бродяги, надломлена, болит и мучается его душа, гнетет его «лютая бродяжья тоска». Но над всем царит огромная жажда «вольной волюшки»,
безгранична радость ее хотя бы временного обретения: «Как изошли из кустов, да тайга-матушка над нами зашумела,— верите, точно на свет вновь народились. Таково
всем радостно стало».
Трепещет где-то в глубине души самого отпетого бродяги надежда вернуться домой, «в Рассею», и бежит он всегда в одну сторону, в эту далекую и часто полузабытую Рассею,
которая влечет его как символ недоступного покоя, утраченной нравственной чистоты, духовного и душевного равновесия, наконец, вольности. «Далеко!.. Наша-то сторона,
Рассея...» — тоскует «соколинец» Василий.
Такое же безудержное стремление в Рассею, такая же мечта живет в герое рассказа «По пути» — Фролове, прозванном «Бесприютным». Это классический тип «потомственного»
бродяги, бродяги с малых лет. Страстно хочет он вернуться домой, в русскую деревню, где у него сестра (которой он, впрочем, не помнит и не знает, жива ли она).
Бесприютный глубоко страдает без дома, без семьи. Суровый бродяга, он трогательно печется о несчастной женщине-каторжанке и ее ребенке. И когда у него хотят отнять
поддерживающую его надежду, он становится страшен, он готов покончить с собой.
Ссыльнопоселенец, бывший бродяга силится иной раз создать себе здесь, на поселении, в Сибири, какой-то мир, подобный «рассейскому». Одним это удается, как удалось
пахарю Тимохе и Марусе с далекой заимки, Марусе, о которой Тимоха мимоходом роняет знаменательные слова: «баба хоть в Рассею возьми». Истовый «земляной»
человек Тимоха «выпрямляет» исковерканную Марусину душу.
Другие лишь ненадолго обманываются иллюзией душевного исцеления, вроде «соколинца» Василия и Степана с Марусиной заимки. «Живу, могу сказать, не похваставшись,
честно и благородно. Имею у себя корову, бычка по третьему году, лошадь... Землю пашу, огород»,— говорит «соколинец». Но за словами Василия о благополучии стояло
«что-то горькое, подавляемое только напряжением воли...». И Василий не выдерживает, как не выдерживает Марусин Степан. Бросив налаженное хозяйство, они меняют
будничную трудовую жизнь на постылой чужбине на опасную, отчаянную, но яркую и вольную жизнь бродяги.
Так в сибирских рассказах живет этот своеобразный, красочный мир народной жизни — ссыльнопоселенцы, бродяги, ямщики... Во многих из них есть нечто исключительное,
необычное, романтическое—искание лучшего, беспокойство, отвращение к серой жизни, к тупому смирению, жизненная активность, надежда. Однако, завершая свой рассказ
о «соколинце» — «молодой жизни, полной энергии и силы, страстно рвущейся на волю», писатель задается вопросом, на который
нет ответа, в котором вся безнадежная трагедия бродяжничества: «Куда? Да, куда?» Куда же рвется эта молодая жизнь?
После возвращения в 1885 году «в Рассею» Короленко на десять лет поселяется в Нижнем Новгороде. Возобновляется общение писателя с близкой ему общественной и
литературной средой. Он устанавливает дружеские связи с теми, кто сохранил лучшие заветы шестидесятых — семидесятых годов, в частности с Глебом Успенским.
Одно из первых произведений, написанных Короленко после ссылки,— «Сказание о Флоре», декларирует его прочную уверенность в необходимости «противления» насилию,
борьба с которым всегда была делом его совести.
В это же время впервые появляется в творчестве Короленко образ удивительного человека — одинокого, гордо замкнутого носителя справедливости — отца-судьи («В дурном
обществе»). И хотя, разумеется, отец маленького героя повести — художественный образ и потому неверно было бы видеть в нем просто зеркальное отражение прототипа,
самая суть нравственного облика судьи Короленко воспроизведена в этом художественном образе точно.
Отец был для писателя образцом гражданского поведения, хотя самые мотивы такого поведения стали у Короленко-сына иными. «Необходима — справедливость! — говорил
Короленко молодому Горькому.— Упрямо, не щадя себя, никого и ничего не щадя, вносите в жизнь справедливость...». И Короленко себя не щадил.
Ощущение общественной неправды было у него сильнее личных чувств — горя, болезни, самосохранения. Когда он в 1896 году выступил в защиту несправедливо обвиненных
крестьян-удмуртов, его постигло самое тяжелое горе — смертельная болезнь дочери. Короленко записал в «Дневнике»:
«4 июня решился мултанский процесс. Я уже боялся, почти знал, что моей девочки нет на свете, но радость оправдания (крестьян-удмуртов) была так сильна, хлынула
в мою душу такой волной, что для другого ощущения на это
время не было места...».
И в произведениях «волжского» цикла или позднее, в очерках «У казаков», миросозерцание народной массы остается, пожалуй, главным предметом интереса и
художественного изображения Короленко. Однако самый жизненный материал здесь оказывается иным, нежели материал, давший содержание «сибирским» произведениям.
Наряду с «нравственным» сознанием народа писателя все больше интересуют сложные социальные процессы, происходящие в русской деревне. Он характеризует социальный быт
деревни как разложение, разрушение русского крестьянского мира при сохранении старых, застойных форм его существования.
Анализу состояния русской деревни в критический, переходный период ее истории Короленко посвящает свои художественно-публицистические очерки «В голодный год».
«„Крестьянство рушится”,— эта фраза слышится теперь слишком часто. Рушится крестьянство, как рушится дорога, подтопленная снизу весенней ростепелью» («В голодный
год»).
Писателю ясно — такова центральная мысль его очерков о голодной русской деревне,— что главная причина катастрофических неурожаев, постигших Россию в начале
девяностых годов, и вызванного ими повсеместного голода и эпидемий были вовсе не засухи, а полная историческая негодность, анахронизм русского социального уклада
и как следствие—трагическая отсталость русской деревни.
Уже на первых страницах очерков «В голодный год» появляется «деревенский философ» Потап Иванович, объясняющий недуги деревни в соответствии с предсказаниями
своей бабки: «пойдет по миру змей огненный, весь свет исхрещет» и т. д. «Тянитьё» — телеграфная проволока — представляется этому «деревенскому философу» неким
символом пришествия в мир «огненного змея»...
А вот из дремучих лесов выходит и совсем уже архаическая фигура: «Замечательно типичная и даже красивая в своей типичности фигура настоящего лесного жителя. Прямые,
правильные черты, простодушное выражение светло-голубых навыкате глаз, очень длинные прямые волосы, подстриженные на лбу так, что они образуют для лица как бы
рамку. Такими рисуют на картинах наших предков — славян, и такими видел я лесных жителей Горбатовского уезда, целую толпу крестьян Шереметевской вотчины...».
Образ крестьянина из далекой лесной деревни поражает глубиной пассивного страдания, вековой и неизбывной скорбью, какой-то детской беззащитностью перед лицом
сокрушающих стихийных сил, будь то сила природы, социально-экономических потрясений или сила власти. Лесной человек бессилен перед бедствием неурожая, перед
своим «миром», перед господами, перед чиновником, от которого буквально зависит его существование (разыскал в книгах или не разыскал), даже перед сельским
писарем — «дьячковым сыном».
Писателю запомнился встреченный им в одной из деревень юродивый по прозвищу «Петя Болящий» (одноименный очерк в цикле «Современная самозванщина») — «деревенский
страдалец, чистый сердцем и темный головою». Конечно, Петя — крайнее выражение «застоявшейся мудрости прошлых веков», в любом новшестве (даже в самоваре!) видящий
явление антихриста. Однако ведь и «мудрец» Потап Иванович, появляющийся на первых страницах «Голодного года» — вовсе не юродивый, а прижимистый, «хозяйственный
мужичок»,— ведь и он склонен объяснять народные бедствия пришествием «огненного змея».
«Глухой, медвежий угол»,— думает автор-рассказчик о маленькой «деревнюшке», глядящей окнами на Керженец, а задворками — в дремучий лес (рассказ «Приемыш», цикл
«В пустынных местах»). И в одной из изб этой заброшенной в глухие заволжские леса «деревнюшки» развертывается истинно человеческая, трагическая и в то же время
просветляющая душу история. Последовательно предстают перед читателем действующие лица этой драмы: маленькая крестьянская девочка Марьюшка — «приемыш», суровый
и нелюдимый Степан Федорыч, «поздняя красавица» Дарья Ивановна, завоевавшая «новое материнство» любовью и болью сердечной. Трудное счастье этой семьи — в мужественном
и каком-то поэтическом преодолении незабытого, но ставшего своеобразной легендой несчастья. Образ умершего мальчика витает над крестьянским домом, горе уже лишилось
своей остроты, преодолено счастьем нового материнства — преодолено, но не забыто.
В рассказе «Приемыш» многообразные чувства героев — горе, страдание, любовь, радость, даже юмор — это именно человеческие чувства в их незамутненной чистоте и
какой-то естественной прелести. Характер Степана в рассказе намечен несколькими штрихами: впечатления автора от его сумрачной фигуры и рассказ Дарьи Ивановны о
постигшем семью горе.
Но вот в следующем рассказе, «На сеже» — о ловле рыбы в ночном Керженце с помощью особого приспособления, «сежи», Степан полно раскрывается с очень важной для
Короленко стороны — в сокровенном, интимном общении с природой: в полном одиночестве, над темной рекой, в окружении спящих лесов, он оказывается как бы частью этой
реки, этих лесов; он устанавливает таинственную связь с речной глубиной через нити, которые тянутся от его сетей.
Если Степан слышит и понимает разговор лося с лосихой, то другой «лесной человек» из того же цикла «В пустынных местах» (очерк «Ночная буря — Лесные люди»),
«керженская знаменитость» Аксен-медвежатник, слыхал, как «медведь с медведицей баяли». Река, лес, медведь, «божья тварь» — пчела, встреченный в лесу человек —
все это понимает и принимает Аксен, на все это распространяет свое добродушие, свою ясную и открытую доброжелательность, во всем этом он видит некий «божий порядок»,
рушить который «бог» и «великий государь» не велят... А теперь этот порядок рушится: лесничий не велит бить медведя, приказывает прорубать в дремучих лесах просеки,
устанавливает налог на борти. Как, почему, к лучшему все это или к худшему?
Этого «лесной человек» с его «темной головой» не в состоянии понять. «Лесной человек» протестует, но протестует во имя старого, устоявшегося, во имя «дикой,
стихийной, непосредственной лесной правды, родившейся где-то в бессознательной древности», «протестует во имя стихийных, правящих в лесном царстве законов».
И он пытается найти защиту у своего бывшего помещика, «хорошего человека», который, в сущности, является его злейшим врагом, который «омманывает» его, отнимает
у него землю.
Спокойно и мирно течет в своих зеленых берегах тихая, «милая» красавица Ветлуга (рассказ «Река играет»). Автор говорит о ней с умилением и нежностью, как о живом
существе, полноправном и деятельном участнике нехитрой, естественной человеческой жизни, столь же непосредственно и просто текущей на ее берегах. И Тюлин, и
сын его Иванко, и усталая баба с детьми, и «воришканы» из деревни Соловьихи, и пьяная артель, обманутая лесоторговцем, и даже сам этот лесоторговец — все это
движется, и говорит, и чувствует, и мыслит вместе с рекой.
Притерпелись «ветлугаи» и к тюлинскому «обычаю», столь сходному с «обычаем» их родной Ветлуги, то тихой и сонной «смиренницы», то «шаловливой» и бурной, вдруг
просыпающейся и наполняющей их жизнь говором и движением.
«Подлец мужичок, будь он проклят!»— в сердцах восклицает ветлугай, вынужденный с возом часами дожидаться загулявшего Тюлина.
Но почему же и автор склонен отнестись к тюлинскому обычаю с «терпимостью», почему в его сердце рождается невольная симпатия к этому «стихийному, безалаберному,
распущенному и вечно страждущему от похмельного недуга перевозчику Тюлину»?
Короленко не отвечает прямо и однозначно. Но в своем целом рассказ, конечно, на этот вопрос отвечает. Стихийность, безалаберность, распущенность, постоянное
похмелье вряд ли могут быть симпатичны.
Но автор готов простить Тюлину стихийность его натуры, простить именно потому, что в этой стихийности — естественность, непосредственность, простота.
С мрачно-тоскливой ноты начинается рассказ: «Тяжелые, нерадостные впечатления уносил я от берегов Святого озера, от невидимого, но страстно взыскуемого народом
града... Точно в душном склепе, при тусклом свете угасающей лампадки, провел я всю эту бессонную ночь, прислушиваясь, как где-то за стеной кто-то читает мерным
голосом заупокойные молитвы над заснувшею навеки народною мыслью».
Наступает момент, и бездеятельный Тюлин перерождается — он «играет», как играет его родная Ветлуга, исчезает его апатия, он становится деятелен, тверд, решителен, в
глазах загорается мысль.
Из непосредственного общения с природой, в явлениях которой чудятся действия каких-то таинственных сил, рождается народная поэзия, народная мифология. Умный мужик
Иван Савин (рассказ «За иконой») объясняет горожанину сапожнику Андрею Ивановичу исконную крестьянскую надежду на «чудо» именно этой постоянной зависимостью всей
жизни мужика от «божьей воли», а точнее, от могущественных стихийных сил природы. «Ты в своей воле живешь,— говорит Иван Савин Андрею Ивановичу.— А мужик... он
кругом как есть в божьей воле ходит. Сейчас вот парит крепко, а из-за лесу вон уж туча глядит. Тебе зто ни к чему, только что разве промокнешь. А мужик — уж он
соображает, стало быть, к чему господь батюшка эту тучу приспособляет...»
В очерке «Нирвана» Короленко удивительно тонко и поэтически воспроизвел многовековой процесс почти бессознательного художественного творчества, творчества образов,
протекающий в фантазии многих сменяющих друг друга народных поколений, как бы творчества самой природы. Придунайская степь, ковыль и солончаки, степной пастух —
чабан, пасущий под жаркими лучами солнца свои стада:
«В его песне веет степной ветер, и шелестит трава, и шумят верхушки деревьев, и, кроме того, плачет, и нежится, и тоскует душа человека...
Он ли, впрочем, создавал эту песню? Она вырастала веками в поколениях этой черноземной силы человечества, сменявших друг друга, как сменяются травы в степях...
Что он заимствовал из песен своих предшественников, звучавших, как стоны ветра, и что взял у степного ветра, звучавшего, как смутная песня,— он не скажет и сам».
В простых напевах «куска украинской вербы» — «хохлацкой дудки» кучера Иохима, победившей хитрый венский инструмент, слышится голос украинской природы, шум леса,
«тихий шепот степной травы, задумчивая, родная, старинная песня», спутница и всегда живая память истории народа.
«Тайна этой поэзии состояла в удивительной связи между давно умершим прошлым и вечно живущей и вечно говорящей человеческому сердцу природой, свидетельницей
этого прошлого».
С народной песней приходит к «слепому музыканту» спасительное приобщение к народу, к широкому миру человеческих интересов. Образы народной поэзии проходят через
весь волжский цикл.
Главную опасность для деревни видел Короленко в возникновении из «бывшего крестьянства»—сельского пролетариата. В «Голодном годе» он призывал противостоять этому
глубоко его удручавшему, можно сказать, ужасавшему процессу гибели «трудового народа», он полагал, что для спасения крестьянина необходимы «могучие усилия всего
общественного организма».
В этих усилиях, по мысли Короленко, не последняя роль должна была принадлежать передовой демократической интеллигенции. Первейший долг мыслящих людей — «заступиться
за мужика», разоряемого «капиталом» — новым, буржуазным порядком, и «фиском» — дворянским государством, защитить мужика от обвинений в лени, пьянстве, обмане.
После трудной работы в голодающей русской деревне Короленко едет в 1893 году в Америку — страну «классического» капитализма.
Плодом этой поездки явился рассказ «Без языка» — о скитаниях в Америке украинского «простолюдина», отправившегося на поиски лучшей жизни.
В связи с третьим изданием рассказа в 1909 году Короленко следующим образом определил свою художественную задачу: «Эта книга не об Америке, а о том, как Америка
представляется на первый взгляд простому человеку из России». Но все же это и книга об Америке. Короленко предпринимает своеобразный художественный эксперимент,
создает, исключительную ситуацию (хотя в основе этой ситуации и лежал действительный случай или случаи), позволившую дать очерк, «принципиальную схему» той «эры»,
в которую тогда вступала и Россия.
Правда, этому на первый взгляд противоречит то обстоятельство, что Короленко сознательно ограничивает свое поле зрения, свой кругозор кругозором «темного»
Матвея Лозинского. Но этот прием имеет принципиально важный смысл.
Меркой оценки капиталистической цивилизации явилась в рассказе Короленко во всем чуждая этой цивилизации самобытная фигура почти патриархального «лесного человека».
Для «цивилизованной» Америки украинский крестьянин в его белой свите, бараньей шапке, огромных мужицких сапогах, с его наивными попытками выразить свою благодарность
целованием руки — всего лишь кусающийся дикарь, предмет одной из быстро сменяющихся, никого не задевающих сенсаций. Не только бульварного репортера, но и
судью Дикинсона Матвей интересует, так сказать, с точки зрения курьезной, этнографической, но отнюдь не человеческой...
Сталкиваются два мира, между которыми непреодолимая разница исторических корней, условий и способов труда, морального содержания, бездонная пропасть человеческого
непонимания. Они поистине говорят на разных языках.
Матвей не знает «языка» этого мира, но и этот мир не знает и не понимает «языка» темного крестьянина... Последнее
обстоятельство имеет для Короленко первостепенное значение.
Матвей ошеломлен ничтожеством человека перед ожившим и подавившим его железом, таинственными махинациями Тамани-голла, каким-то образом покупающего голоса
(для Матвея, наверное, продать свой голос значило приблизительно то же, что продать собственную тень), самоубийством отчаявшегося безработного. Очутившись в
огромном, грохочущем, несущемся, ни на минуту не успокаивающемся городе, Матвей мечтает хотя бы о клочке пашни, о лесе. Но оставленная родина с тоской вспоминается
Матвею не только как крестьянская — сельская — страна, с ее лугами, пашнями, лесами. В тревожном и чуждом мире капиталистической Америки ему кажется привлекательным
социальный уклад далекой родины. Ему кажется, что он нашел уголок родины в доме старой барыни, куда идет служить полюбившаяся ему бедная украинская девушка Анна:
такие в этом доме ясные, привычные отношения — одни приказывают, другие повинуются, господа и рабы...
Рассказ «Без языка» получил идейную и художественную завершенность во второй его редакции (1902 год), где, как необходимое дополнение к образу Матвея, появился другой
образ — русского интеллигента Нилова, эмигрировавшего из царской России, чтобы стать простым рабочим на лесопилке в маленьком американском городке.
Матвей, переживший столько невзгод, с тоской говорит Нилову об оставленной родине: « — Назад, на родину! — сказал Матвей страстно...— готов работать, как вол,
чтобы вернуться и стать хоть последним работником там, у себя на родной стороне...»
Но зачем же он, Матвей, ехал в такую даль из родных Лозищ? Что его манило? — спрашивает Нилов, побуждая Матвея осознать свои стремления и поступки, сформулировать
«смутные мысли». Оказывается, что крестьянские мечты Матвея несложны и, в общем, вполне осуществимы: «...клок вольной земли, чтобы было где разойтись плугом...
Ну там... пару волов, хорошего коня... корову... крепкую телегу»... и т. д. и т. п. «Все это вы можете найти здесь!»—говорит Нилов «решительно и резко».
Но где-то в глубине сознания Матвея теплится «смутная мысль», брезжит иная мечта, осуществление которой возможно только на родине, в России... Это мечта о таком мире,
о таком обществе, где «простолюдин» никогда не мог бы оказаться «без языка». Эта же мысль, но ясная, глубоко продуманная, возвращает на родину Нилова.
Дали просыпающейся жизни — вот куда постоянно была обращена мысль Короленко Он понимал, что эти дали открываются только тому, кто активно ищет, кто борется,
кто способен сбросить оковы прошлого, кто постоянно стремится к свету: «Надо искать света!» (рассказ «Тени»).
Мучительные сомнения и терзания героя повести «С двух сторон» (вторая редакция, 1914 года) студента Потапова, потерявшего веру в духовные силы человека, разрешает
профессор ботаники Изборский (прототипом его был Климент Аркадьевич Тимирязев). Перед восторженной молодой аудиторией профессор развивает теорию хлорофилла,
совершающего в зеленом листе растения великую работу восприятия солнечной энергии, энергии света. Но зеленый лист в речи профессора Изборского — также метафорическое
обозначение людей мысли, людей науки и знания, призванных стремиться навстречу мысли, как не может не тянуться к свету «слепой музыкант».
Короленко писал в 1903 году о своем рассказе «Не страшное»: «Тема — бессмысленная сутолока жизни и предчувствие или ощущение, что смысл есть, огромный, общий смысл
всей жизни, во всей ее совокупности, и его надо искать».
Отказ от борьбы, от поисков смысла жизни, подчинение затягивающему быту фатально приводят героя рассказа, русского интеллигента, к смерти — нравственной и физической.
Окончательный смысл жизни для писателя — в неостановимом стремлении, движении, борьбе, в преодолении горя, несчастий, трагедии. Это главная мысль притчи о Менахеме
и романтического рассказа «Море», герой которого, заключенный в мрачной башне на неприступном острове, бросается в бурное море, увидев на дальнем берегу вспышки
выстрелов — знак восстания. Это главная мысль повести «Слепой музыкант» и рассказа «Парадокс» с его знаменитым афоризмом-парадоксом: «Человек создан для счастья,
как птица для полета».
Вдохновляющий образ борца с косностью, со «старыми богами» создает Короленко в историко-философской новелле «Тени». Герой новеллы — древнегреческий философ Сократ
— обращается к народу: «Не спи, не спи, бодрствуй, ищи правду, афинский народ!»
Когда произошла Великая Октябрьская революция, Короленко было уже шестьдесят четыре года. В конце своего жизненного и творческого пути писатель увидел «трудовой
народ» проснувшимся к активной исторической жизни, к действию и борьбе. Главное внимание Короленко по-прежнему обращено к «мужику».
В 1919 году он повторяет призыв Глеба Успенского: «Смотрите на мужика» (очерки «Земли, земли!»).
Писателю трудно было принять в октябре 1917 года Великую социалистическую революцию. Однако он сумел на склоне лет увидеть в революционном пролетариате
естественного союзника передовой интеллигенции. «Всю жизнь, трудным путем героя,— писал Горький, — он шел встречу дню, и неисчислимо все, что сделано
В. Г. Короленко для того, чтоб ускорить рассвет этого дня».
|
|
|
|
|
|
|
|
|