Построение «Войны и мира» и мир её героев. Часть III. Шкловский В. Б.
Литература
 
 Главная
 
Портрет Л. Н. Толстого
работы И. Н. Крамского. 1873.
Третьяковская галерея
 
Л. Н. Толстой.
Фото. Москва, 1868 г.
Государственный музей Л. Н. Толстого
 
 
 
 
 
 
 
ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ
(1828 – 1910)

ЛЕВ ТОЛСТОЙ

Б. Шкловский
[1]
 
 
ЧАСТЬ III
Содержание

Построение «Войны и мира» и мир её героев
О прототипах
О мыслях и поисках Толстого
Ученики яснополянской школы, Платон Каратаев и Николай Ростов
Сестра Софьи Андреевны
Споры, признание, покупка и арзамасский ужас
«Азбука»
Снова в Самарской губернии
«Куда ж нам плыть?..»
«Анна Каренина»
Портрет
Работа на романом
Построение романа
Несколько слов о Толстом и религии
Почему роман «Анна Каренина» не семейный роман
Семьи вокруг Анны Карениной и дома её автора
Узоры на стеклах
Дороги вокруг Ясной Поляны
Разветвления корней одной темы
 
ЧАСТЬ III

ПОСТРОЕНИЕ «ВОЙНЫ И МИРА» И МИР ЕЕ ГЕРОЕВ

I

 
«Война и мир», по общепринятому мнению, задумана или, во всяком случае, начата в 1860 году. Толстой сообщал в марте 1861 года Герцену: «Я затеял месяца 4 тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист».

Это указание связано с оставшимся отрывком повести о декабристе, возвратившемся в Москву. Через ряд звеньев отрывок связан с «Войной и миром» и действующими лицами эпопеи. Напомню: героями отрывка являются старик Петр и жена его Наталья.

Дальше в разработке темы произошел перерыв: занятый в яснополянской школе, Толстой рассказывал ученикам о вторжении Наполеона в 1812 году, давая краткое и художественное изложение событий, которые в его освещении вызывали патриотический восторг у детей.

Накал впечатления от рассказа готов обратиться в подвиг. «Попался бы нам теперь Шевардинский редут или Малахов курган, мы бы его отбили».

Тема прошлого обозначается как тема Крымской кампании и 12-го года. Напоминаю, что во вступлении к «Декабристам» Толстой дал развернутую картину, в которой упоминается победа 12-го и поражение 55-го года.

В 1863 году, 23 февраля, Софья Андреевна сообщает сестре, что Толстой начал новый роман. Это же мы узнаем и из воспоминаний Кузминской. 8 марта Толстой коротко сообщает своей сестре Марье Николаевне: «Пишу роман». То же известно из письма Льва Николаевича к А. А. Толстой. Толстой говорит, что он чувствует себя свободным и способным к работе: «Работа эта — роман из времени 1810 и 20-х годов, который занимает меня вполне с осени». Тема охватила Толстого, и он может говорить только о ней.

Появляются точные конспекты и характеристики действующих лиц, все время указывается их отношение к Наполеону, то есть они даны не только в личном плане, но в отношении к конфликту эпохи.

Мы видим, что Толстой долго не может решить, с какого момента начать свой роман. Сперва, очевидно, он собирался начинать с 1811 года, потом год переправлен на 1805-й.

Намеченные герои изменяют свои характеры, и Лев Николаевич постепенно приобретает свободу отношений к ним, многие характеристики снижаются: фрейлина Анна Павловна Шерер, которая начата как идеальная, искренняя, не думающая о своем общественном положении женщина, становится опытной, разговорчивой и неискренней хозяйкой салона, ничтожной партнершей князя Василия Курагина.

Другие герои углубляются вскрытиями в них противоречий. Они приобретают выпуклость, приближаются к читателю, так что он может на них смотреть с разных сторон.

Э. Зайденшнур в статье, напечатанной в № 69 «Литературного наследства», считает, что характеристика, первоначально данная Кутузову, где сказано: «Разве не было тысячи офицеров, убитых во времена войн Александра, без сравнения более храбрых, честных и добрых, чем сластолюбивый, хитрый и неверный Кутузов?» — не является характеристикой самого Толстого. Исследователь полагает, что здесь Кутузов характеризован только с точки зрения «света», враждебного ему.

Вряд ли это так, потому что в одном из набросков князь Андрей «…поехал в Букарешт и на бале застал Кутузова, завязывающего башмачок молдаванке».

Кутузов и на Бородинском поле перед самым боем, после того, как его встретил поп с крестом, не ведет себя как идеальный и безгрешный герой.

«— Ну, теперь все, — сказал Кутузов, подписывая последнюю бумагу и, тяжело поднявшись и расправляя складки своей белой, пухлой шеи, с повеселевшим лицом направился к двери.

Попадья, с бросившеюся кровью в лицо, схватилась за блюдо, которое, несмотря на то, что оно долго приготовлялось, она все-таки не успела подать вовремя. И с низким поклоном она поднесла его Кутузову.

Глаза Кутузова прищурились; он улыбнулся, взял рукой ее за подбородок и сказал:

— И красавица какая! Спасибо, голубушка!

Он достал из кармана шаровар несколько золотых и положил ей на блюдо.

— Ну что, как живешь? — сказал Кутузов, направляясь к отведенной для него комнате. Попадья, улыбаясь ямочками на румяном лице, прошла за ним в горницу. Адъютант вышел к князю Андрею на крыльцо и приглашал его завтракать; через полчаса князя Андрея позвали опять к Кутузову».

Кутузов не идеальный герой, поэтому черты, закрепленные в нем Толстым еще в период создания плана, продолжают оставаться в осуществленном произведении. Но они становятся только частью характера.

Характер Кутузова генерализирован тем, что полководец сумел подчиниться воле народа, осознав его чувства и проникнув в настроение армии.

Чтение французского романа Кутузовым, описанное Толстым, вызвало в свое время негодование ветерана великой войны Норова, который утверждал, что на Бородине все думали только о родине.

Известный русский философ Н. Данилевский впоследствии случайно увидал книгу, принадлежавшую самому Норову; из надписи на книжке было ясно, что раненый Норов в горящей Москве читал французский роман.

Работа над книгой все время продолжалась. Произведение изменялось, оно прошло через стадию, когда вся эпопея называлась «Три поры», через стадию «Все хорошо, что хорошо кончается» и, наконец, получило название «Война и мир».

Сцена, показывающая салон Шерер и открывающая роман, давала возможность мгновенной характеристики европейского положения, данной с точки зрения разных представителей светского общества.

В диалоге между князем Андреем и Пьером была дана их самохарактеристика и обозначены конфликты героев. У Пьера — его незаконнорожденность, у Андрея — неудачный брак и неосуществленная жажда сыграть историческую роль.

Но истинные конфликты жизни этих героев в романе оказались другими.

 
II
 
Для того чтобы решить вопрос о построении «Войны и мира», надо предварительно упомянуть, что само понятие единства художественного произведения не до конца выяснено.

Когда роман Пушкина или Толстого осуществляется в продолжение многих лет и автор изменяется и переживает кризисы, по-новому понимает жизнь, когда изменяется мировая обстановка за время написания романа, то ясно, что мы имеем не статическое единство, а единство художественного процесса.

Единство художественного произведения — единство познания изменяющегося предмета.

Не надо полагать, что человек сперва все узнал, потом обдумал, потом сел и записал. Процесс создания произведения — это узнавание, определяющее процесс оформления. За случайностью судеб «Войны и мира» стоит необходимость осмысленного творчества. Толстой умел покоряться необходимости.

Произведение не имеет законченной авторской рукописи, охватывающей все от начала до конца. Множественность предисловий и множественность начал — следы усилия определить условия познания.

Границы романа изменялись, изменялась периодизация событий.

Толстой начал работу с описания того, как старый декабрист Петр и его жена Наталья вернулись в Москву.

Он встретился с темой, вернувшись из сданного врагам Севастополя, он искал корни неудачи и проверял неудачу прежними победами.

Толстой всегда обладал точным чувством времени и высекал дату на произведении упоминанием хронологически точных деталей; вместе с тем он как бы не учитывал значения самого времени.

Поэтому он в рукописи передатировал отдельные сцены, не меняя их.

Это общая особенность творчества Толстого. Много раз он хотел написать произведение о том, как дворянин оказался рядом с крестьянами. Мотивировка событий — ссылка дворянина.

Первое осуществление, еще не точное, было — плен будущего декабриста: пленный барин попадает в среду солдат.

Потом была попытка показать это событие во времена Петра I и для этого исследовались родословные. Потом событие передвигалось на время Николая I и Александра II. Толстой мыслил абсолютными категориями, и специфичность времени для него, как для человека, выражающего психологию патриархального, в самой своей основе консервативного крестьянства, отсутствовала.

В то же время, хотя Толстого упрекали впоследствии, что он пропустил в показанной им эпохе элемент декабризма, все время войны показано с точки зрения потомка декабриста; все время решается вопрос, что надо было делать и почему народ не пошел за декабристами.

Часто событийные связи, условные развязки, законченность романа, которые были законами для предтолстовского романа, Толстой в результате отвергает. Он отказывается от романа «с завязкой, постоянно усложняющимся интересом и счастливой или несчастливой развязкой, с которой уничтожается интерес повествования».

Ни смерть, ни свадьба не кажутся ему развязкой. Он ищет исторической развязки события, поэтому историческая часть и есть событийная.

Идея потока, захватывающего судьбы людей, появилась у Толстого только в процессе написания.

Военная философия романа вошла в «Войну и мир» в ходе работы. Роль ее в разных этапах построения различна.

Стратегические и тактические решения Кутузова, его план отступления после капитуляции австрийской армии, хитрость Багратиона, завязавшего переговоры с Мюратом, решение Багратиона атаковать французов, значение присутствия военачальника на поле битвы, решение Тушина обстрелять деревню и вызвать пожар в ней — все эти волевые решения учитываются в начале романа, как действия, имеющие определенный результат.

Идея стихийности войны, подчиненность Кутузова исторической необходимости — все это выводы второй половины романа.

Конечно, сами войны 1805 года и 1812 года разнятся по существу: по целям, по месту действия, но все же Толстой не свел решений — так же, как он, вероятно, и не принял окончательного решения, хотя и приблизился к нему.

Лев Николаевич последовательно отходил от обычных романных форм. Например, в окончательном тексте сохранилась сцена охоты, в которой принимает участие дядюшка — мелкопоместный дворянин. Он обрисован с той же точностью и неслужебностью, как главные герои.

В черновиках дядюшка появляется на Бородинском поле, подбирая раненых. Он исчезает, вычеркнутый из корректуры. То, что казалось законом в старом искусстве, Толстому не нужно.

В первой законченной черновой редакции Пьер спасал в Москве от выстрела сумасшедшего итальянского графа Пончини — молодого масона высоких степеней. Масонские знаки помогли, хотя и не сразу, Пьеру в плену. Пончини разыскивал Пьера. Пончини потом попал в плен к Николаю Ростову. Этот красивый молодой человек, глазами несколько похожий на Наташу, вел интригу — благородную и высокую: он по рассказу Пьера догадался, что Пьер любит Наташу, и наладил счастливый брак. Этот романный герой исчез вместе со своей благородной интригой и был заменен посторонним любовной линии романа Рамбалем.

Толстой отказывается от художественных принципов старого романа, где герои сталкивались многократно, и именно их столкновение создавало в своих повторах композицию романа. В завершенном тексте роман движется историческим полем, изменением силового напряжения народной мысли.

Разорение старого графа, его захудание (недаром семейство Ростовых носило фамилию и Толстые, и Простые, и Плохие, то есть захудалые) — это разорение как бы снимается. Ростовы разоряются окончательно не только вследствие проигрыша Николая, но и потому, что Наташа принимает на себя решение бросить «детское» имущество, взяв на освободившиеся телеги раненых.

Негодование князя Андрея на измену Наташи как бы снимается общим бедствием на Бородине; здесь тяжело ранены и Андрей и Анатоль.

Без переговоров, без подготовки, в силу изменения отношений с обеих сторон, приходит к бредящему князю Андрею Наташа, и все оказывается очевидно простым в новом решении.

Плен Пьера связан с пожаром Москвы; этот пожар Москвы первоначально был делом рук Долохова, который встречался с Безуховым и давал ему явку. Это выкинуто.

В последнем тексте Москва сгорает, как брошенное жилье, так, как сгорали и без поджигателей русские города летом.

В первоначальном тексте Пьер не только спасал ребенка, но и долго нес ребенка. Этот ребенок, о котором он заботился, сохранял жизнь Пьера.

Толстой повторил старый свой набросок о путешествии через Альпы с мальчиком. Пьеру надо было забыть себя, и он забывал себя, заботясь о том ребенке, которого случайно спас. Это выкинуто.

 
III
 
Человек, начавший «Войну и мир», был человеком гордым, задирчивым, он говорил и подчеркивал, что он аристократ и не знает иной жизни, аристократическая жизнь ему близка и не интересны переживания какого-нибудь семинариста, «которого в двухсотый раз ведут сечь».

Увы, секли не одних семинаристов, — во всех кадетских корпусах, в том числе и в пажеском, кадетов секли, секли часто, иногда даже по два раза в день, если после первого сечения кадет все еще не получал достаточно бравого, ободренного и обновленного вида. Вероятно, число двести и там получалось.

Это одно из бесчисленных начал романа, и оправдание ему то, что оно было отвергнуто. Но Лев Николаевич хотел сделать не только героем, но и выразителем военной теории своего романа аристократа Андрея Болконского, который вместе с Пьером должен был бы заменить старое представление о войне новым, на новых философских основаниях. В процессе создания романа, рассматривая глазами русского человека, хорошо знающего Вольтера, но лучше знающего вещи Александра Герцена, который в одном и том же произведении умел смешивать беллетристику, публицистику, философию, Лев Николаевич ввел собственный голос в роман, приняв на себя ответственность за то, как в нем решаются вопросы истории и войны.

Исход войны зависит от таких людей, как незаметный Дохтуров, как Тимохин, храбрец, участник штурма Измаила, старый товарищ Кутузова, оставшийся после всех подвигов капитаном. Тимохин нужнее войне, чем Андрей Болконский и Николай Ростов, храбрость которого никогда не решала исхода сражения.

Войну решает скромный Тушин. В романе «Все хорошо, что хорошо кончается» Лев Николаевич хотел сделать Тушина полуаристократом, человеком, хорошо знающим языки, воспитывавшимся гувернерами, человеком, который вместе со своими братьями имеет тысячу душ и по происхождению выше всех окружающих.

В том Тушине, может быть, были какие-то черты и привычки Николая Николаевича, но прототип не пригодился. Лев Николаевич стер следы знатности у Тушина. Именно к Тушину снисходительно, как к человеку другой крови, относится Андрей Болконский.

Тушин — человек нового времени, нового образования, не замечает отношения Андрея: он не обижается, он занят войной, он имеет волю к победе и не мечтает о военной карьере.

Он другой тип образованного офицера-артиллериста, с которым встречался Толстой в Севастополе.

Переход от решения, что все то хорошо, что хорошо кончается, к другому решению, к решению «Войны и мира», — это переход к решению, что жизнь Пьера хороша, хотя она кончилась каторгой.

История вторглась в роман, который должен был показать гордую неподвижность роевой жизни, мощно вторгнулась гулом будущего восстания.

 
IV
 
Судьба создания «Войны и мира» отразилась на истории его печатания и переиздания.

Произведение под названием «1805 год, роман графа Л. Н. Толстого» было напечатано в двух номерах журнала «Русский вестник» за 1865–1866 годы.

Я не занимаюсь историей текстов и не являюсь специалистом, но должен сделать одно замечание: в 1866 году Толстой приступает к написанию всего романа, исправив уже напечатанный материал и сводя все сюжетные линии. Произведение получается сравнительно небольшого масштаба. Сохранилась рукопись в триста шестьдесят три листа, исписанных с двух сторон: получается семьсот двадцать шесть страниц, отсутствуют двадцать восемь страниц, вероятно, они были вырваны, вклеены в другое место и не сохранились, будучи выброшены при переписке. Рукопись эта на девяносто процентов напечатана в Юбилейном издании, в 13-м и 14-м томах Полного собрания сочинений. Она под номером 89.

Не напечатано из рукописи то, что, по мнению редакторов, близко к окончательному тексту. Это неверное решение.

Части книги существуют не сами по себе, а в структуре произведения. Стоило потратить еще десять процентов бумаги, чтобы напечатать редакцию целиком, дополнив ее по возможности более достоверным и оговоренным изложением отсутствующих страниц. Тогда бы мы увидали систему художественного мышления Толстого.

Люди, которые выполняли инструкцию, и тогда понимали, что «Война и мир» — законченное целое. Но черновой вариант романа они рассматривали как собрание кусков, а не как целое. Между тем все эти куски бессмысленны без того, что Толстой называл «лабиринтом сцеплений». Выход один: отнесясь с полным уважением к тому, что уже сделано, надо издать целиком толстовский первый вариант романа.

Роман «Все хорошо, что хорошо кончается» не достигает гениальной высоты «Войны и мира», но и там существуют прекрасные главы, которые могут быть поняты только в целом; кроме того, в них мы видим путь Толстого. Вероятно, это издание будет осуществлено так, как сейчас осуществлено академическое издание «Казаков».

В арабском сборнике «Тысяча и одна ночь» рассказывается о том, как один горбун подавился рыбой и потом его труп подкидывали из дома в дом, и каждый раз нашедший толкал горбуна, а потом считал, что он его убил.

Когда начали вешать одного из предполагаемых убийц, то пришли все остальные и начали говорить, что это они убили, но в результате цирюльник, на лице которого была изображена глупость, оказался настолько искусным, что вынул кость из горла горбуна, и горбун ожил.

Побочный вывод состоит в том, что глупость не препятствует умению. Главный вывод тот, что прежде чем искать причину факта, надо установить, существует ли факт. Уже давно занимаются поисками прототипов. Например, для повести Пушкина «Выстрел» Н. И. Черняев в качестве прототипа Сильвио выдвигает гетериста Софьяно; Н. О. Лернер — графа Сильверио Бролио, а также одного из героев рассказа Марлинского «Вечера на Кавказских водах в 1824 году»; Л. П. Гроссман доказывает, что прототип Сильвио — Липранди, кроме того, указывает литературную параллель в драме В. Гюго «Эрнани». Таким образом, на роль прототипа Сильвио является больше претендентов, чем на убийство горбуна в «Тысяче и одной ночи», и все приобретает сказочный характер.

Академик И. Ю. Крачковский в статье «Ранняя история повести о Меджнуне и Лейле в арабской литературе» проследил поиски прототипа Меджнуна.

Меджнун — безумец от любви; это, вероятно, первая история незаменимой, личной любви одного человека к другому.

Может быть, звенья этой истории кончаются в драме «Ромео и Джульетта».

История Меджнуна и Лейлы входила в разные сборники, но кто этот безумец от любви, на которого удивлялись звери, ложе которого окружали травы, когда он обнял свою любимую?

Кто этот безумец — ведь ему подражал в горах другой безумец, Дон-Кихот, любящий женщину, с которой он говорил один раз через оруженосца, да и тот разговор была обманом Санчо Пансы?

Основную базу для истории Меджнуна составляет «Книга поэзии» Ибн Кутайбы (умер в 889 году н. э.) и «Книга песен» Абу-л-Фараджаал-Исфахани (умер в 967 году).

Но оказывается, что наиболее древние собиратели поэзии смеядской эпохи, еще заставшие в живых современников предполагаемого Меджнуна, отрицают существование такого человека. Айуб ибн Абайа пишет: «Я расспрашивал племя Амира род за родом о Маджнуне из племени Амира и не нашел ни одного, кто бы его знал».

В другом месте собиратель говорит, что нашел сведения не он сам: «Ту же мысль, но с любопытны» ми подробностями передает Иса ибн Даб, умерший в начале династии Аббасидов, в 787 году. «Спросил я одного человека из племени Амир: «Знаешь ли ты Маджнуна и передаешь ли какие-нибудь его стихи?» Тот ответил: «Разве ж мы покончили со стихами находящихся в здравом уме, чтобы передавать стихи безумных (Маджнунов)! Их слишком много!» Я возразил: «Я не этих имею в виду, а разумею Маджнуна из племени Амир, которого убила любовь». — «Куда там! — сказал он. — У племени Амир слишком груба печень для этого. Так случается только с этими йеменцами, слабыми сердцем, жалкими умом, малыми головой, а с племенами Низара — нет».

В начале IX века Ибн ал-Араби говорил, будто он со слов америтов слыхал, что их спрашивали о Меджнуне, но они не знали его и утверждали, что стихи только приписаны ему.

Другой арабский историк говорил: «Какой-то юноша из рода Мерванидов любил женщину из них же, говорил о ней стихи и приписывал их Маджнуну».

То же утверждают еще несколько ученых Правда, существуют и показания людей, знающих певцов, похожих на Меджнуна.

Сам академик Крачковский полагает, утверждал это в очень осторожной форме, что образ Меджнуна создал Авана ибн ал-Хакам — слепой филолог.

Мне кажется, что это можно уточнить следующим Образом: существовали народные песни о несчастной любви. Это были песни о безумных.

Фольклорные песни были обработаны, вероятно, в VIII веке писателями, может быть, тем самым слепым филологом, о котором говорит академик Крачковский.

При обработке появился единый герой — Меджнун, вокруг которого началась циклизация песен.

Впоследствии племя, которое создало первоначальные песни, присвоило себе и героя.

Поэтому-то и получилось такое противоречивое положение, что люди одновременно и знают и не знают Меджнуна.

Только много позднее, в X веке, племя Меджнуна начинает признавать его.

Поэмы о Меджнуне и Лейле создаются на территории нынешнего СССР великими поэтами азербайджанцем Низами и узбеком Навои. Они воплощают в образах своих поэм свою действительность. Прототип тут ничего не объяснит.

Низами и Навои по-разному рассказали эту историю, показав через нее разный быт и разную жизнь.

Меджнун великого узбекского писателя Навои — новый герой, воплотивший новую действительность.

Исследователи прототипов начинают с бесспорного положения: основой литературного произведения является окружающая художника действительность.

Но дальше уже идут ошибки. Исследователи принимают художника за фотографа — они ищут оригинал фотографии, им он должен объяснить все.

 
О ПРОТОТИПАХ
 
Для того чтобы говорить о прототипах, надо понять, что писатель творчески подключается к общей работе поколений, находит выход, понимая то, что не до конца поняли другие, и поэтому иногда то, что мы считаем прототипом, может оказаться впереди художественного произведения. Иногда действительность как бы осуществляет то, что предугадал, как бы вычислил писатель. Действительность оказывается открытием того, что уже было вычислено, построено.

Лафарг в книге «Карл Маркс по личным воспоминаниям» приводит мнение Маркса о Бальзаке:

«Бальзака он [К. Маркс] так высоко ставил, что думал написать о нем критическую статью, как только окончит свое сочинение о политической экономии. По мнению великого экономиста, Бальзак был не только бытописателем своего времени, но также творцом тех прообразов — типов, которые при Людовике Филиппе находились еще в зародышевом состоянии, а достигли развития уже впоследствии при Наполеоне III».

К. А. Тимирязев в статье «Развитие естествознания в 60-е годы» писал про Тургенева, создавшего тип Базарова:

«Угадать еще в пятидесятых годах, в «молодом провинциальном враче» — одно из крупнейших течений русской мысли, вскоре на деле доказавших свою плодотворность, — такой прозорливости не обнаружил ни один русский писатель».

В примечании К. Тимирязев прибавляет: «…он угадал будущих Боткина, Сеченова и вообще все могучее движение русской науки».

Писатель отражает действительность и стремится изобразить ее точно. Он вводит в произведение свою биографию, свой опыт, открывает мир вокруг себя, но строит мир своего искусства по-новому, освобождая его от случайности.

Дело идет о самых основах творчества, а также об основах ошибок в отношении к писателю.

Лев Николаевич Толстой сидел в яснополянском кабинете, отрезанный как будто от всего мира, он писал роман, который получил потом название «Война и мир».

Еще не было названия, не было жанра, потому что произведение не было романом и не стало романом, — это война и мир, мир, созданный Толстым.

Софья Андреевна хотела, чтобы Лев Николаевич писал про нее или, по крайней мере, про ее близких.

Близкие собирались сесть в экипаж, поданный к их крыльцу, всем семейством сесть, всем, даже с отвергнутым женихом — М. Поливановым.

С. А. Толстая сообщает сестрам 11 ноября 1862 года: «Девы, скажу вам по секрету, прошу не говорить: Левочка может быть нас опишет, когда ему будет 50 лет».

Приведу бытовую картину из многословной и отнюдь не обладающей скромностью, но занятно писавшей Т. А. Кузминской. Т. А. Кузминская описывает в письме к Поливанову, как Л. Н. Толстой в конце 1864 года читал свой роман в семейном кругу: «Про семью Ростовых говорили, что это живые люди, а мне-то как они близки! Борис напоминает вас наружностью и манерой быть. Вера — ведь это настоящая Лиза. Ее степенность и отношение к нам верно, т. е. скорее к Соне, а не ко мне. Графиня Ростова — так напоминает мама, особенно как она со мной. Когда читали про Наташу, Варенька (Перфильева) хитро подмигивала мне, но, кажется, этого никто не заметил. Но вот будете смеяться: моя кукла большая, Мими, попала в роман. Помните, как мы вас венчали с ней, и я настаивала, чтобы вы поцеловали ее, а вы не хотели и повесили ее на дверь, а я пожаловалась мама? Да, многое, многое найдете в романе. Пьер понравился меньше всех. А мне больше всех. Я люблю таких. Маленькую княгиню хвалили дамы, но не нашли, с кого писал ее Левочка… На дамской половине стола, когда Левочка описал и многих называли, и Варенька вдруг громко сказала: «Мама, а ведь Мария Дмитриевна Ахросимова — это вы, она вас так напоминает». — «Не знаю, не знаю, Варенька, меня не стоит описывать», — говорила Настасья Сергеевна».

Рассказывают, что Лев Львович, написавши первую свою книгу, с трепетом дал ее отцу прочесть вечером. Утром вышел Толстой, положил на стол книжку, начал завтракать. Сын, трепеща, спросил: «Ну, как?» — «Очень хорошо, — сказал Лев Николаевич, — хорошо. Вы, Берсы, все очень талантливы». (Берс — это фамилия Софьи Андреевны и Татьяны Андреевны. Софья Андреевна тоже сама писала, и не только мемуары, и была талантлива.)

Берсы и ищут прототипов.

Но этот семейный лепет не убеждает меня. Меня не убеждает даже то, что Лев Тихомиров в своих воспоминаниях говорит, что, когда у тульского помещика Коптева читали «Войну и мир» Толстого, старая нянюшка Коптевых узнавала в героях романа семейных знакомых и сама говорила: «Вот это такой-то, этот — такой-то».

Не верю: Тихомирову не верю, няньке не верю.

Возьмем вопрос о Наташе Ростовой. Нам говорят, что Кузминская Татьяна — прототип Наташи. Прежде всего это нам ничего не дает: мы с Кузминской не знакомы, а если бы были знакомы, то не могли бы ее так понять, как, говорят, понял ее Л. Толстой.

Указания на заимствования и указания на прототипы, по существу, противоречивы.

Оказывается, что Наташа Ростова заимствована из английского романа и, одновременно, что она списана с сестры жены.

Тут нет элементов логики.

Кроме того, у Толстого был другой ход в работе. В набросках романа «Декабристы» он описал возвращение старого декабриста Петра с женой его Натальей. Декабрист очень изменился, это добродушный, слабый, пьющий и слегка тщеславный старик. Но это Пьер и жена его — Наташа.

Декабрист вернулся в эпоху после Крымской кампании в Москву. Завтра он увидит новых людей, сегодня с сыном он едет в баню. Он возвращается домой, и жена (Наталья), как и всегда, говорит ему привычные слова, что он такой чистый, что «даже светится».

Роман о декабристе не был кончен, не был напечатан, но сцена осталась.

В «Войне и мире» Наташа Ростова, увидав Пьера после его плена, говорит Мари:

«— Он сделался какой-то чистый, гладкий, свежий; точно из бани; ты понимаешь? морально из бани… И сюртучок коротенький и стриженые волосы; точно, ну, точно из бани… папа, бывало».

Совпадение не случайно.

Содержание сцены большого ненаписанного романа превратилось в написанную сцену нового романа.

Сохранилась фраза о бане, причем она в «Войне и мире» стала метафорической, но, возможно, возникла из воспоминания о примиренном, постаревшем декабристе.

Л. Н. Толстой шел к Наташе от образа жены декабриста, поехавшей за мужем в Сибирь и там узнавшей иную жизнь.

Все эти черты могут быть сведены к сложному вопросу отношения Л. Толстого к народу.

Пьер и Наташа до того, когда мы их видим молодыми, не знающими, что они полюбят друг друга, уже существовали в сознании Толстого старыми, вернувшимися из Сибири.

Представить себе, что Толстой взял прототипом молодую девушку и начал ее описание в старости, невозможно. Между тем мы видим, в самой первой сцене есть уже куски, использованные потом в «Войне и мире».

Указания Т. Кузминской противоречивы. С одной стороны, она говорит про случаи из своей биографии, похожие на историю героини романа Толстого, с другой — в той же книге «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне» — Т. Кузминская указывает на роман мистрис Браддон — «Аврора Флотт».

Лев Николаевич говорил: «Таня, а ты узнаешь себя в этом романе?» — «В «Авроре»? — ну да, конечно. Я не хочу быть такой».

Т. Кузминская сама романа Браддон не читала, но в романе, который вышел в русском переводе в Санкт-Петербурге в 1870 году, говорят, действительно можно было найти прототип Наташи. Все эти сопоставления, повторяю, можно продолжать бесконечно, но это ненужная и вредная игра, ничего не имеющая общего с истиной.

3 мая 1865 года Лев Николаевич ответил письмом Луизе Ивановне Волконской, урожденной Трусзон, жене А. А. Волконского. Луиза Ивановна для Льва Николаевича — человек не посторонний, у нее бывал он в молодости, после посещения ее дома писал «Историю вчерашнего дня».

В той истории тоже нет прототипа, потому что она вся основана на монологе автора.

Вот что пишет старой знакомой родственнице Лев Николаевич:

«Очень рад, любезная княгиня, тому случаю, который заставил Вас вспомнить обо мне, и в доказательство того спешу сделать для Вас невозможное, т. е. ответить на Ваш вопрос. Андрей Болконский — никто, как и всякое лицо романиста, а не писателя личностей или мемуаров. Я бы стыдился печататься, ежели бы весь мой труд состоял в том, чтобы списать портрет, разузнать, запомнить… Я постараюсь сказать, кто такой мой Андрей. В Аустерлицком сражении, которое будет описано, но с которого я начал роман, мне нужно было, чтобы был убит блестящий молодой человек; в дальнейшем ходе моего романа мне нужно было только старика Болконского с дочерью; но так как неловко описывать ничем не связанное с романом лицо, я решил сделать блестящего молодого человека сыном старого Болконского. Потом он меня заинтересовал, для него представлялась роль в дальнейшем ходе романа, и я его помиловал, только сильно ранив его вместо смерти. Так вот Вам, любезная княгиня, совершенно правдивое, хотя от этого самого и неясное, объяснение того, кто такой Болконский».

Так говорит зрелый и способный уже к анализу процесса творчества Толстой.

Итак, Толстой отрицает прототип.

Тем не менее Софья Андреевна Толстая, истинная служительница теории прототипов, на обороте портрета Луизы Ивановны написала, что она прототип Лизы Болконской, жены героя романа Андрея Болконского.

Ход мысли Софьи Андреевны очень понятен. Андрей Болконский — это Волконский, а Луиза Волконская, несомненно, его жена: инициалы совпадают.

Нам надо выбирать, кому верить: Льву Николаевичу или Софье Андреевне?

Я верю Льву.

Б. М. Эйхенбаум во 2-м томе своего исследования «Лев Толстой» утверждал, что «Война и мир» родилась из мемуарной литературы. Это домашняя литература, поэтому он скреплял своей подписью мнение Поливанова, Татьяны Кузминской, Софьи Андреевны.

Я не соглашаюсь с Борисом Михайловичем и не соглашался и раньше; я думаю, что Лев Николаевич залез в комнату под сводами и запер дверь в нее, спасаясь от прототипов.

Кроме того, даже такое мемуарное произведение, как «Детские годы Багрова-внука», любимое Толстым, не только выражает заинтересованность времени в мемуарах, но и родилось в результате уже существующего семейного романа. И за «Исповедью» Руссо стоит опыт английского романа. Для того чтобы познать свое сердце, надо немножко знать анатомию. Сейчас уже принято думать, что озлобленный и гордый неудачник генерал Волконский, строитель старого дома, не может быть прототипом старого князя: у него было другое общественное положение, другая биография.

Фельдмаршал Каменский, которого выдвинул в качестве прототипа Б. М. Эйхенбаум, тоже не годится: Каменский происходил из нечиновных дворян — это самолюбивый военачальник, теоретик, соперник Наполеона, который удивлялся на него, встретившись с ним на позиции, подготовленной Каменским.

Что касается Кутузова, то, конечно, Кутузов существовал так же, как и Наполеон, но, анализируя Кутузова и Наполеона в романе, мы всегда должны думать о Толстом, о его мировоззрении и о роли его героев в его романе.

По мнению Софьи Андреевны, живая Луиза Ивановна могла быть вдовою героя романа, Андрея Болконского.

Если мы видим Наполеона и Кутузова рядом с Наташей Ростовой, рядом со всеми Ростовыми и Курагиными, то мы должны рассматривать их всех в системе анализа писателя: исторические герои уравнены с героями вымышленными.

 
О МЫСЛЯХ И ПОИСКАХ ТОЛСТОГО

I

 
Психологический анализ — «диалектика души» — у Толстого носит особый характер. Толстой разделяет истинные мотивы человеческих поступков от их логически-словесного обоснования.

Анализ в этом смысле родился еще в эпоху писания «Детства» и первоначально в «Истории вчерашнего дня» возник с анализа снов; к психологии сна, «подделывающего причины», Толстой возвращался и в шестидесятые годы.

В «Казаках» и особенно в «Войне и мире» решения обосновываются, как мы бы сейчас сказали, не самостоятельностью сознания, но необходимостью бытия, взятого в широком смысле слова.

Людей «словесных решений» Толстой презирает: так относится он к Наполеону, Ростопчину и Сперанскому.

Приводя «исторические изречения» Наполеона, Толстой прибавляет: «Из этого только следует, что слова ничего не значат и не служат выражением дела. Слова эти говорились так же неизбежно, непроизвольно, как они дышали или ели и спали. Вся кажущаяся странность состоит только в том, что мы хотим разумно объяснить то, что делается неразумно».

Попытка понять сущность «неразумного» исторического процесса занимает годы работы Толстого. Как и лучшие из его современников, он подходил к решению, но не мог сформулировать его, подменяя общие законы развития человечества «роевым» — слитным поведением крестьянства, которое он считал всечеловечеством.

Четче, но не до конца, понимал законы истории Н. Г. Чернышевский, размышляя о причинах войн, соединяя опыт 1812 года и опыт Севастопольской кампании. В Петропавловской крепости Чернышевский свободно пересказывал и комментировал книгу о крымской войне Кинглека. Рукопись написана в 1862 году, я приведу отрывок из нее, потому что она как бы предваряет мысли Толстого, высказанные им в «Войне и мире»:

«Они» или «он» виноваты в том, что вышла такая ужасная война из-за таких мелочей, — вот общий голос. Мне он всегда казался нелеп. Я и в этом вопросе не хотел отречься от своего убеждения, что капризы и ошибки, страсти и недостатки отдельных лиц бессильны над ходом великих событий, что факт, подобный Севастопольской борьбе, не мог быть порожден или устранен волею отдельных людей… Не Наполеон, не его маршалы, не русские противники их представляются мне главными силами, действовавшими в этом факте, называемом войною 1812 года».

Лев Николаевич уже в годы Севастопольской кампании начинал понимать, что происходит вокруг него; но ему еще казалось, что в поражении виноваты только отдельные глупые генералы, виноват царь и сразу после смерти этого царя для России наступит хорошее время.

К познанию законов жизни своим путем шел Толстой и тогда, когда более чем два года писал книгу и считал, что им написано уже много.

И, как всегда, главные трудности в книге еще были впереди, хотя роман «1805 год», как часть «Войны и мира», впоследствии остался почти неизмененным.

Лев Николаевич пробирался непрерывно вперед даже тогда, когда при падении с лошади он сломал руку и на некоторое время, на несколько часов потерял представление о времени и ему показалось, что когда-то давно он ехал, когда-то давно упал.

Он скоро восстановил диктовку романа — с вправленной деревенской бабкой рукой, которую потом лечили московские доктора — лечили неудачно, оперировали, массировали.

И во время лечения Лев Николаевич, придерживая руку, в промежутках ходил по комнате и диктовал книгу, иногда кратко приказывая: «Вычеркни».

Миллионы предположений делаются во время написания книги, из них надо отобрать сотни решений, потом десятки; книги создаются записыванием и вычеркиванием, их стараются довести до одного решения.

За плечами писателя лежит пройденный человеческий путь. Он знает прежде написанные книги, знает прежние решения, испытанные способы изображать жизнь.

Работа продолжалась.

В «Русском вестнике» за 1866 год была напечатана вторая часть романа «1805 год». Уже рождался роман «Война и мир», и к маю 1866 года была написана первая черновая редакция. В этом романе Пьер женился на Наташе, Андрей Болконский и Петя Ростов оставались живыми, Элен Курагина умирала.

Но хорошо все то, что умело строится, ломается и снова начинает строиться, а кончается не по образчикам, а по правде.

Все хорошо, что создается в результате преодоления. Лев Николаевич сломал старый роман, как неверно сросшуюся руку, и писал заново, меняя вариант за вариантом; он вводил элемент романа в новые соотношения; для разгадки истории не годились старые романные отношения и шаблоны: случайные встречи, совпадения, добрые советчики, смерти, происходящие вовремя, и воскресение главных героев.

Лев Николаевич то писал своими крупными и неразборчивыми буквами вариант за вариантом, то диктовал, торопясь, но не волнуясь, то говорил «вычеркни» и разгорался для того, чтобы, введя новый элемент познания, изменить всю старую структуру.

Он то давал военные рассуждения как высказывания героев, то делал из них отступления, то группировал их в специальные военно-теоретические главы, то в издании 1873 года выбрасывал их. Но он все время и неуклонно развивал свой способ передачи видения общего через показ частностей.

Поэтому Толстому была важна локальная достоверность детали.

Впоследствии И. С. Тургенев, критикуя в письме к П. Анненкову Толстого, писал из Баден-Бадена 2 февраля 1866 года В письме есть следующее место: «…Толстой поражает читателя носком сапога Александра, смехом Сперанского, заставляет думать, что он все об этом знает, коли даже до этих мелочей дошел, а он и знает только эти мелочи».

Толстой о 1812 годе знал чрезвычайно много. Прошло только пятьдесят лет от великих сражений; Толстому пришлось видеть и часто встречаться с непосредственными участниками боев и всей кампании, кроме того, он знал всю официальную и мемуарную литературу — русскую, французскую и много мелких книг, в которых сохранились точные, непосредственно по следам событий записанные детали, поразившие современников. Так, например, Толстой использовал книгу «Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве в 1812 году с видом пожара в Москве». Книга анонимная, написана она А. Рязанцевым Из этой книги Толстой взял ряд мелких деталей: ограбление семейства, срывание с женщины серег, спасение ребенка от пожара и не упоминание об этих событиях, а черты событий. Толстой действовал методом метонимии, то есть он брал часть для того, чтобы читатель, поверив части, увидал целое как реальное. Своей манерой писания он повторял метод человеческого видения, которое видит сперва частное. Хваля сказку Андерсена «Голый король», он в дневнике говорил, что искусство должно доказать, что король голый. Для того чтобы доказать характер 12-го года, его стихийность, его народность, величие народного подвига, для того чтобы отказаться от условного, Толстой должен был увидать Бородинское поле в реальности, до мелочей.

Лев Николаевич, от всех отрезанный, переставший писать дневники, погруженный в прошлое, пытающийся через прошлое понять настоящее, собирается поехать на реальное поле битвы, в деревню Бородино, где сотни лет пахали и убирали хлеб, косили и сушили сено крестьяне окрестных деревень, где сражались пятьдесят лет от времени написания романа французы, двигающиеся на Москву, и русские, защищающие родной город.

 
II
 
Казалось, что уже пора было приступить к переговорам о печатании книги.

В 1867 году Лев Николаевич поехал для этого в Москву и еще для того, чтобы осмотреть Бородинское поле. Он уговорил жену и, оставив больных детей, уехал.

23 сентября ранним утром он приехал в старый Кремль, увидал узкие проходы, треугольные дворики, длинные дворцы и спокойные кремлевские широкоплечие многоголовые соборы.

Ему нужен был товарищ для поездки на Бородино, но все были заняты, и он поехал с 12-летним братом Софьи Андреевны, Степаном Андреевичем Берсом, которого, конечно, звали тогда Степа.

Первые десять верст от Москвы были не тяжелы, но дальше дорога пошла по гатям: ехали старой, брошенной Можайской дорогой.

К тому же забыли дома провизию и погребец, и только у Степы оказалась корзиночка винограда.

Сто верст проехали за сутки. На Бородине остановились в Спасо-Бородинском монастыре, построенном на месте гибели генерала Тучкова его вдовой. Здесь была знакомая игуменья.

Два дня Лев Николаевич ходил по этому полю, где за полстолетия до того сражались с двух сторон более двухсот тысяч человек, где пало сто тысяч бойцов с обеих сторон. Все изменилось: избы перестали быть местами для засад, изгороди уже не были препятствием для кавалерии и прикрытием для пехоты, поля опять покрыты рожью, старые могилы уже не давали пестроты полю, земля сровнялась, была перекопана, перепахана.

Два дня ходил Лев Николаевич, искал очевидцев боя, узнал, что старый солдат, сторож одного из памятников на Бородинском поле, недавно умер. Лев Николаевич опять ходил, смотрел; Степа в монастыре играл с собакой, оставшейся от старого солдата.

Лев Николаевич хорошо знал по книгам эти места, но по дороге делал записи; первые записи он даже поручил заносить на широкую бумажку Степе. Ему казалось, что литературная работа проста и каждый может помочь. Степа записывал: Кутузов приехал на смотр, делал смотр в Цареве-Займище, поехал на Старицу и Зубцов. Он записывал, что 23 сентября — пятьдесят пять лет тому назад — была хорошая погода, что «Горки — высокий пункт». Таких отрывистых записей восемь.

Лев Николаевич потом начинает писать сам: в его записях изображения людей, детали.

Он записывает: «Коновницын подпоясан в шинели шарфом и колпаке». «Подбородок Кутузова». Потом опять запись: «Даль видна на 25 верст. Черные тени от лесов и строений на восходе и от курганов. Солнце встает влево, назади. Французам в глаза солнце».

После многих переделок в романе появилось простое и убедительное описание: «Солнце взошло светло и било косыми лучами прямо в лицо Наполеона, смотревшего из-под руки на флеши. Дым стлался перед флешами, и то казалось, что дым двигался, то казалось, что войска двигались».

«Подбородок Кутузова», одежда русских генералов — это то, что в поэтиках называли метонимией — часть вместо целого, но часть сознательно выбранная. Коновницын одет в бою не нарядно. Кутузов дан как бы случайно — не осанкой, не зорким взглядом. Он как бы уперся, он думает — выжидает.

Лев Николаевич хорошо знал исторический материал, у него дома была портретная галерея Зимнего дворца, посвященная 1812 году, — портреты этой галереи были уже изданы шестью большими томами. У него находились книги Михайловского-Данилевского и «Походные записки артиллериста», изданные анонимно, написанные Ильей Радожицким, который впоследствии служил на Тульском оружейном заводе.

Радожицкий — смелый и толковый артиллерийский офицер, скромный, как герой «Войны и мира» Тушин, умел писать. Вот картина Бородинского боя, им оставленная, — я даю ее, конечно, кусками: «Речка Колоча протекала перед линиею, выходя слева из большого леса, и, заворачиваясь около правого фланга, впадала в Москву-реку; возвышения по правому ее берегу с нашей стороны были довольно круты и командовали левым берегом; большая дорога от Смоленска в Москву пересекала р. Колочу при с. Бородине, почти в центре позиции. Высокий курган на нашем берегу, казалось, нарочно предназначен был для обозрения Главнокомандующему всего пространства поля битвы. Отсюда цепь возвышений тянулась к левому флангу, закругляясь до большого леса, который покрывал весь этот фланг и тыл наш На этом-то пространстве, от леса до устья Колочи, почти на семь верст протяжения, расположены были Российские войска с резервами в три линии. По всему фронту на высотах, для прикрытия артиллерии, поделаны были окопы; их строили при нас, день и ночь, пришедшие ратники ополчения».

Огромное поле было украшено памятниками; стоял монастырь, леса и кусты окружали памятники, и поле как будто сдвинулось, уменьшилось. Солнце клало черные тени от лесов.

Лев Николаевич ходил по еще не вполне изглаженным редутам и следам флешей, понятных ему, как бывшему артиллеристу и участнику великой обороны Севастополя. Может быть, он вспомнил о разговоре Фигнера — знаменитого партизана — с Ильей Радожицким. Фигнер говорил, что Наполеон бросится всеми силами на левый фланг. Нужно сказать, что в донесении царю Кутузов тоже упоминал о слабости левого фланга.

Описание Радожицкого — правдиво и точно, и, может быть, Лев Николаевич по нему построил великое описание Бородинского боя и выдвинул мысль, принятую многими военными авторитетами, о том, что Наполеон еще 24 сентября 1812 года внезапно перешел Колочу и взял наш левый фланг — Шевардинский редут, но ослабел от ударов и 25-го не было сражения, а 26-го произошел бой на спешно приготовленных русскими позициях. О том, что позиции строятся московскими ополченцами, упоминает и Радожицкий: «Московские ратники оканчивали насыпи на батареях».

Таким образом, благодаря инициативе Наполеона весь бой был повернут, планы диспозиций смяты. Поэтому Толстой дал в тексте романа план сражения так, как он его осмыслил.

Сражение вырастало перед Толстым, он изменял свои решения, развертывал описание, вводил Пьера с его непониманием боя. Он писал, вернувшись в Москву: «Я очень доволен, очень — своей поездкой и даже тем, как я перенес ее, несмотря на отсутствие сна и еды порядочной. Только бы дал бог здоровья и спокойствия, а я напишу такое Бородинское сражение, какого еще не было».

Гоголь говорил: «Передовыми людьми можно назвать только тех, которые именно видят все то, что видят другие (все другие, а не некоторые), и, опершись на сумму всего, видят все то, чего не видят другие…»

Генерал Драгомиров согласился с Толстым в его толковании Бородинского сражения, хотя до великого романа и не видал того, что увидал Толстой. Но главное в решении Толстого — это не вопрос о расположении фронтов французской и русской армий; он решал вопрос о значении боев, о причинах исторических событий, о значении народного самосознания в войне; он решал это путем анализа психологии солдат, Кутузова, немцев-военачальников, Пьера, Андрея Болконского и доктора, истомленного множеством ампутаций.

Это великое решение, но так решал в то же время Чернышевский, мысли которого Толстой не знал, потому что Чернышевский писал в казематах Петропавловской крепости. Великие и непохожие умы одинаково видели мир.

Два дня ходил Лев Николаевич, пытаясь вернуть прошлое. На обратном пути Толстому попалась крупная тройка и ямщик огромного роста. Он вынес тарантас на шоссе и мчал легкую повозку во весь опор. Туман лежал на осенних листьях, высокая голубая луна сияла в небе, освещала туман и желто-синие, тоже похожие на тучи, вершины берез. Туман спускался с леса и ложился на шоссе, тень великана ямщика, и тень Толстого, и перебивающие тени конских голов бежали по туману.

Телега неслась по ухабистому небесному туману. Лев Николаевич заметил, что Степа боится, и спросил мальчика, чего он хочет в своей жизни.

Степа ответил: «Мне очень жаль, что я не ваш сын, Лев Николаевич».

Лев Николаевич знал, что дети его любят, он не удивился на ответ. Он ответил, глядя на тени, которые бежали по левой стороне дороги, перекрывая клубы тумана: «А мне хочется, Степа, быть понятым другими. Историки описывают неверно и внешне, а надо для того, чтобы понять, угадать внутреннее строение жизни».

 
УЧЕНИКИ ЯСНОПОЛЯНСКОЙ ШКОЛЫ,
ПЛАТОН КАРАТАЕВ
И НИКОЛАЙ РОСТОВ

 
В 1862 году Лев Николаевич занимался педагогикой и убеждался в том, о чем когда-то писал Руссо: что в ребенке есть элементы совершенного, неповрежденного человека.

В статье «Кому у кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» Лев Николаевич выяснял для себя: чье самосознание выше, сильнее — у него или у крестьянского ребенка.

В одном из вариантов статьи он писал: «Представьте себе совершенный математически верный, живой, своей силой развивающийся шар. Все части этого шара растут своею, соразмерной другим частям силой. Шар этот есть образец совершенства, но он должен вырасти до положенного ему предела величины, среди бесчисленного количества таких же свободно растущих шаров… Задача в том, чтобы довести шары до их величины, сохранивши их первобытную форму… Нарушает первобытную форму только насилие».

Мечтая о свободном человеке, Толстой видел такого человека в крестьянских детях, еще не изуродованных насилием. Крестьянский мир кажется ему соединением свободно растущих, не нарушающих свою первобытную форму живых сил.

Идеалом крестьянского мира тогда Толстой считал казачество. И здесь он входит в противоречие, потому что сам он помещик, хочет быть добрым помещиком, а казачество — это общество без помещика. Свободно развившегося человека Толстой хотел видеть в Ерошке, но мир Ерошки разрушен — уже не те казаки вокруг него. Люди судятся, оттягивают друг у друга сады: прошло казачество. Прошло патриархальное крестьянство, прошло давно.

Толстой считает, что «идеал лежит не спереди, а сзади».

Платон Каратаев принадлежит к этому идеалу.

Образ Платона Каратаева был создан Толстым во время завершения текста: в плане ни Каратаева, ни человека, за которым мы должны предполагать Каратаева, нет. Пьер в плену одинок; он бережет вынесенного им из огня ребенка.

Каратаев введен в роман небольшим и плотным описанием, занимая две главы в эпизодах плена Пьера Безухова и потом в следующей книге при описании отступления французов из Москвы еще несколько глав.

Каратаев из зажиточной семьи, в которой много взрослых мужчин.

«— Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики и наш дом, слава тебе богу. Сам-сем батюшка косить выходил. Жили хорошо».

После того как Платон за порубку леса вместо брата попал на военную службу, крепкая семья не пошатнулась.

«— Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу — лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках».

У Каратаева все идет к лучшему. Войны он не видит и о ней не говорит.

Строевой солдат русской армии начала XIX века был оторван от крестьянства и должен был пройти многие поля и страны, если проходил через бой.

Про русского солдата эпохи 1812 года иностранцы писали очень много. Приведу две выписки: «Русский умирает с неустрашимостью на том самом месте, на котором начальник его приказал ему умереть» (Бюожине).

Это солдат стойкий, сильный, привычный к строю.

«Русские умирают в битвах, и их батальоны не просят пощады…» (Канфич).

Считая, что Платон Каратаев сдан на службу 21 года — он на службе тридцать лет, во всяком случае больше двадцати пяти лет. Значит, он вступил на службу в восьмидесятых годах XVIII века. Таким образом, Каратаев — солдат суворовских времен с большим военным опытом.

Солдат эпохи походов Суворова был хорошо обучен; инициативен; понимал свой маневр.

Между тем Платон Каратаев у Толстого не солдат, а мужик, хотя сказано, что Платону Каратаеву должно быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом.

Каратаев — мужик в плену, как Пьер — барин в плену.

В то же время плен возвращает Каратаева в патриархальный быт деревни.

Это капли жидкости, принявшие, по мысли Толстого, свою шарообразную истинную форму.

«Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла, как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал».

Толстой утверждает, что Платон Каратаев «неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был».

Каратаев охотно сбросил с себя все напущенное, солдатское и «невольно возвратился к прежнему крестьянскому, народному складу».

«— Солдат в отпуску — рубаха из порток, — говаривал он».

В говоре Каратаева солдатского тона нет.

Толстой подчеркивает: «Поговорки, которые наполняли его речь, не были те большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты».

Трудно поверить, что человек, тридцать лет служивший в боевой обстановке, в заграничных походах, в очень крепко спаянных русских полках, так не принял ничего военного и остался до такой степени крестьянином.

Сообразно с этим Каратаев говорит пословицами, которые он сам не замечает и даже не может повторить.

Отметим, что все эти пословицы взяты Толстым из книг.

Книжна и характеристика пословиц.

«Главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет, и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная, неотразимая убедительность».

Каратаев все умеет делать «не очень хорошо, но и не дурно».

Он любит петь, но «не так, как поют песенники, знающие, что их слушают».

То, что говорит Платон Каратаев, как бы очищено и обобщено, как бы уже издано.

Это в описании дает особый «дух простоты и правды».

Толстой эпохи написания «Войны и мира» занимался фольклором, русскими былинами, изучал пословицы; в его библиотеке был Буслаев, глубокий, но тенденциозный исследователь, преувеличивающий косность фольклора.

Буслаев в «Исторических очерках» писал: «В период эпический исключительно никто не был творцом ни мифа, ни сказания, ни песни. Поэтическое воодушевление принадлежало всем и каждому…»

В другом месте в той же статье Буслаев пишет: «Все шло своим чередом, как заведено было испокон веку… Даже минутные движения сердца, радость и горе выражались не столько личным порывом страсти, сколько обычными излияниями чувств — на свадьбе в песнях свадебных, на похоронах в причитаньях, однажды навсегда сложенных в старину незапамятную и всегда повторявшихся почти без перемен. Отдельной личности не было исхода из такого сомкнутого круга».

Буслаев говорил: «Вся область мышления наших предков ограничивалась языком. Он был не внешним только выражением, а существенною составною частью той нераздельной нравственной деятельности целого народа, в которой каждое лицо хотя и принимает живое участие, но не выступает еще из сплошной массы целого народа».

Здесь исследователь преувеличивает и идеализирует то, что Толстой называл «роевым» началом в народе.

Между тем фольклор имеет свою направленность; эту направленность впоследствии формулировал В. И. Ленин, говоря, что фольклор выражает чаяния и ожидания народа; фольклор не только создание истории, но и предчувствие будущего.

Действия Ильи Муромца в былинах не безобидны и не нейтральны; недаром он «старый казак».

Мудрость Каратаева — та детская покорность, которую Толстой в школе не встретил.

Школа в Ясной Поляне была уничтожена жандармами, но жандармский налет только предварил события: сам Толстой уже подрезал и пересадил себя, как яблоню, как он писал в письме А. А. Толстой, он хотел перейти в обычную колею дворянского быта. Ища путь счастья на обычных путях, Толстой женился. Он хотел быть, как все, он не хотел быть «пегим», как Холстомер, он хотел быть помещиком, аристократом, живущим в своей деревне, ни от кого не зависящим.

Это было отступление.

В писании своем, развертывая анализ, Лев Николаевич дошел до описания плена Пьера.

В плену Пьер опростился, освободился от семьи и имущества, узнал Платона Каратаева. Познание Толстой оформляет в противоречивую форму сна.

В сон входит действительность, действительность по-своему разгадывает то, что дано во сне. Разгадка эта жестока.

Во сне Толстой видит Платона Каратаева так, как он видал крестьянских детей в яснополянской школе.

События действительности соединяются со сновидениями. Пьер думает: «…жизнь есть все. Жизнь есть бог. Все перемещается и движется, и это движение есть бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь, любить бога. Труднее и блаженнее всего любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий».

«Каратаев!» — вспомнилось Пьеру.

И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», — сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.

— Вот жизнь, — сказал старичок учитель».

Таков сон. Каратаев разлился и исчез.

— Vous avez compris, mon enfant, — сказал учитель.

— Vous avez compris, sacré nom, — закричал голос.

Сон говорил: «Ты понимаешь, дитя?»

Действительность говорит: «Ты понимаешь, проклятый?»

Оказывается, что Платон Каратаев застрелен, и его лиловая собачка перешла теперь к Пьеру Безухову.

Пробуждение жестоко, хотя Толстой принимает это пробуждение и исчезновение Платона Каратаева.

В романе есть еще один мужик — партизан Тихон Щербатый, который убил помещика, а потом оказался героем, даже с точки зрения Василия Денисова. Тихон Щербатый — в своей тенденции пугачевец, он проходит в романе как бы боком.

Платон Каратаев принят целиком Толстым, но в конце романа Пьер становится декабристом. Освобождение Пьера, которое дал ему парадоксально плен, освободивши его от богатства и немилой жены, снявши с него чувство вины, — это освобождение кончилось, но в новой семье Пьер становится декабристом, которого не одобрил бы Платон Каратаев.

Когда-то Николай Ростов вовремя прибыл в село Богучарово, в котором бунтовали мужики: ударил «зачинщика» и привел всех в повиновение. Так он стал героем и освободителем Марии Болконской.

Теперь Пьер сталкивается с Николаем Ростовым, который недовольно выслушивает его. Николай спрашивает после того, как Пьер говорит о создании нового общества:

«— Общество может быть не тайное, ежели правительство его допустит. Оно не только не враждебное правительству, но это общество настоящих консерваторов. Общество джентльменов в полном значении этого слова. Мы только для того, чтобы Пугачев не пришел зарезать и моих и твоих детей и чтоб Аракчеев не послал меня в военное поселение, — мы только для этого беремся рука с рукой, с одною целью общего блага и общей безопасности.

— Да, но тайное общество, следовательно, враждебное и вредное, которое может породить только зло.

— Отчего? Разве тугендбунд, который спас Европу (тогда еще не смели думать, что Россия спасла Европу), произвел что-нибудь вредное? Тугендбунд — это союз добродетели: это любовь, взаимная помощь; это то, что на кресте проповедовал Христос…»

Но Денисов говорит:

«— Ну, брат, это колбасникам хорошо тугендбунд, а я этого не понимаю, да и не выговорю… Все скверно и мерзко, я согласен, только тугендбунд я не понимаю, а не нравится — так бунт, вот это так! Je suis vot’e homme[2][13]».

Николай не принимает улыбки Пьера и смеха Наташи, которыми они приняли эти слова. Николай говорит: «…вели мне сейчас Аракчеев идти на вас с эскадроном и рубить — ни на секунду не задумаюсь и пойду. А там суди, как хочешь».

Николай Ростов не только на словах выступал прямым врагом Пьера. Такие люди, как он, пошли и рубили и разбили декабристов.

Разговор слушает сын Андрея Болконского, потом во сне он видит картину, в которой Толстой выразил понимание декабрьского восстания.

«Он видел во сне себя и Пьера в касках, таких, какие были нарисованы в издании Плутарха. Они с дядей Пьером шли впереди огромного войска. Войско это было составлено из белых, косых линий, наполнявших воздух подобно тем паутинам, которые летают осенью и которые Десаль называл le fil de la Vierge[3]. Впереди была слава, такая же, как и эти нити, но только несколько плотнее. — Они — он и Пьер — неслись легко и радостно все ближе и ближе к цели. Вдруг нити, которые двигали их, стали ослабевать, путаться, стало тяжело. И дядя Николай Ильич остановился перед ними в грозной и строгой позе.

— Это вы сделали? — сказал он, указывая на поломанные сургучи и перья. — Я люблю вас, но Аракчеев велел мне, и я убью первого, кто двинется вперед».

Николенька в ужасе, он чувствует уничтожение Пьера, который в то же время князь Андрей. Он чувствует «…слабость любви: он почувствовал себя бессильным, бескостным и жидким. Отец ласкал и жалел его, но дядя Николай Ильич все ближе и ближе надвигался на них. Ужас охватил Николеньку, и он проснулся».

Николенька просыпается со словами любви к отцу и к Пьеру. Он говорит:

«— Да, я сделаю то, чем бы даже он был доволен…»

Этим кончается событийная часть «Войны и мира».

Произведение кончается обещанием юноши бороться.

Через описание возвращения декабриста в Москву подошел Толстой к великому произведению и кончил его словами юноши, сверстника Герцена.

За время писания романа не сохранилось дневников Толстого. Сама эпопея — дневник.

 
СЕСТРА СОФЬИ АНДРЕЕВНЫ
 
Много раз описывались дочери доктора Андрея Берса.

Елизавета Берс считалась скучноватой, хотя и образованной девушкой. Впоследствии она писала и печатала вещи для народа и исследование о курсе русского рубля. Соня и Таня были дружны друг с другом и были похожи друг на друга — способны, кокетливы и не поэтичны. Про Соню Берс, будущую жену, Толстой 8 сентября 1862 года пишет: «Ничего нет в ней для меня того, что всегда было и есть в других — условно поэтического и привлекательного, а неотразимо тянет».

Соня была кокетлива и привлекательна. «Вечером она долго не давала мне нот. Во мне все кипело. Соня напустила на себя Берсеин татьянин, и это мне казалось обнадеживающим признаком. Ночью гуляли».

Лев Николаевич еще в «Детстве», «Отрочестве» и «Юности» отмечал особенности семейного способа выражаться, своеобразное семейное арго. Таня Берс дала термин для обозначения условной кокетливой манеры.

Молодая, подвижная, переменчивая, легко входящая в чужую жизнь, умеющая верить сама себе, умеющая пересказывать по-разному свои переживания, начитанная Татьяна Андреевна, кроме того, была талантлива — очень музыкальна и обладала прекрасным контральто.

О ее личной жизни мы знаем по ее мемуарам, написанным уже в старости, с широким использованием литературных источников.

В книге «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне» Татьяна Андреевна не только использует воспоминания Софьи Андреевны, но и сложно комментирует художественные произведения Льва Николаевича. Ее жизненные наблюдения и характеристики иногда оказываются цитатами.

За Татьяной Берс ухаживали Ковалевский и Анатолий Шостак. С Шостаком, по ее словам, она целовалась в лесу, и они говорили друг другу слова, похожие на слова, сказанные Анатолем Курагиным Наташе Ростовой.

Так как в лесу, кроме них, никого не было, Толстой знать эти слова не мог, скорее Татьяна Андреевна узнала их из «Войны и мира» — ей это произведение было известно со многими вариантами, так как она не раз писала под диктовку.

Тем не менее Анатолий Шостак, несомненно, существовал, но характеристику, которую ему дает мемуаристка, она, как это уже отмечалось в литературе, приводит из воспоминаний Нагорновой «Оригинал Наташи Ростовой в «Войне и мире», напечатанных в 1916 году.

Конечно, Нагорнова могла записать и высказывания самой Татьяны Берс, но мемуаристка приводит характеристику в кавычках, она как бы этими кавычками делает свои воспоминания объективно обоснованными общим мнением: «Он был самоуверен, прост и чужд застенчивости. Он любил женщин и нравился им. Он умел подойти к ним просто, ласково и смело. Он умел внушить им, что сила любви дает права, что любовь есть высшее наслаждение».

Характеристика Анатолия Шостака, вероятно, связана с характеристикой Анатоля Курагина, но Анатоль Курагин был записан Толстым раньше, чем Анатолий Шостак неудачно приехал в Ясную Поляну.

Большое место в воспоминаниях Татьяны Берс и Софьи Андреевны занимают отношения Тани со старшим братом Льва Николаевича — Сергеем Николаевичем.

Сергей Николаевич прожил почти всю жизнь в имении, занимался охотой, жил несколько архаичной жизнью, соблюдал нравы старого дворянства. Он был прекрасным братом, обладал способностью улаживать недоразумения путем личных переговоров, много раз он выручал Льва Николаевича в его молодости из денежных затруднений. Последнее время он жил в имении, охотился и читал английские романы, научившись языку самоучкой.

Татьяна познакомилась с Сергеем Николаевичем очень рано — она была ему родственница. Между ними было двадцать лет разницы в возрасте — не меньше; первоначально он к ней относился, как к девочке.

Сергей Николаевич был красив, очень спокоен, очень независим и нравился Татьяне Андреевне. Мне кажется, что он сам не стремился завязать роман; те рассказы, которые приводятся в письмах, поэтичны, но говорят о том, как старый уже человек сидит вместе с молодой девушкой, с сестрою жены брата.

Уже пятнадцать лет Сергей Николаевич был женат на цыганке Марии Шишкиной, которую он выкупил совсем молодой из табора. Он имел от нее детей, но еще не оформил брака.

Лев Николаевич когда-то считал, что брат должен оставить мост для отступления, и полушутя говорил, что Сергей должен жениться на дочке генерала. Семейная жизнь Сергея Николаевича ни для кого не была секретом, так как Лев Николаевич постоянно бывал у него в доме.

Но начался длинный роман — Берсеин татьянин. Вероятно, началось все с кокетства молодой девушки. Вероятно, не раз Сергей Николаевич говорил Тане ласковые слова. Раз он с нею переждал грозу в тихой комнате своей старой усадьбы. Таня грозы боялась и попросила деверя побыть с ней.

Слово «любовь», может быть, было выхвачено с губ сурового и неопытного человека, хотя и не в тот грозовой вечер.

Татьяна Андреевна была настойчива.

Толстой писал 1 января 64-го года: «А как я смотрю на ваше будущее? Ты хочешь знать. Вот так. — Сережа обещал приехать к нам через два дня и не приезжал до сих пор. Мы узнали, что Маша рожает, но еще прежде этого я стал очень беспокоиться».

Толстой уговаривает невестку: «В душе, перед богом тебе говорю, я желаю да, но боюсь, что нет».

Происходили встречи, Таня ездила на охоту с Львом Николаевичем.

А Лев Николаевич часто бывал у своего брата в имении Пирогово. С этим имением было связано много воспоминаний, и там была хорошая охота.

9 августа 1864 года Толстой записывает о воскресном дне в Пирогове: «Поехали мы по старой дороге. В четырех верстах забежал я в болотце и сделал промах по бекасу. Потом около Пирогова, у Иконских выселок убил дупеля и бекаса. Таня и куча мальчишек деревенских присутствовали и визжали».

Дальше продолжалась охота. Лев Николаевич ходил по знаменитым пироговским болотам с собакой Доркой, которую он любил за то, что в ней нет никакого эгоизма по отношению к нему — Льву Толстому.

Спал Лев Николаевич в Пирогове во флигеле, потом записал: «У Сережи с Таней что-то было — я вижу по признакам, и мне это очень неприятно. Ничего, кроме горя, и горя всем, от этого не будет. А добра не будет ни в каком случае».

Но в яснополянском саду по-прежнему происходили встречи, в яснополянском зале Татьяна у рояля пела романсы Фета.[4]

Лев Николаевич слушал и беспокоился.

Татьяна Андреевна, молодая, красивая, хорошо ездившая на лошади, нравилась Сергею Николаевичу, опьяняла его вином своей молодой прелести. Охота до этого была почти единственным занятием Сергея Николаевича. Он из ребер затравленных волков делал изгородки клумб своего запущенного имения. Цыганские песни ему нравились, но уже отонравились.

Татьяна Андреевна расспрашивала людей, может ли брат жениться на сестре жены брата. По каноническим правилам это запрещалось; можно было разрешить брак только одновременно обоим парам, так как тогда они еще не оказывались родственниками до совершения обряда. Можно было найти сговорчивого священника, который обвенчает, не очень расспрашивая. Совершенный брак в таком случае не расторгался.

Дело как будто шло к свадьбе, но Сергей Николаевич в апреле 1864 года внезапно перестал бывать. Лев Николаевич написал брату письмо. В первых двух абзацах он называет его на «вы». Потом переходит на «ты». Письмо полно разговорами о Тане. В письме говорится, что про Сергея Николаевича в доме ничего не говорят такого, что нельзя сказать при нем самом.

Лев Николаевич еще до этого написал письмо Татьяне Андреевне: это письмо-предупреждение; написано оно 1 января 1864 года. Об этом же в конце января он пишет своей сестре Марье Николаевне. Содержание писем таково, что видно, что на брак рассчитывать нечего: Сергей Николаевич любит свою жену и детей. Но Сергея Николаевича продолжали сватать.

Он сообщал сестре, что Сережа готов был ехать к ней за границу, вероятно, спасаясь из запутанного положения. Но рожает Маша, и Сережа остался. Все запутано. Толстой пишет про брата: «Он с Таней влюбились друг в друга и, как кажется, очень серьезно».

В конце письма сообщение о себе: «Я пишу роман из двенадцатых годов».

Лев Николаевич убежден, что семейная жизнь должна быть простая, что надо требовать верности, сходиться по зрелому размышлению, брать жену из подходящего общественного положения, а вокруг него все запутано. Он хочет развести своего брата с его невенчанной женой, он пересылает своей сестре деньги от ее мужа, с которым она развелась, он знает, что у нее другой муж, и неожиданно в феврале он сообщает сестре: «Дай бог тебе самого лучшего счастья, которое дается не внешними условиями, а внутренними условиями состояния души: любви, строгости к себе и честности в отношениях жизни».

Лев Николаевич честен и проверяет свою честность в романе по сотне раз, перестраивая отношения между людьми, и одновременно пишет своей сестре про брата: «Я тебе писал о его секрете (пожалуйста, не упоминай о нем в своих письмах). Он боится, что это прочтут у него дома». Он продолжает: «Он любит Машу, чувствует свою обязанность к ней и детям и любит и любим там», и в то же время он требует, чтобы Сергей женился на Тане, потому что он уже двенадцать дней состоит ее женихом.

Татьяна Берс не была однолюбка.

Ею увлекался красивый, рослый кузен Александр Михайлович Кузминский, ей нравились многие знакомые Льва Николаевича, нравился и сам Лев Николаевич — старший друг; Сергей Николаевич был выбран в мужья с искренностью заблуждения.

9 июня 1865 года Софья Андреевна записывает: «Третьего дня все решилось у Тани с Сережей. Они женятся. Весело на них смотреть, а на ее счастье я радуюсь больше, чем когда-то радовалась своему. Они в аллеях, в саду, я играла роль какой-то покровительницы, что самой было весело и досадно. Сережа стал мил мне за Таню, да и все это чудесно. Свадьба через двадцать дней или больше».

Но пришло известие о том, что Маша Шишкина рожает. Сергей Николаевич поехал домой и не вернулся, написав в письме, что свадьбы с Таней не будет.

Софья Андреевна записывает в дневнике:

«Ничего не сделалось. Сережа обманул Таню. Он поступил, как самый подлый человек…» Дальше опять записи: «Она его очень любила, а он обманывал, что любил… А были уже двенадцать дней жених и невеста, целовались, и он ее уверял и говорил ей пошлости и строил планы. Кругом подлец. И всем скажу это, и пусть дети мои это знают и не поступают, как он, когда узнают эту историю».

Назревала огласка: пошли слухи, что цыганкина мать собиралась жаловаться apxиepею, что свадьба незаконная.

Таня написала Сергею Николаевичу трогательное письмо с отказом. Копия была послана родителям.

Горе Берсов в Кремле после того, как они получили письмо о том, что Таня уже послала отказ Сергею, как говорится в романах, не поддавалось описанию.

Сергей Николаевич начисто отказался от женитьбы, и 25 июня 1865 года Лев Николаевич пишет брату:

«Не могу не уделить хоть малую часть того ада, в который ты поставил не только Таню, но целое семейство, включая и меня».

Девушка заболела, ее послали за границу. Одно время были у окружающих намерения выдать ее за богатого, недавно овдовевшего Дьякова; потом она вышла за Кузминского.

Когда готовилась свадьба, то произошел случай, который показался Берсам трогательным.

«Сестра моя сделалась невестой А. М. Кузминского, которого с детства любила; но так как он был двоюродный брат, то надо было найти священника их перевенчать.

Совершенно независимо от них, Сергей Николаевич решил тогда вступить в брак с Марьей Михайловной и тоже ехал к священнику назначить день свадьбы. Недалеко от г. Тулы, верстах в 4–5-ти, на узкой проселочной дороге, уединенной и малоезженой, встречаются два экипажа. В одном — моя сестра Таня с своим женихом Сашей Кузминским без кучера, в кабриолете, и в другом, в коляске, Сергей Николаевич. Узнав друг друга, они очень удивились и взволновались, как мне потом рассказывали оба. Молча поклонились друг другу и молча разъехались всякий своей дорогой.

Это было прощание двух горячо любивших друг друга людей, и судьба поиграла с ними, устроив эту необыкновенную, неожиданную и мгновенную встречу в самых неправдоподобных, романических условиях».

Жизнь в кабинете, где писалась великая книга, шла сама по себе. То, что решалось рядом робко, с оговорками, с письмами к влиятельным родственникам, то, что было еще компромиссным и нерешительным, здесь перемывалось много раз, много раз перерешалось и находило решение, которое было окончательным.

Отношения Софьи Андреевны и Льва Николаевича в это время были хорошие: она помогала мужу, она как будто бы начинала понимать его — ей уже нравилась «Война и мир», правда, без военных сцен, — нравилась упрощенно.

Лев Николаевич поссорился с братом. Написал ему несколько резких писем, потом помирился, невольно и ласково Отношения с домом, однако, испортились. Лев Николаевич сердился.

Софья Андреевна была беременна, она сидела у себя в комнате на полу около комода и перебирала узлы с лоскутами. Лев Николаевич вошел и сказал:

— Зачем ты сидишь на полу? Встань.

— Сейчас, только уберу все.

— Я тебе говорю — встань сейчас! — громко закричал он и вышел в кабинет.

Софья Андреевна обиделась и пошла за мужем выяснить, почему он кричал. Татьяна Андреевна, которая жила рядом с Софьей Андреевной, вдруг услыхала, что внизу бьют стекла и кричат: «Уйди! Уйди!»

Татьяна Андреевна вошла в кабинет. Сони уже не было, на полу лежала разбитая посуда и барометр, всегда висящий на стене. Лев Николаевич стоял посреди комнаты бледный, губы у него тряслись. Оказалось, что на тихий вопрос Софьи Андреевны: «Левочка, что с тобой?» — Лев Николаевич бросил об пол поднос с кофе, потом сорвал со стены барометр.

Татьяна Андреевна заключает свой рассказ так: «Так мы с Соней никогда и не смогли понять, что вызвало в нем такое бешенство. Да и как можно узнать эту сложную внутреннюю работу, происходящую в чужой душе».

 
СПОРЫ, ПРИЗНАНИЕ,
ПОКУПКА И АРЗАМАССКИЙ УЖАС

 
Читательский успех «Войны и мира» был очень велик, хотя критика признала роман не сразу.

Вот отзыв довольно известного критика Н. де Пуле о «Войне и мире»: «…Рассматривая беспристрастно роман графа Толстого, мы находим его далеко не совершенным. Он напоминает не столько художественные романы Вальтера Скотта или Диккенса, также обильные сценами и лицами, но правильно и гармонически скомпонованные, сколько те средневековые мистерии и романические повести, где бесчисленные эпизоды громоздятся один на другой и лица сменяются, как в волшебном фонаре, являясь иногда неизвестно зачем и исчезая незнамо куда…»

Роман Л. Толстого именно потому не удовлетворил современную ему критику, что в нем Толстой поставил перед литературой новые задачи, осуществил новое построение и новую точку зрения.

Новое явление критиковали с точки зрения старой. Приведу цитаты из статей 1868–1870 годов:

«…Главный недостаток романа графа Л. Н. Толстого состоит в умышленном или неумышленном забвении художественной азбуки, в нарушении границ возможности для поэтического творчества. Автор не только силится одолеть и подчинить себе историю, но в самодовольствии кажущейся ему победы вносит в свое произведение чуть не теоретические трактаты, то есть элементы безобразия в художественном произведении, глину и кирпич обок мрамора и бронзы».

«…Ошибка графа Толстого заключается в том, что он слишком много места в своей книге дал описанию действительных исторических событий и характеристике действительных исторических личностей. От этого нарушилось художественное равновесие в плане сочинения, утратилось связующее его единство».

Князь Вяземский спорил с Толстым в «Русском архиве», выступая не только как участник войны 1812 года, но и как критик. То, что он говорил, не было оригинальным: «Начнем с того, что в упомянутой книге трудно решать и даже догадываться, где кончается история и где начинается роман и обратно», — писал он.

Перед этим в «Сыне отечества» в 1868 году в № 13 написано:

«Вообще нужно сказать, что в этом томе (говорится про IV том) историческая часть застилает собой собственно романическую, и действие романа со страстями, страданиями, отношениями действующих лиц почти что не подвинулось на шаг».

Поэтому и рецензент газеты «Голос» (№ 11 за 1868 год) и Владимир Буренин в «Петербургских ведомостях» (№ 24 за 1868 год) в один голос утверждают, что сочинение Л.Толстого не роман.

Эти высказывания еще более окрепли после появления V и VI томов; кажется, никому и не приходил в голову вопрос: хотел ли Толстой написать роман?

Лев Николаевич освобождал искусство от старых ориентаций. Великие странствия Одиссея происходили от острова к острову. В доколумбовские времена плавание происходило вдоль берегов. Решение Колумба состояло в том, что он оставил берега и плыл поперек океана.

Звезды и компас получили новое значение.

В старых романах герои расходились и снова встречались. Теперь единство произведения состояло не в том, что в нем говорилось об одних и тех же людях, а в том, что, показывая судьбы то одних, то других людей, войны, пожары, восстановления городов, автор имел одну цель: понять отношение любой человеческой судьбы к общей истории народов и связывал все своим пониманием жизни.

Тургенев, создающий в это время произведения другого типа, не сразу принял путь Толстого и его книги.

Не надо, однако, представлять себе, что эти авторы только противопоставлены друг другу. Толстовские «Севастопольские рассказы» и многие другие рассказы не были бы написаны без работ Тургенева.

«Записки охотника» событийно связаны только тем, что праздный человек — охотник, не ища никаких приключений, идет по лесу и степи. Истинная реконструкция состоит в том, что люди труда — крестьяне, которые прежде показывались на втором плане, почти как часть пейзажа, входят теперь как основные герои и их судьбы сопоставляются. Охотник почти не показан, Ермолай, который его сопровождает, описан гораздо больше.

Шел рассказ с минимальным показом рассказчика, событийная связь казалась случайной, но была социальной связью.

Впоследствии Тургенев после ряда отрицательных оценок пришел к новой оценке «Войны и мира», он стал пропагандистом Толстого на Западе, еще задолго до примирения со старым другом, с которым был связан пониманием и высокой завистью.

Произведение было закончено. Увидено автором. В Ясной Поляне как будто настала тишина. Еще волнуется автор, ему кажется, что его не признают, он переоценивает Николая Страхова, потому что тот один из первых провозгласил произведение великим. Не Страхов и не критики — читатели решили признание романа; везде о романе говорили, везде его читали, он разошелся в двух изданиях с невиданной в то время быстротой, и через четыре года, в 1873 году, появилось третье издание, значительно переработанное.

Удача пришла в Ясную Поляну.

После великого боя не сразу узнают, кто оказался победителем. Но вот наступила тишина победы.

Софья Андреевна опять достраивала дом.

Толстой подобрел, смягчился, поверил в себя, стал еще самостоятельнее. Он помирился с братом и начал хлопоты об усыновлении трех детей Сергея Николаевича от М. Шишкиной, с которой Сергей, наконец, повенчался к неудовольствию семьи Берсов.

Надо было устраивать судьбу подрастающих дочерей Марьи Николаевны, женщины милой, бескорыстной и взбалмошной, не очень ладящей с Софьей Андреевной. Дети эти жили пока что на птичьих правах: у Марьи Николаевны было четверо детей от двух мужей и очень небольшое имение. Племянниц Толстой прозвал Зефиротами. В слове этом есть что-то воздушное и нарушающее покой. Оно возникло случайно и не выдумано самим Толстым. Прозвище это произошло так: монахиня тульского монастыря, крестная мать Марьи Николаевны, как-то, приехав в Ясную Поляну, рассказала, что в газетах напечатано, будто прилетели в Америку не то птицы, не то люди. Поют они, и зовут их Зефироты. Зефиротов придумал и напечатал о них 1 апреля 1861 года в газете «Северная пчела» князь В. Одоевский, русский романтик.

Татьяна Берс тоже принадлежала к числу Зефиротов. Зефиротов своих Лев Николаевич и Софья Андреевна очень любили.

Толстой пишет в 1864 году, 9 августа: «Я заехал (в Пирогово, имение Сергея Николаевича — В.Ш.), отобедал с горьким маслом и хотел ехать, как явился Сережа. Он совсем не знал, что мы тут, просто катался со всеми Зефиротами и заехал сюда».

Софья Андреевна говорила, однако, что Лев Николаевич звал Зефиротами не только детей Марьи Николаевны и Татьяну Андреевну, но и свою жену.

Зефироты оживили дом. Лев Николаевич смог каждой племяннице дать по десять тысяч: это были очень большие деньги, данные великодушным человеком, который перед этим считал десять рублей крупной суммой, а тысячу рублей — огромным займом.

До этого времени Лев Николаевич мог лишь мечтать о покупке имений. Его поместья увеличивались только долями наследств от умерших братьев. Правда, раз он прикупил рощу от казны и радовался тому, что соловьи теперь не казенные, а его, но это все было приобретение мелкое.

Во времена своей юности Толстой, проигравшись и разоряясь, продавал лес и продал дом на снос. Пришло время приобретения.

Впоследствии в неоконченной вещи «Записки сумасшедшего» Лев Николаевич вспоминал об этом времени с точностью и беспощадностью к себе.

«Меня очень занимало, как и должно быть, увеличение нашего состояния и желание увеличить его самым умным способом, лучше, чем другие… Мне хотелось купить так, чтобы доход или лес с имения покрыл бы покупку и я бы получил имение даром. Я искал такого дурака, который бы не знал толку, и раз мне показалось, что я нашел такого. Имение с большими лесами продавалось в Пензенской губернии».

Лев Николаевич тут как бы отчитывается сам перед собой и вскрывает все точно, страшно и обыденно: он рассказывает, как поехал со своим слугой, добродушным и веселым человеком. Поездка эта происходила в 1869 году. Об этой поездке есть письмо к Софье Андреевне. Из него видно, что уже тогда Толстой чувствовал себя раненым, хотя не знал глубины раны и причины беды.

Письмо начинается с расспросов: что случилось дома, казалось, что дома несчастье. «Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было два часа ночи, я устал страшно, хотелось спать и ничего не болело, но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас, такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал и никому не дай бог испытать».

На другой день тоска возобновилась.

Доскажем, как через много лет Лев Николаевич снова, уже глубже ее понимая, рассказал про эту тоску. Приехали в город, все спали, зазвучали колокольчики, лошадиный топот как-то особенно отражался от домов; дома были какие-то большие, белые; гостиница была белая, и все это было очень грустно. Сергей Арбузов бойко и весело вытащил из повозки что надо было; Лев Николаевич попал в «нумерок»: «Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как, я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно с гардинкой — красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами».

Толстой не мог спать. Он чувствовал, что от кого-то убегает, и не мог понять, отчего он убегает: «Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, никакое имение ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе».

Он спросил себя: «Чего я тоскую, чего боюсь?

— Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут. — Мороз подрал меня по коже».

Толстой пытался стряхнуть с себя ужас. Смерть не должна быть близко, и он не думал, что сейчас умрет, он чувствовал свое право на жизнь и вместе с тем какую-то совершающуюся смерть.

Толстой пишет: «Я нашел подсвечник медный с свечой обгоревшей и зажег ее. Красный огонь свечи и размер ее немного меньше подсвечника, все говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть».

Толстой стал думать: ничего невеселого не было, он думал о покупке, о жене, «…но все это стало ничто».

У него была тоска, такая тоска, как перед рвотой, но духовная тоска, он испытывал «…ужас красный, белый, квадратный».

Он пытался молиться.

На другой день как будто было и ничего. Поехал покупщик в имение — лес хороший, но смотрел он на этот лес, и комнаты в доме, и на новый блестящий, как подсвечник, медный самовар, как на чужое, как будто он какой-то урок исполняет, притворяясь, что хочет купить. Тоска начала повторяться, усиливаться. Толстой опять пытался молиться — это даже вошло в привычку, но не помогало. Он раз пошел на охоту, попал в крупный лес, шел на лыжах по глубокому снегу, пересекая прижатые снегом сучья, и вдруг почувствовал, что потерялся: «До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. Я устал, весь в поту. Остановиться — замерзнешь. Идти — силы ослабеют. Я покричал, все тихо. Никто не откликнулся. Я пошел назад. Опять не то. Я поглядел. Кругом лес, не разберешь, где восток, где запад. Я опять пошел назад. Ноги устали. Я испугался, остановился, и на меня нашел весь арзамасский и московский ужас, но в сто раз больше».

Толстой в «Записках сумасшедшего» говорит, что он начал читать библию — помогло мало, больше помогло евангелие и еще больше «Жития святых» — рассказы о почти обычной, но в то же время оправданной верой жизни.

Он жил, как все, опять поехал покупать имение. В имении леса не было, но оно было выгодно: «Особенно выгодно было то, что у крестьян земли было только огороды. Я понял, что они должны были задаром, за пастьбу, убирать поля помещика, так оно и было. Я все это оценил, все это мне понравилось по старой привычке. Но я поехал домой, встретил старуху, спрашивал о дороге, поговорил с ней. Она рассказала о своей нужде. Я приехал домой и, когда стал рассказывать жене о выгодах именья, вдруг устыдился. Мне мерзко стало».

В рассказе все делается сразу, быстро, но рассказ написан в 1884 году, а ужас пережит в 1869. За пятнадцать лет произошло много. Лев Николаевич покупал, все же купил земли, и много и дешево, купил имение в Самарской губернии от башкирцев. Как это происходило, потом об этом расскажу.

Когда-то, с изумлением ссорясь с женой, которую, вероятно, любил, Лев Николаевич замазывал ссору поцелуями, понимая, что эта замазка ненадежная — она отскакивает. Ужас несправедливости мира он замазывал теперь чтением «Житий» и молитвой. Эта замазка держалась довольно крепко, но ржавчина, разъедающая жизнь под замазкой, все усугублялась и проступала через шпаклевку и краску. Пока было почти что счастье: большой дом, подрастающие дети, яблоневый сад, березовая роща, уже поднявшаяся, большая слава, которую можно было даже презирать, и неисчислимое количество задуманной работы: роман о Петре — казалось, тема правильно выбранная, потому что она разгадывала великое время России. Была другая работа — «Азбука», задуманная за год до арзамасского ужаса, в 1868 году. В этой «Азбуке» должно было быть все: арифметика, физика, история, география, литература. Все в таком виде, что могли бы читать «крестьянские и царские дети». Все и навсегда должно быть написано в «Азбуке». Это должно было быть памятником Льву Николаевичу, работой всей его жизни, восстановлением удачи яснополянской школы, воспоминанием о молодости и опытом новой литературы. Он хотел переделать всю Россию и начинал эту работу с «Азбуки», которую хотел сам написать и сам издать.

Книга должна была быть такая, чтобы ее хватило Робинзону на чтение и нравственное совершенствование, даже если бы он на необитаемом острове имел только эту книгу.

Это была нужная и как будто спокойная работа.

Но человек, который ее писал, испытывал ужас.

Белый, красный, квадратный, этот ужас нельзя было забить молитвами, и заботами об издании «Азбуки», и корректурами, и поисками хорошего шрифта для славянских текстов, чтением детям романов Жюля Верна и составлением к этим романам самодельных картинок.

А жизнь шла. Тетенька Татьяна Александровна стала сильно дряхлеть; из своей комнаты на втором этаже, что была рядом с залой, впоследствии гостиной, перешла она в нижний этаж, заняла маленькую комнату в пристройке, сказав Льву Николаевичу:

— Я сюда перешла, чтобы своей смертью не испортить вам хорошую верхнюю комнату.

Старое уходило, и между смертью и Львом Николаевичем как будто исчезала засека из старых, когда-то воспитывавших его, людей.

Дом был полон детьми: Сергею шел десятый год. Татьяне было восемь лет. Илье шесть, младшему сыну, Леве, — три года, Марии — два года.

Пока спорили, можно ли ехать с пятью детьми в самарскую степь, детей стало шестеро. В доме было вроде как и счастье.

Отец приучал уже старших мальчиков ездить на лошади, сажая их верхом без седла и стремян, чтобы они привыкали держать равновесие. Садились они на коня на одном только потнике, подвязанном ремнем.

22 июня всей семьей Толстые вместе с немцем-гувернером, Степой Берсом, нянями, Сергеем Арбузовым поехали в новое имение в Бузулукском уезде Самарской губернии. Ехали до Нижнего железной дорогой, от Нижнего на пароходе. Лев Николаевич смотрел — переменилась Волга, испестрела желтыми песчаными отмелями, закрылась дымами буксирных пароходов, прибавилось барж, прибавилось шуму от хлопанья по воде плиц пароходных колес.

Вперед семье отправили карету. Была она похожа на бабушкину карету, которую выкатывали в орешник лакеи, когда бабушка сама собирала орехи.

Карета была шестиместная, подарил ее старый приятель Льва Николаевича С. С. Урусов. Везли карету шесть лошадей — сперва в ряд четверка и впереди еще пара выносных. На одной из передних лошадей садился форейтор. На крыше кареты стояли важи — старинные чемоданы; козлы кареты так широки, что садились на козлы трое. В карете ехали женщины с младшими детьми, остальные ехали в тележках с плетёными кузовами на длинных жердях. Ехать надо было сто двадцать верст.

Ушла Волга, пошла степь с ковылем, пыреем, с полынью и душицами, по степи ходили и летали буро-белые дудаки, в воздухе парили белоклювые орлы — беркуты.

Тихо прокладывая колею, катилась привычная к дальним дорогам карета, в траве стрекотали кузнечики, было легко и вольно.

Софья Андреевна кормила в карете младшего сына Петю. Остановились на хуторе, жили в избах, в амбаре, в кибитках. Жить было трудно, хотя вольно.

 
«АЗБУКА»
 
В мире, в котором живут люди — читатели «Азбуки», есть только мужики и господа. Живут они рядом. Мужики трудно. Вещи вокруг них привычные, привычно многое, о чем обычно не говорят, но надо привычное обобщить — это важнее оценки.

Толстой не думает, что детям надо знать только то, что он им сообщил сперва в яснополянской школе, а потом в «Азбуке». Он хочет научить русских детей видеть и обобщать, считая, что «наука есть только обобщение частностей».

«Задача педагогии есть, следовательно, наведение ума на обобщение…»

Важны обобщения, «…которые нельзя предвидеть. Этими-то неожиданными обобщениями обогащается наука».

Для обобщения берутся басни, немногочисленные исторические записи и записи бытового, строго реалистического, иногда даже натуралистического характера, которые удивляли и огорчали рецензентов.

На первых страницах «Новой азбуки», там, где идут упражнения для детей в чтении, в столбцах написано: «Блохи мелки. Брови черны».

Это дано как вещи обычные, без оценки, и не нравилось.

Поправляли при переизданиях «Азбуку» Толстой и другие за Толстого много раз. Приходилось добиваться официальной рекомендации книги в библиотеки и школы. 26 июля 1891 года Софья Андреевна записывала: «Поправляла весь день корректуру Азбуки. Ученый Комитет не одобрил ее ввиду разных слов, как: вши, блохи, черт, клоп, и потому, что ошибки есть, и еще предлагал выкинуть рассказы: О лисе и блохах, о глупом мужике и другие, на что Левочка не согласился».

Для Толстого это быт, который часто не нравится, но еще не переделан.

В книге третьей «Азбуки» (1872 г.) напечатан рассказ о том, как мыши обгрызли внизу двести молодых яблонь, посаженных Толстым. Рядом написан рассказ «Клопы»: оба рассказа начинаются со слова — Я.

Про яблони написано совсем как про людей — жалко, что яблони росли четыре года, а потом все они погибли, кроме девяти, и все это очень хорошо объяснено: «Кора у деревьев — те же жилы у человека: через жилы кровь ходит по человеку, — и через кору сок ходит по дереву и поднимается в сучья, листья и цвет».

Про клопов рассказано почти без раздражения: человек вступает с ними в бесполезное единоборство. Толстой ставит кровать на постоялом дворе посредине комнаты и под каждую ножку кровати ставит деревянную чашку с водой и думает про клопов: «Перехитрил я вас». Но клопы прыгают на него с потолка. Барин надевает шубу и уходит на двор, решив: «Вас не перехитришь».

Эти рассказы огорчали критиков, уж очень жизнь простая и мало в ней случается: она бесхитростная и некрасивая. Кроме того, огорчало и удивляло критиков, что в «Азбуке» нет вещей других писателей — ни Гоголя, ни Тургенева. Про другую жизнь рассказано мало: есть рассказ про эскимосов, про негров, но про европейцев рассказов нет.

То, что происходит в книгах, самое простое и старое: взяты басни Эзопа и еще более упрощены. Из нового рассказано про железную дорогу и про электричество. Рассказ про железную дорогу очень интересен. Он как бы противоречит книге в ее целом — называется он «От скорости сила». Внизу подзаголовок — «Быль».

Дорога мимо Ясной Поляны пошла недавно, на паровозы люди еще дивились, паровозы были как бы худощавее, чем теперешние, и потому казались выше.

Рассказ начат так: «Один раз машина ехала очень скоро по железной дороге. А на самой дороге, на переезде стояла лошадь с тяжелым возом. Мужик гнал лошадь через дорогу, но лошадь не могла сдвинуть воз, потому что заднее колесо соскочило. Кондуктор закричал машинисту: «Держи», но машинист не послушался. Он смекнул, что мужик не может ни согнать лошадь с телегой, ни своротить ее и что машины сразу остановить нельзя. Он не стал останавливать, а самым скорым ходом пустил машину и во весь дух налетел на телегу. Мужик отбежал от телеги, а машина, как щепку, сбросила с дороги телегу и лошадь, а сама не тряхнулась, пробежала дальше».

Машинист объясняет, что так убили лошадь и сломали телегу, а если бы послушались кондуктора, то сами бы убились и перебили всех пассажиров.

Мораль кондуктора напоминает разговор Толстого с Герценом о том, что если лед трещит, то единственное спасение — идти быстрее.

Сам Толстой был смел. Из поместья в поместье, минуя мосты, ездили летом через реки бродом, зимой и весной переезжали по льду, иногда ненадежному, переправлялись и в ледоход на лодке.

Дело не только в смелости — дело в решении и в оценке быстроты. Когда говорят, что надо идти быстрее, то возникает вопрос: Куда идти?

В «Азбуке» Толстого люди живут деревенской жизнью и идти им некуда, железная дорога с паровозом появляется неожиданно; без нее эти люди могли бы жить, пахать, заводить корову, плакать, когда корова умерла, стареть, растить детей.

Книга говорит о простой морали — неподвижной. Города в ней почти нет, есть только рассказ, мало переделанный Толстым из рассказа ученика яснополянской школы. Рассказ называется «Как меня не взяли в город».

Мальчик просился в город, а его не взяли, он заснул от огорчения, город ему приснился. Потом он пошел на улицу играть, а отец приехал из города.

Есть в «Азбуке» корабли; на одном корабле сын капитана, погнавшись за обезьяной, залез в такое место, что не мог вернуться, и отец под угрозой выстрела из ружья заставил сына прыгнуть в воду. В другом рассказе купаются дети, а к ним подобралась акула, и старый артиллерист, когда увидал акулий плавник рядом со своим сыном, сумел выстрелом из пушки убить акулу.

Это все рассказы о случаях поразительных, говорящих о людской смелости и об удаче.

Корабли, конечно, парусные, и все это почти басни, хотя все это быль.

Люди занимаются своей крестьянской работой, и примеры о строении вещества доходят, в сущности говоря, только до строения дерева — объясняется, почему втулка колеса делается из березы, а не из дуба.

Чтобы не кололась.

Деревня замкнута полями, и время как будто не движется. Есть рассказы из летописи, есть отрывки из библии, есть рассказ про Ермака, про разговор Петра I с мужиком и про то, как мужики тащили брошенные вещи из сгоревшей Москвы.

История неподвижна, она делается где-то за полями и к полям не приходит.

Рассказ об артиллеристе, стреляющем из пушки, и былины, пересказанные Толстым, стоят в одном плане и произошли в каком-то общем времени.

Тут скорости нет.

Жизнь патриархальная, медленная и тем самым сильная. Толстой мог бы написать: «от неподвижности сила». Такого рассказа нет, но Толстой собирался к тому времени издавать журнал «Несовременник».

Есть еще рассказ про Пугачева: Пугачев пришел в деревню, господа убежали, маленькую господскую девочку переодели в крестьянку, она Пугачеву понравилась, и он ей дал гривенник.

Пугачев был, но что такое было с Пугачевым, из-за чего он воевал с господами, не говорится: сказано только, что были крестьяне, которые спрятали господское дитя от Пугачева.

Господа воюют, ездят на кораблях, разбивают сады и охотятся, дети их учатся ездить верхом, чтобы охотиться и воевать. Рассказано, как четверо братьев, а Толстых как раз столько и было, учились верховой езде, как били они старого коня, которого звали Вороном, показывая свою удаль, и как пристыдил дядька мальчика, который мучил старую лошадь.

Много рассказов про охоту. Семь рассказов подряд — про мордашку Бульку. Мордашками звали сильных собак, с которыми охотились на крупного зверя. Когда барин уезжал на Кавказ, то он запер Бульку, с которым ходил на медведя. Булька разбил окно и нагнал барина. Это очень хорошо описано: «На первой станции я хотел уже садиться на другую перекладную, как вдруг увидал, что по дороге катится что-то черное и блестящее. Это был Булька в своем медном ошейнике, он летел во весь дух к станции. Он бросился ко мне, лизнул мою руку и растянулся в тени под телегой».

Потом рассказывается, как Булька сражался с кабаном. Рассказывается еще, как Булька сражался с волком, как дружил с другими собаками и ревновал хозяина к ним.

Рассказы о собаках подробны, по стилю отличаются от всех других рассказов: в них нет нравоучения; они полны точных деталей.

Казалось бы, что про Бульку Толстой должен был рассказать в «Казаках»: когда Оленин идет по лесу, то сказано, как бежит перед ним собака и как ее черная спина становится лиловой от бесчисленных комаров, которые на нее насели. Но Булька в «Казаках» не назван. В «Казаках» решаются большие вопросы. Булька показался в «Азбуке» как часть быта, обыкновенного быта Толстого. Барин в «Азбуке» вспоминает про Кавказ, вспоминает Бульку, чтобы не думать об Ерошке.

Кроме Бульки, есть еще рассказ про другую собаку — Дружка, который дрался с волком. Есть большой, очень медленный, спокойный рассказ «Охота пуще неволи». В нем говорится про охоту на медведя, про зимний лес, про ночевку в лесу на еловых ветках. «Я так крепко спал, что и забыл, где я заснул. Оглянулся я — что за чудо! Где я? Палаты какие-то белые надо мной, и столбы белые, и на всем блестки блестят. Глянул вверх — разводы белые, а промеж разводов свод какой-то вороненый, и огни разноцветные горят. Огляделся я, вспомнил, что мы в лесу и что это деревья в снегу и в инее мне за палаты показались, а огни — это звезды на небе промеж сучьев дрожат.

В ночь иней выпал: и на сучьях иней, и на шубе моей иней, и Демьян весь под инеем, и сыплется сверху иней».

В 1858 году зимой обошли медведицу — поехал Лев Николаевич на медвежью охоту. Стал Толстой на свое место с двумя ружьями ждать медведицу, но не отоптал вокруг себя места. Он всегда все делал по-своему и все заново решал.

Фет это рассказывает так: «Когда охотники, каждый с двумя заряженными ружьями, были расставлены вдоль поляны, проходившей по изборожденному в шахматном порядке просеками лесу, то им рекомендовали пошире отоптать вокруг себя глубокий снег, чтобы таким образом получить возможно большую свободу движений. Но Лев Николаевич, становясь на указанном месте, чуть не по пояс в снег, объявил отаптывание лишним, так как дело состояло в стрелянии в медведя, а не в ратоборстве с ним».

Пошли загонщики; медведица внезапно выбежала на Толстого; Лев Николаевич выстрелил; потом выстрелил второй раз, попал, но не смог схватить второе ружье, оступился в снегу, медведица навалилась на него, стала грызть голову. Толстой втягивал голову в плечи, подставляя меховую шапку в пасть зверя.

Вожак по медведям, Асташков, подбежал к медведице и, ударив ее хворостиной, закричал негромко: «Куда ты? Куда ты?»

Медведица испугалась, убежала: ее убили на другой день. У Толстого была порвана щека под левым глазом и сорвана кожа с левой стороны лба.

Фет уверяет, что Толстой, встав, когда его перевязывали, произнес: «Что-то скажет Фет?»

Фет — большой поэт, но случай под рождество 1859 года рассказан им себе в похвалу: как он все хорошо предвидел и как из-за того, что его не слушались, чуть не произошло несчастье.

Толстой через четырнадцать лет рассказывает все спокойно и страшно. У него главный герой Демьян — вожак, и главное не опасность, а охота: «А Демьян, как был без ружья, с одной хворостиной, пустился по дорожке, сам кричит: «Барина заел! Барина заел!» Сам бежит и кричит на медведя: «Ах ты, баламутный! Что делает! Брось! Брось!»

Послушался медведь, бросил меня и побежал. Когда я поднялся, на снегу крови было, точно барана зарезали, и над глазами лохмотьями висело мясо, а сгоряча больно не было.

Прибежал товарищ, собрался народ, смотрят мою рану, снегом примачивают. А я забыл про рану, спрашиваю: «Где медведь, куда ушел?» Вдруг слышим: «Вот он! вот он!» Видим: медведь бежит опять к нам. Схватились мы за ружья, да не поспел никто выстрелить, — уж он пробежал». Дальше идет подробный рассказ, как взяли этого медведя.

Целый отдел из трех рассказов посвящен в «Азбуке» описанию того, как рубят деревья. Весь кусок написан слитно, вместе: помещик устраивает себе сад и невольно портит природу, он хочет вырубить сушь и дичь, видит большой тополь в два обхвата, тополь окружен порослью. Барину хочется, чтобы место было веселое, ему кажется, что старый тополь заглушен молодыми. Он вырубает молодые тополя, а старый тополь засыхает. Это были его дети, которые шли от его корня, и он уже собирался передать им свою силу; человек вмешался неумело, старик тополь засох даром.

Напрасно срубает помещик и черемуху. Подрубили дерево, навалились на него. «В то же время точно вскрикнуло что-то — хрустнуло в средине дерева; мы налегли, и как будто заплакало, — затрещало в средине, и дерево свалилось. Оно разодралось у надруба и, покачиваясь, легло сучьями и цветами на траву. Подрожали ветки и цветы после падения и остановились.

«Эх! штука-то важная! — сказал мужик. — Живо жалко!» А мне так было жалко, что я поскорее отошел к другим рабочим».

Третий рассказ называется «Как деревья ходят». Помещик опять вычищает около пруда сад, нашел черемуху и помнит, что сад был чищен, а черемуха большая, толстая. Оказывается, черемуха приползла сюда из-под липы, где глохла, но она успела уже отбросить старый корень и вцепилась «сучком за землю и сделала из сучка корень».

Получается так, что человек только путается в жизни, мешает жить деревьям.

Лев Николаевич любил патриархальную жизнь, любил ароматные самарские степи, уклоны холмов, травы, по которым ходили табуны коней, здоровый, спокойный народ башкирский, так же он любил и деревню. Для того чтобы понять башкирскую жизнь, он читал старые книги, решил, что башкирцы похожи на скифов, про которых рассказывал когда-то греческий историк и географ Геродот. Как-то получилось так, что и стремление писать проще, не украшеннее, о самом главном и простом, и знание сейчас живущих и не изменивших старый быт башкир привели Толстого к изучению греческого языка.

Греческая литература, простота старого рассказа помогли Толстому написать его «Азбуку».

Но Толстой, посмотревши на башкир, купил там землю, вернее, перекупил ее, и очень недорого — по десять рублей за десятину (это почти что гектар).

Потом через год увидал, что все изменилось, что нет просторов, распахана степь, и живут там крестьяне, а потом пришел голод.

Толстой любил патриархальность, но сам как хозяин нес в себе ее разрушение, и поэтому «Азбука» — это книга о старой деревне, которая исчезает.

Что будет после — неизвестно.

«Скорость есть сила», но Толстой против скорости, потому что он не знает, куда ехать и зачем ехать.

Самым большим рассказом в «Азбуке» оказался рассказ «Кавказский пленник». Сам Толстой под крепостью Грозной чуть не попал в плен к чеченцам, русских офицеров в плен тогда попадало много, их с трудом и дорого выкупали семьи. Тема «русский среди чеченцев» — это тема «Кавказского пленника» Пушкина. Толстой взял то же название, но рассказал все по-другому. Пленник у него русский офицер из бедных дворян, такой человек, который все умеет делать своими руками. Он почти что не барин. Попадает он в плен потому, что другой, знатный офицер, ускакал с ружьем, не помог ему, а сам тоже попался.

Жилин — так зовут пленника — понимает, за что горцы не любят русских. Чеченцы люди чужие, но не враждебные ему, и они уважают его храбрость и умение починить часы. Пленника освобождает не женщина, которая в него влюблена, а девочка, которая его жалеет. Он пытается спасти и своего товарища, взял его с собой, но тот несмел, неэнергичен.

Жилин тащил Костылина на плечах, но попался с ним, а потом убежал один.

Этим рассказом Толстой гордится. Это прекрасная проза — спокойная, никаких украшений в ней нет и даже нет того, что называется психологическим анализом. Сталкиваются людские интересы, и мы сочувствуем Жилину — хорошему человеку, и того, что мы про него знаем, нам достаточно, да он и сам не хочет знать про себя многого.

Кроме упражнений в чтении и маленьких рассказов, в «Азбуке» была еще и арифметика, и наставления для учителя.

Вокруг этой книги пошел большой спор. Толстой в «Отечественных записках» сам выступил со статьей. Смысл статьи в том, что обычно педагоги предполагают, будто ребенок приходит в школу, не умея мыслить, и они его обучают мышлению и счету. Между тем ребята, уже играя друг с другом, умеют считать; они уже вступили в жизнь. Та книжная мудрость и книжные разговоры, которым их обучают педагоги, не дорога вперед, а дорога назад.

Толстой считал, что логическое рассуждение и выговаривание всего полными словами — это не главное и даже не только не самое нужное, но, вероятно, не нужное вообще. Лев Николаевич отстаивал другой тип человека. Поэтому в статье «О народном образовании» идет вопрос не только об азбуке, а о том типе цивилизации, которую хотели навязывать ребятам.

Толстой говорил, что главное — знание языка, живого языка и церковнославянского — мертвого языка для понимания живого, и арифметика как основание математики. В этом Толстой был прав.

Но он был неправ, когда считал весь прогресс жизни ложным, хотел остановить его, а нужна была скорость.

Лев Николаевич считал, что «Азбуку» затравили, и очень болезненно относился к отрицательным рецензиям. Но при жизни Толстого «Азбука», несмотря на свою дорогую цену, — она стоила двадцать копеек, была переделана и издана двадцать восемь раз. Софья Андреевна сама торговала книжками.

Мне рассказывал старый книжник Миронов, который еще жив, как служил он мальчиком в книжном магазине на Никольской улице, где торговали, главным образом книгами для народа. Мальчика посылали на Хамовники в дом Льва Николаевича. В темный сад выходили амбары, открывали амбарную дверь, выносили связки. Книги продавали не по счету, а по весу, зная, сколько экземпляров идет на пуд. С мальчиком присылали деньги за пуд «Азбуки».

Иногда Лев Николаевич, уже старый, помогал мальчику поднять «Азбуку» с земли и положить на голову. Показывал, как ее легче будет нести.

От Хамовников до Никольской улицы дорога очень далекая, а конка дорога.

Продолжение: Снова в Самарской губернии >>>

1. Источник: Шкловский В. Б. Лев Толстой. – М.: Молодая гвардия, 1963.
Виктор Борисович Шкло́вский (1893 – 1984) – русский советский писатель, литературовед, критик, киновед и киносценарист. Лауреат Государственной премии СССР (1979). Большое место в творчестве Шкловского занимают работы о Л. Н. Толстом, Ф. М. Достоевском, С. М. Эйзенштейне. (вернуться)

2. Je suis vot’e homme – Тогда я ваш (фр.). (вернуться)

3. le fil de la Vierge – нить Богородицы (фр.). (вернуться)

4. См. стихотворение А. Фета «Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали...», которое было создано под впечатлением музыкального вечера в кругу друзей, пения Т.А. Кузминской-Берс (Таня Берс, которую считают основным прототипом Наташи Ростовой в “Войне и мире”, была замечательной музыкантшей и певицей; читатели “слышат” отзвуки ее пения в некоторых эпизодах толстовского романа и в стихах Фета). (вернуться)

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика