Роман И. А. Гончарова «Обломов». Обломов и другие. Раздел второй. Недзвецкий В. А.
Литература
 
 Главная
 
Портрет И. А. Гончарова
работы Н. А. Майкова. 1859 г.
 
Н. В. Щеглов. Обломов и Ольга
Иллюстрации к роману И. А. Гончарова "Обломов"
 
 
 
 
 
 
 
ИВАН АЛЕКСАНДРОВИЧ ГОНЧАРОВ
(1812 – 1891)

Роман И. А. Гончарова «Обломов»:
Путеводитель по тексту

Недзвецкий В. А.[1]
 
Раздел второй
РАЗНОВИДНОСТИ ОБРАЗНЫХ «СЦЕПЛЕНИЙ»


Как подлинно художественное создание роман «Обломов» подобен живому организму, все и всякие компоненты которого, одновременно верные и сами себе и смыслу целого, существуют в нем не порознь, а в многообразных связях-отношениях друг с другом и со всем созданием. Их-то и подразумевал Л. Толстой, говоря о «лабиринте сцеплений» в художественном произведении и подчеркивая необходимость — для глубокого понимания его «идеи» — уловления «основы этого сцепления».

Знакомя в начальном разделе данного путеводителя читателя с творческой историей, конфликтом, сюжетом, композицией и хронотопом «Обломова», мы обращали его внимание в первую очередь на то, что составляет этот гончаровский роман. В настоящем разделе будут прокомментированы и такие его важнейшие формально-содержательные константы, как образы персонажей, а также олицетворяемые последними типы (идеалы) жизни, любви, семьи и семейного дома. Однако теперь акцент при их обзоре перенесен на то, как все и всякие элементы произведения связываются-соотносятся между собой. В решении этой задачи нам отчасти поможет первый роман Гончарова — «Обыкновенная история». Дело в том, что при всей комбинационной неповторимости внутренних отношений его компонентов их характер обусловлен своеобразием гончаровского видения мира и во всех трех романах писателя остается в значительной мере единым.

Так, разные «взгляды на жизнь», различное жизнеповедение, наконец, самые судьбы главных героев «Обыкновенной истории» — Александра, Петра и Елизаветы Александровны Адуевых — связаны между собой либо их противоположностью (как антитезы, контрасты, полярные друг другу оппозиции), либо сходством (как подобия, аналогии, повторы, смысловые «рифмы»). В первом случае, скажем, восторженный идеалист Адуев-младший почти до эпилога романа выступает антиподом рационально-холодного практициста Адуева-старшего; во втором — он в эпилоге романа даже превосходит своего «дядюшку» бездушно-деляческим отношением к людям и жизни, в то время как Петр Иванович Адуев, осознавший ошибочность своего бездуховного и безлюбовного существования, напротив, отчасти сближается здесь с былым идеализмом «племянника».

Основные в «Обыкновенной истории» названные связи дополнены в ней связями по внешней симметрии при асимметрии сущностной и наоборот. Таковы, в частности, картины, с одной стороны, идиллической «благодати», царящей в деревенской усадьбе Грачи, и — с другой, сурово-жесткого петербургского «омута» и «муравейника» (1, с. 39, 312), как называют столичную жизнь мать Александра Адуева и он сам. Или две любовные истории Александра — с Наденькой Любецкой и с Юлией Тафаевой, одинаково завершившиеся расставанием героев, однако по инициативе то девушки, то самого главного лица романа. В ряду других образно-текстуальных связей первого и последующих романов Гончарова значительную активность приобретут разнородные переклички (в особенности между персонажами), а также отсылки, ассоциации и аллюзии (намеки), вскрывающие архетипические и мифологические смыслы имен и фамилий гончаровских героев и конфликтно-сюжетных ситуаций. В каждом из трех романов Гончарова их персонажи, наконец, взаимосвязаны отношением, напоминающим строение логического силлогизма: тезис — антитезис — синтез. Так, в «Обрыве» равно односторонним жизненным позициям эстета и романтика Бориса Райского (тезис) и вульгарного материалиста Марка Волохова (антитезис) противостоит, по мысли автора, чуждое крайностей первого и второго гармоническое жизнепонимание Ивана Ивановича Тушина и Веры (синтез).
 
1. Обломов и другие,
или Система персонажей


В «Обломове» она создается прямыми или опосредованными взаимоотношениями следующих действующих лиц, мужских — Ильи Ильича и Захара, петербургских визитеров Обломова (Волкова, Судьбинского, Пенкина, Алексеева-Васильева, доктора), Тарантьева, Андрея Штольца, барона фон Лангвагена, Ивана Мухоярова и Исая Затертого, и женских — Ольги Ильинской, ее тетки Марьи Михайловны и горничной Кати, Сонечки, Агафьи Пшеницыной, Анисьи и Акулины. За пределами этого ряда остаются не участвующие в сюжетном действии романа родители (а также иные обитатели Обломовки и Верхлева) Ильи Ильича и Андрея Штольца. Олицетворяющие собой особые жизненные уклады, в лоне которых прошло детство и отрочество главных мужских персонажей произведения, они будут рассмотрены в следующих главах данного раздела.

Сама возможность взаимных отношений в «Обломове» двенадцати мужских и семи женских лиц различного общественного положения и культурного развития обусловлена изображением романистом каждого из них в свете единых характеристических показателей: их внешнего облика (портрета), понимания ими своего человеческого назначения («поприща»), свойственного тому или иному «образу жизни», реального и желанного, а также представления о любви и браке, наконец, степени полноты, целостности и цельности их индивидуальностей. Единый угол зрения на всех персонажей романа позволяет Гончарову отразить и воплотить их существенные черты даже в «мелких аксессуарных явлениях и деталях» (8, с. 138) их повседневного быта и поведения. Рассмотрим их персональное положение среди прочих действующих лиц романа и роль в раскрытии его главных героев.

Первым человеком, общение с которым призвано подкрепить и развить начальную авторскую характеристику Ильи Ильича Обломова, стал его крепостной слуга Захар (от др. — евр. «Бог вспомнил»; «память Господня»), При всех отличиях друг от друга (Илье Ильичу в первой части романа 32–33 года, он хорошо образован, ему «доступны наслаждения высоких помыслов», подневольному крестьянину Захару «за пятьдесят лет», он неграмотен, духовными потребностями не отличается, хотя по народному здравомыслящ и сметлив) Обломов и Захар связаны своего рода двойничеством, чем предвосхищают аналогичные пары Ольги Ильинской и Анисьи, Агафьи Пшеницыной и покойной матери Ильи Ильича, Михея Тарантьева и Ивана Мухоярова.

«Барин, — комментирует повествователь романа препирательство господина и слуги по поводу грязи и пыли в их квартире на Гороховой улице, — кажется, думал: „Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам“, а Захар чуть ли не подумал: „Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и паутины тебе и дела нет“» (с. 13). Здесь каждый из героев почти зеркально отражается в другом, на первый взгляд, лишь своим бытовым и частным обликом. В действительности же эта сцена предсказывает значительную близость Обломова и Захара и в их равно противоречивых нравственных состояниях, определенных новизной жизненного положения обоих по сравнению с их патриархально-деревенскими предками. Если «Илья Ильич уж был не в отца и не в деда. Он учился, жил в свете: все это наводило его на разные чуждые им соображения», то и Захар «принадлежал двум эпохам, и обе положили на него свою печать. От одной перешла к нему по наследству безграничная преданность к дому Обломовых, а от другой, позднейшей, утонченность и развращение нравов» (с. 53, 55).

Захару неведома «внутренняя борьба» Обломова между тягой к жизненному покою и исполнением «прямого человеческого назначения» (с. 78). Но и он «уже не прямой потомок <…> русских <…> рыцарей лакейской, без страха и упрека…» (с. 56), наподобие героя «Ламмермурской невесты» Вальтера Скотта — Калеба Бальдерстона, дворецкого графа Равенсвуда (с. 658). Со своей «почтенной» лысиной во всю голову и пышными бакенбардами Захар весьма неопрятен и неряшлив, а при страстной преданности барину «редкий день в чем-нибудь не солжет ему», не обворует по мелочи или не распустит про него «какую-нибудь небывальщину» (с. 56, 57).

Нередко Захар прямо-таки дублирует те или иные привычки и свойства Ильи Ильича. Тот «любил вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем», решающим участь народов, оказывающим «подвиги добра и великодушия» (с. 54). Фантазирует и Захар, принимавшийся вдруг «неумеренно возвышать Илью Ильича», вычисляя его «ум, ласковость, щедрость, доброту», а также придавая «ему знатность, богатство или необычайное могущество» (с. 59). Захар не боится, как Обломов, менять квартиру, но ворчит «всякий раз, когда голос барина заставлял его покидать лежанку», где он обыкновенно сидел, «погруженный в дремоту» (с. 60, 11). «Натура» Ильи Ильича выявлялась в его «робком, апатичном характере», усугубленном в этих чертах детством и отрочеством героя в Обломовке; Захар, «ленивый от природы <…>, был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию» (с. 60). Оба героя были, впрочем, «довольно мягкого и доброго сердца» (там же).

Итак, Захар, которому в первой части романа посвящены седьмая и девятая главы, — «верный спутник Обломова, даже во сне (в „Сне Обломова“ он еще Захарка)»[2]. «Захар — это часть самого Обломова…»[3], — писал критик Н. Д. Ахшарумов. Он же одним из первых отметил широкий литературный контекст (интертекст), призванный придать образу Захара не только национально-русскую, но и общечеловеческую характерность. Кроме названного ранее Калеба из «Ламмермурской невесты» В. Скотта и, конечно, сервантесовского Санчи Пансы («Дон Кихот») это и неразлучный с дядей Тоби капрал Трим из романа Лоуренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» (1767)[4]. Современная исследовательница Е. Ю. Полтавец добавляет к ним «образ Савельича в „Капитанской дочке“ А. Пушкина», особенно в эпизодах упорной борьбы Захара с Тарантьевым за барский фрак или рубашку («Не дам фрака…»)[5], отсылающих нас к нежеланию «дядьки» Петра Гринева отдавать Пугачеву знаменитый заячий тулупчик. Обобщающий свет на фигуру Захара проливают также значения его имени («память Господня») и отчества Трофимыч (Трофим от др. — греч. «кормилец или питомец»): первое упрочивает мотив Захаровой преданности своему господину (в конце романа Захар откажется далеко уезжать даже от могилы Обломова), второе указывает на извечную взаимную зависимость между барином — хозяином (и в этом смысле «кормильцем») и обслуживающим («питающим») его слугой.

Говоря в своих мемуарах «Необыкновенная история» (1875–1879) о диалогах Ильи Ильича с Захаром в начальной части романа, Гончаров назовет их комическими и поэтому не способными стать зародышем всего задуманного произведения («…в этой первой части заключается только введение, пролог к роману, комические сцены Обломова с Захаром — и только, а романа нет!» — 7, с. 407). Это верно: в качестве двойника Обломова, но человека духовно неразвитого Захар, общаясь с Ильей Ильичом, обнажал в нем черты по преимуществу лишь однородные собственным, выставлявшие и Обломова в том же свете. А Захар смешон, и оправдывая свою нерадивость тем, что не он «выдумал» нечистоту, мышей и клопов («У меня всего много, — сказал он упрямо, — за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь»), и томясь «жалкими словами» барина в ответ на свое замечание по поводу переезда на другую квартиру («Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают…»). Столь же комичен и Обломов, «голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека» утверждающий, что он сутками, не спя по ночам, думает «крепкую думу», чтоб его крестьяне «не потерпели в чем нужды», а, задетый в своем барском самолюбии («Он в низведении себя Захаром до степени других видел нарушение прав своих на исключительно предпочтение Захаром особы барина всем и каждому»), заливающий «обиду» квасом, провоцируя в итоге сочувственную «догадку» Захара: «Эк его там с квасу-то раздувает!» (с. 74–78).

Между тем смысл личности Обломова в ее окончательной гончаровской трактовке комизмом ни коим образом не ограничен. В 1866 году Гончаров писал своему другу и помощнице Софье Александровне Никитенко: «Скажу Вам <…> чего никому не говорил: с той самой минуты, когда я начал писать для печати <…>, у меня был один артистический идеал: это изображение честной, доброй, симпатичной натуры, в высшей степени идеалиста, всю жизнь борющегося, ищущего правды, встречающего ложь на каждом шагу, обманывающегося и, наконец, окончательно охладевающего и впадающего в апатию от сознания слабости своей и чужой, то есть вообще человеческой натуры» (8, с. 318). Тут же указаны и литературные предшественники такого героя — Дон Кихот Сервантеса и шекспировский Гамлет, воплотившие в себе «почти все, что есть комического и трагического в человеческой натуре» (8, с. 319).

Свойствами «неизлечимого <…> идеалиста» (7, с. 287) Гончаров в особенности наделит своих Александра Адуева и Бориса Райского, стремившихся, кстати, и к литературно-творческой деятельности. Но неискоренимое «чистое, светлое и доброе начало», «вера в добро», словом, та же идеальная устремленность, хотя и в сочетании с комическими и негативными сторонами натуры, с самого начала «Обломова» заявлены романистом и у его заглавного героя (8, с. 319). Для их раскрытия требовался, однако, уже не Захар, а лица, по крайней мере своим общекультурным уровнем подобные Илье Ильичу. И Гончаров в последней редакции первой части вводит их в роман. Это светский франт Волков, бюрократ-карьерист Судьбинский, литератор-очеркист Пенкин, наконец, «человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией», а также именем и фамилией («Его многие называли Иваном Ивановичем, другие — Иваном Васильевичем, третьи — Иваном Михайловичем»; «фамилию его называли также различно…») (с. 26–27).

То обстоятельство, что Алексеев (так для удобства станет именовать этого господина романист) череду визитеров Обломова замыкает, отнюдь не случайно. В лишенном какой бы то ни было «заметной черты, ни дурной, ни хорошей» (с. 27) Алексееве предельно выразилась самая сущность всех этих людей, совокупно представляющих, заметим кстати, основные разряды господствующего петербургского общества. Именно — стандартность и более того, нивелированность их индивидуальностей, как бы подмененных то модным партикулярным (у Волкова), то фирменным чиновничьим «темно-зеленым фраком с гербовыми пуговицами» (у Судьбинского), а то и «бакенбардами, усами и эспаньолкой», призванными символизировать мнимые «независимость» и «фрондерство» их обладателя (у Пенкина).

По словам романиста, Алексеев являл собою «какой-то <…> безличный намек на людскую массу, <…> неясный ее отблеск» (с. 27). В портрете «блещущего здоровьем» двадцатипятилетнего Волкова, напротив, лицо упомянуто, однако оно, во-первых, дробится на отдельные части («щеки, губы и глаза») и, во-вторых, ослепляет своей «свежестью» ровно так же, как «белье, перчатки и фрак» этого господина (с. 17). Который и заботится о нем столько же, как о своем головном уборе и обуви: «Он вынул тончайший батистовый платок, вдохнул ароматы Востока, потом небрежно провел им по лицу, по глянцевитой шляпе и обмахнул лакированные сапоги» (там же). «Начальник отделения» Судьбинский — субъект «гладко выбритый, с темными, ровно окаймляющими его лицо бакенбардами, с утружденным, но спокойно-сознательным выражением в глазах» и… «сильно потертым лицом» (с. 20). Иначе говоря, не личность а всего лишь олицетворение форменного порядка и чиновничьего шаблона. Что же касается Пенкина, то «заросшее» волосами лицо этого и в целом «очень худощавого» (т. е. невидного, незаметного) господина не упомянуто повествователем вовсе.

Фельетонист и очеркист Пенкин по роду своих занятий — писатель и в этом звании как будто имеет право пребывать в одном ряду с Пушкиным, Гоголем и самим Гончаровым. Сверх того, он, по его словам, «пуще всего <…> ратует за реальное направление в литературе» (с. 24). Смысл литературного реализма, по Пенкину, однако, проясняет та, как полагает он, «великолепная поэма» под названием «Любовь взяточника к падшей женщине», которую он усиленно рекомендует для прочтения Обломову. В «великом» авторе этой «поэмы» Пенкину «слышится до Дант, то Шекспир» (с. 25). На деле же Гончаров таким образом пародирует одновременно как мелкотравчатую «обличительную» литературу в России начала шестидесятых годов XIX века, так и жанр «физиологических» очерков, широко распространенный в русской «натуральной школе» середины годов 40-х, когда начинается действие в «Обломове». Непосредственным объектом для пародии стал изданный Н. А. Некрасовым и В. Г. Белинским двухтомный сборник «Физиология Петербурга» (1845).

Представляя в анонимной рецензии («Литературная газета», 1845, № 13) сборник публике, Некрасов так определял его задачи: «…Раскрыть все тайны нашей общественной жизни, все пружины радостных и печальных сцен нашего домашнего быта, все источники наших уличных явлений; ход и направление нашего гражданского и нравственного образования; типические свойства всех разрядов нашего народонаселения…»[6]. В «поэме» «Любовь взяточника…», говорит Пенкин, «обнаружен весь механизм нашего общественного движения <…>. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа, и целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин разобраны…» (с. 24). «…Твой взгляд, — говорил Некрасов о „Физиологии Петербурга“, — очень наблюдателен и дальновиден; твое чувство — очень верно и неизменчиво; твой юмор меток и желчен»[7]. «…Верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, — точно живым и отпечатают» (с. 25), — вторит составителю «Физиологии…», говоря о сочинениях нынешних «реалистов», Пенкин, заявляющий: в литературе «нам нужна одна голая физиология общества…» (там же).

В ответ на что «вдруг воспламенившийся» Илья Ильич в полном согласии с Гончаровым так оценивает пропагандируемый Пенкиным «реализм»: «А жизни-то и нет ни в чем: нет ее понимания и сочувствия, нет того, что называется гуманитетом. <…> Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! <…> Изображают они вора, падшую женщину <…>, а человека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство…» (там же).

Не способный и не желающий, как намекает сама его фамилия, проникать при воспроизведении «вседневной жизни» в ее человеческую сущность, Пенкин персонифицирует у Гончарова эпигонов литературной методы Н. Гоголя, усвоивших лишь ее «внешние признаки, без того глубокого поэтического элемента, которым обладал <…> создатель школы»[8]. Что вело к искажению реальности и к дегуманизации изображаемых лиц.

«Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается?» — задавался вопросом Илья Ильич в итоге встречи со стереотипным и суетным («Мне еще в десять мест», — сообщает он Обломову) посетителем модных петербургских домов Волковым (с. 20). «А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства…», — резюмирует Илья Ильич свои впечатления и от чиновника-карьериста Судьбинского, являющего собой иной массовый, но столь же стандартизированный отряд петербуржцев и россиян в целом. «Человека, человека давайте мне!» — воскликнет Обломов в ответ на прокламируемую Пенкиным подмену человеческой личности в литературе ее чином, званием, мундиром, родом занятий и т. п.

И это восклицание Ильи Ильича, возрождающее в памяти знаменитое «Человека ищу!» Диогена Синопского (Диогена «в бочке», этими словами пояснявшего обывателям античной Греции, почему он ходит днем с фонарем), раскрывает нам то важнейшее качество заглавного героя «Обломова», которое не могло выявиться в его отношениях с Захаром. В отличие от своих визитеров, будь то обычный петербургский дворянин, чиновник и даже модный литератор, Илья Ильич — герой с осознанным личностным началом и такими же запросами. Человека, почти гневно отвечает он «физиологу» Пенкину, нельзя извергнуть «из круга человечества, из лона природы, из милосердия божия» (с. 26). Другими словами, невозможно ограничить лишь его социально-сословным, профессиональным и служебным положением; он — создание всей человеческой и естественной истории, самого Творца. Подлинная «норма» человека поэтому не в нивелировке его индивидуальности, а в ее гармоничности, т. е. полноте, целостности и цельности, а также свободе от антигуманных общественных обстоятельств. Ибо именно эти свойства и превращают человека в полноценную личность, дорогую для главного героя «Обломова» ничуть не меньше, чем для самого Гончарова. Иное дело — сможет ли сам Илья Ильич, обладающий задатками такой личности, всемерно развить и обогатить их или же, напротив, уступит с годами пассивным и косным началам своей натуры.

«Он, — говорит романист в конце сцены Обломова с Судьбинским, — испытал чувство мирной радости, что он с десяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению» (с. 23). «Он, — цитировали мы ранее другую самооценку Ильи Ильича, — не какой-нибудь исполнитель чужой, готовой мысли; он сам себе творец и сам исполнитель своих идей» (с. 54). Действительно, Обломов весьма скоро разочаровался в чиновничьей службе, нераздельной с запретом «сметь свое суждение иметь» (А. Грибоедов), а то и с прямым пресмыкательством перед начальством (ведь «есть же такие начальники, которые в испуганном до одурения лице подчиненного <…> видят не только почтение к себе, но даже и ревность, а иногда и способности к службе». — С. 48), и этот факт, как и его самостоятельный план преобразований своего деревенского имения, говорят в пользу Ильи Ильича. Но могли ли его оригинальные идеи увенчаться практическими результатами при постоянном пребывании этого героя на диване («Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову и обдумывает, не щадя сил…» — С. 54)? Понятно, нет. Это объясняет ту авторскую иронию в отношении к Илье Ильичу, которой в начальной части романа не лишен и самый показ его человеческого превосходства над его визитерами. Окончательный характер связи-«сцепления» между ними и Обломовым поэтому прояснится лишь с обрисовкой свойственных всем им «образов жизни», но об этом речь пойдет в следующей главке данного раздела. Пока же очевидно одно: Илья Ильич противопоставлен своим безликим гостям в качестве человека несомненно оригинального, хотя и со слабой, уступчивой волей.

Последняя черта героя проясняется с появлением в его квартире нового посетителя — Тарантьева. Оно мотивировано иначе, чем визиты предшественников: если те — бывшие петербургские приятели или сослуживцы Обломова, то Тарантьев приходит к нему на правах его «земляка» (с. 36), каковым является вместе с хорошо ему известными, но активно нетерпимыми Захаром и Андреем Штольцем, со своей стороны также Тарантьева не жалующими (оскорбляемый им Захар «злобно поглядывает на него», а Штольц позднее выговаривает Обломову, что он «пускает к себе это животное». — С. 33, 133).

Самим повествователем романа Михей (от др. — евр. «подобный богу Яхве») Андреевич (Андрей — от греч. «мужественный, храбрый») Тарантьев (по-видимому, от «тарана» — «бревна на весу, которое раскачивают и бьют им в стену»)[9], вопреки, казалось бы позитивным смыслам его имени и патронима, аттестуется как «русский пролетарий» (в значении «бобыль, бездомок или безземельный, бесприютный, захребетник»)[10], циник («Беглый взгляд на этого человека рождал идею о чем-то грубом и неопрятном») и, наконец, «только теоретик», ибо, усвоив от своего отца, «провинциального подьячего старого времени» «тонкую теорию вершить по-своему произволу правые и неправые дела», Тарантьев умел применять ее лишь к «мелочам его ничтожного существования в Петербурге» (с. 33, 35, 34). Главные в авторской характеристике Тарантьева, эти мотивы дополнены указанием: «Он был взяточник в душе <…>, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, бог знает как и за что…» (с. 34).

Если Захар отражал в себе только комические стороны Ильи Ильича, то Тарантьев пародийно или мнимой противоположностью оттеняет и некоторые существенные. Обломов в минуты ясного самосознания «болезненно чувствовал, что в нем зарыто <…> какое-то хорошее, светлое начало… Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором» (с. 77). Михей Тарантьев тоже «сознавал в себе дремлющую силу», запертую в нем, как он, однако же, полагал, лишь «враждебными обстоятельствами» и к тому же сбивающуюся на желание «служить по винным откупам» (с. 34). Обломов не любил шума, боялся любых перемещений, жизненных перемен. Тарантьев «делал много шума… <…> В комнату, где царствовал сон и покой», он «приносил жизнь, движение», но, конечно, сугубо внешние и мелочные, так что «Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним» (с. 35).

В основном же чувственно-плотоядный Тарантьев, ходивший к своему «земляку» «пить, есть, курить хорошие сигары» (там же), сопоставлен с Ильей Ильичом для того, чтобы на его фоне подчеркнуть ранее в основном декларируемую нравственную чистоту Обломова, а также показать его неспособность к отпору наглому давлении. Впрочем, Тарантьев причастен в романе и к его сюжетосложению: это ведь он посоветовал Илье Ильичу переехать к своей «куме» на Выборгской стороне Петербурга, а позднее угрозой восьмисотрублевой неустойки фактически вынудил Обломова и поселиться у Пшеницыной. Чем, думается, разъяснил для читателей двусмысленность своего антропонима, где имя и отчество восходят к качествам положительным, а фамилия подразумевает нахальство вымогателя, коим по мелочам Тарантьев выступал во всех собственных встречах с Ильей Ильичом, а в замысле вымогательства крупного стакнется в третьей и четвертой частях романа с прямым мошенником Иваном Мухояровым. По своим результатам двойственным окажется и сам переезд Обломова на Выборгскую сторону: он и ускорит тяжелое для обоих окончание «изящной любви» героя с Ольгой Ильинской, и осчастливит семилетие жизни Агафьи Матвеевны и на тот же срок успокоит ее жизнебоязненного возлюбленного.

Итак, организованные или как двойничество (Илья Ильич и Захар), или как антитезы (Илья Ильич и его «визитеры»; он же и Тарантьев) отношения-«сцепления» персонажей первой части «Обломова» помимо характеристики действующих здесь второстепенных лиц, обрисовывали самого заглавного героя уже не в одних смешных, но и в положительно привлекательных, личностных и душевных, свойствах. Последняя в этой части встреча Обломова — с забежавшим к нему «низеньким человеком», в свой черед безлико-стереотипным доктором (с «сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно-официальным приличием». — С. 67), ничего важного не прибавляя к духовно-нравственному облику Ильи Ильича, примечательна данной герою рекомендацией «изменить образ жизни», для чего: отправиться «в Швейцарию или в Тироль», потом в Египет, Париж, а также избегать «умственного напряжения» и «страстей» (с. 68). В комическом контексте ими в роман вводится мотив движения-путешествия, заведомо неприемлемого для неподвижного Обломова (хотя он, по его словам Пенкину, и читает «все путешествия больше». — С. 26), а также мотив «чудного края» Обломовки, где и в самом деле не ведали ни страстей, ни утомительного для мозга «чтения, писания» (с. 68).

С начала второй части произведения Илья Ильич характеризуется через связи-отношения с Андреем Штольцем, долгожданным для Обломова появлением которого первая часть романа заканчивается. Благодаря Штольцу в жизнь Ильи Ильича здесь войдет и Ольга Ильинская.

В качестве единственного человека, кого Обломов искренне любил и кому верил (с. 36), Штольц был задуман Гончаровым далеко не сразу. В первоначальном плане романа на его месте был другой персонаж — Андрей Павлович Почаев, человек прагматично-делового склада: он озабочен дивидендами от своих акций и судьбой других поручений, на которые, уезжая за границу, выдал доверенность Илье Ильичу и которые тот не исполнил, за что Почаев «внутренне бесился и на себя и на Обломова» (см.: Гончаров И. А. Полн. собр. соч. СПб., 2000. Т. 3. С. 185–188). Приятель обоих, начальный Штольц, поселившийся в Германии, где он купил землю и заводит ферму, был, по-видимому, эпизодическим лицом, намеревавшимся посещать Россию лишь «по делам» (там же, с. 182). Только по мере углубления его образа и его роли в «Обломове» происходила, как установила Л. С. Гейро, «последовательная трансформация» имени и отчества Штольца. Называвшийся на разных этапах работы романиста Карлом (однажды Александром), а по отчеству Михайловичем, Андреевичем и Ивановичем, Штольц в конце концов становится Андреем Ивановичем (с. 601).

Земляк, сверстник и с детства друг Обломова, Штольц заключает в своем наименовании также некоторое противоречие: если имя Андрей (от греч. «мужественный, храбрый»), напоминающее и о христианском апостоле — небесном покровителе Руси, и патроним Иванович (Иван по др. — евр. «Бог милует», «Благодать Господня») аттестуют его положительно, то фамилия (по-немецки — «гордый») приписывает ему один из смертных грехов, от которого ему, очевидно, предстоит избавиться.

Диаметрально противоположным было восприятие Штольца отечественными критиками. Вот несколько суждений о нем, показательных в этом отношении. «Штольц, — иронизировал в 1892 году Иннокентий Анненский, — человек патентованный и снабжен всеми орудиями цивилизации от Рандалевской бороны до сонаты Бетховена, знает все науки, видел все страны: он всеобъемлющ, одной рукой он упекает Пшеницынского братца, другой подает Обломову историю изобретений и открытий; ноги его в это время бегают на коньках для транспирации; язык побеждает Ольгу, а <ум> занят невинными доходными предприятиями»[11]. «Штольц, — сообщал в 1889 году одному из своих корреспондентов А. П. Чехов, — не внушает мне никакого доверия. Автор говорит, что это великолепный малый, а я не верю. Это продувная бестия, думающая о себе очень хорошо и собою довольная»[12]. К концу XIX века, констатирует М. Отрадин, «оценка деятельности Штольца как „честной чичиковщины“, восходящая к одному из поздних высказываний Писарева (и к мнению Н. А. Добролюбова. — В.Н.), стала уже привычной. „Практичность без идеального элемента, без идейной основы, есть та же чичиковщина, сколько бы ее эстетически не окрашивали“, — писал М. А. Протопопов в статье „Гончаров“ (1891)»[13]. Совсем иное мнение о Штольце у Д. Н. Овсянико-Куликовского, увидевшего в нем «человека движения»: «Несомненно, на личности Штольца лежит еще свежий отпечаток идеализма 40-х годов, к которым относятся его юность, его воспитание, его университетские годы. Он учился в Московском университете, он слушал Грановского, зачитывался статьями Белинского. Из этой „школы“ он вынес широкие умственные интересы, а также и те „юношеские мечты“, которые <…> хранит и в зрелом возрасте. <…> Но в других отношениях он как психологический тип резко отличается от людей 40-х годов. Он — человек положительный, натура уравновешенная, чуждая излишеств рефлексии, бодрая, деятельная, жизнерадостная». «Его „программа“ — либерально-буржуазная и просветительская…»[14].

Внимательно читая гончаровский роман, мы, скорее всего, предпочтем оценку Овсянико-Куликовского, хотя и ее последнее положение, вне сомнения, сужает авторский смысл образа Штольца. Что, впрочем, не помешает нам признать некоторые недостатки Штольца. Как верно заметила Л. Гейро, умный и благовоспитанный Андрей Иванович проявляет во время встречи на Ильин день с Обломовым определенную «нравственную глухоту, особенно ярко ощутимую на фоне благородства его друга и невесты. В ответ на искреннее беспокойство Ильи Ильича о судьбе Ольги Ильинской, неуместно шутит: „Что: грустит, плачет неутешными слезами и проклинает тебя…“» (с. 557). Не хватило Штольцу должной проницательности и такта и в тот момент следующего свидания друзей в доме Пшеницыной, когда, заподозрив покрасневшего Илью Ильича в близких отношениях с его «хозяйкой», он все-таки неделикатно советует ему: «Смотри, Илья, не упади в яму. Простая баба, грязный быт, удушливая сфера тупоумия, грубости — фи…» (с. 345).

В последнем случае Штольца, правда, можно отчасти извинить и его опасением за друга, слабоволие которого ему хорошо известно, и сходным предшествующим отзывом самого Обломова о его быте на Выборгской стороне («Пойдем отсюда! Вон! Вон! Я не могу ни минуты оставаться здесь; мне душно, гадко! — говорил он, с непритворным отвращением оглядываясь вокруг»), высказанным Ольге Ильинской. Но дело не в каких-то частных «оправданиях» Штольца читателем. Ведь верное понимание этого героя возможно лишь с учетом той душевно-сердечной эволюции, которую, подобно Обломову во второй и третьей частях романа, под влиянием всезахватывающего чувства к Ольге Ильинской совершит Андрей Штольц. Специально о ней речь пойдет в главке о типологии любви; сейчас же отметим, что эта «претруднейшая школа» жизни (с. 187) и для Штольца не осталась без благотворных последствий. «С него, — скажет романист о герое, на собственном опыте познавшем всю сложность „отношений… полов (а с ними — и иных человеческих связей), — немного спала спесивая уверенность в своих силах… Ему становилось страшно“ (с. 317).

Главный мотив, в свете которого Гончаров задумал и живописует Андрея Штольца как положительный образ, в романе задан с первых же строк второй части, затем проходит через воспитание и образование героя в детстве и отрочестве, учебу в высшей школе, творимый самим Андреем Ивановичем род деятельности („поприща“), наконец, через его разумение любви, семьи и семейного дома. Мотив этот — не просто образованная, одухотворенная и гуманная личность, ведь ею был и Илья Обломов, а личность гармоническая, т. е. исключающая любую односторонность, нецельность и зависимость от деформирующих человека социальных или материальных „условий жизни“ (6, с. 443).

Основным залогом формирования Штольца в такую личность Гончаров считает тот синтез в ней разных, но одинаково жизнеспособных психологических, духовно-нравственных и культурных начал, в котором они не сосуществуют только, а порождают качественно новое человеческое явление.

Очевидное несходство Штольца и Ильи Ильича не помешало Гончарову убедительно мотивировать сердечную и верную дружбу между ними: „их связывало детство и школа <…>, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравственном отношении“ и „более всего“ „чистое, светлое и доброе начало“, лежавшее в „основании натуры Обломова“ (с. 130). В систему же романных персонажей Штольц входит не двойником и не антиподом (т. е. „противоположной крайностью“) Ильи Ильича, а носителем и представителем „образа жизни“, принципиально отличного и от обломовского и от всех иных, изображенных в произведении, и в нынешней России да и Европе еще небывалого.

Но из каких именно „смешанных элементов“ „сложился Штольц“ (там же)? Русский по отцу и матери, Илюша Обломов воспитывался и учился по традиционным понятиям патриархального деревенского барства. „Штольц был немец только вполовину, по отцу: мать его была русская; веру он исповедовал православную; природная речь его была русская… Немецкий же язык он наследовал от отца да из книг“ (с. 120). Маленький Илюша „страстно впивался“ в сказания своей няни „о какой-то неведомой стороне“, „где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает“ и где есть „добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберет себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими словами, какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его <…> разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне“ (с. 92–93). Штольц „с восьми лет“ <…> сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи <…>, читал священную историю, учил басни Крылова и разбирал по складам Телемака» (с. 120).

«Священная история», т. е. Библия, немецкие писатели — автор религиозно-дидактических сочинений К. М. Виланд и философ-просветитель, теоретик искусства И. Г. Гердер, а также философско-утопический роман француза Ф. Фенелона «Приключения Телемака» и упомянутый Гончаровым чуть ниже римский историк и поэт Корнелий Непот, которого подростком Андрей Иванович переводил на немецкий язык, как и баснописец Иван Крылов, — все это символы много- и разнонациональных культурных влияний, оказавших воздействие на формирующуюся душу Штольца.

Аналогичными были и методы его воспитания, сочетавшие в себе отдельные нормы античных спартанцев, педагогические идеи Жан-Жака Руссо, развитые в романе «Эмиль, или О воспитании» (1762), с «трудовым, практическим воспитанием» (с. 123) в семьях немецкого бюргерства. «Если мать Андрея, — отмечает Е. Краснощекова, — наряжала сына и холила его тело, то отец твердо стоял за спартанскую суровость и физическую тренировку», поощряя даже «опасные и чреватые физическим страданием отлучки сына из дома (при этом не делал снисхождения в выполнении уроков»[15]. «Элитарной изнеженности барчат» Штольц-старший противопоставил плебейскую крепость сына. «Подобно крестьянским ребятишкам, он привык бегать и в жару и в холод с непокрытой головой, носиться, пока не запыхается, обливаться потом, и он закален так же, как крестьянские дети, ему не страшнее простуда, он стал крепче, жизнерадостнее. Этот пассаж из письма Юлии (героини „Эмиля…“. — В.Н.) о ее сыне легко отнести и к гончаровскому Андрею»[16], — заключает исследовательница. Уже восьмилетним Штольц «подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных», а «четырнадцати, пятнадцати лет мальчик отправлялся частенько один, в тележке или верхом, с сумкой у седла, с поручениями от отца в город, и никогда не случалось, чтоб он забыл что-нибудь, переиначил, не доглядел, дал промах» (с. 120, 121).

Главными плодами отцовского участия в воспитании Андрея Ивановича стали навыки постоянного труда, чувство ответственности-долга перед собой и окружающими, самостоятельность во всем и твердая воля; словом, качества, едва ли не полностью исключаемые если не учебой (ведь Илюша Обломов, хоть и с грехом пополам, но обучался вместе со Штольцем в пансионе его отца), то тепличным воспитанием «барчонка» Обломова. Определенная «суровость» этих плодов компенсировалась в натуре младшего Штольца эмоциональным воздействием его матери, образованной русской дворянки с нежной душой, учившей сына «прислушиваться к задумчивым звукам Герца, певшей ему о цветах, о поэзии жизни» и мечтавшей с ним о «блестящем призвании то воина, то писателя…» (с. 123). Должно быть, заложенные матерью эстетические запросы побуждали подростка Штольца «частенько забираться» в соседний с Верхлевым княжеский «замок» с «длинными залами и галереями, темными портретами на стенах» с «тонкими голубыми глазами, волосами под пудрой, белыми <…> лицами», поведавшими Андрею «повесть о старине, не такую, какую рассказывал ему сто раз, поплевывая, за трубкой отец о жизни в Саксонии между брюквой и картофелем, между рынком и огородом…» (с. 124).

Благотворные для Штольца результаты его «синтетического» происхождения, образования и воспитания этот герой пополнил и самоформированием: после российского университета несколько лет «смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлагене, потом выучил Европу как свое имение» (с. 143). В итоге и сложился в личность, какой не были ни его отец, ни мать, ни друг Илья Обломов, ни другие персонажи романа, исключая только Ольгу Ильинскую. Вот его обобщенный нравственно-физический портрет на их фоне, данный Гончаровым во второй части (гл. II), т. е. до любви Штольца к главной героине романа, когда для него «сфера сердечных отправлений бала еще terra incognita („неизвестная область“. — В.Н.)» (с. 129). Чиновник Судьбинский так усердствует в составлении бесконечных бумаг («Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу…», — сообщает он Обломову), что, по его словам, ни минуты не может «располагать собой». Циник Тарантьев «с горечью и презрением смотрел на свои настоящие занятия: <…> переписывание бумаг, <…> подшиванье дел и т. д.», предпочитая им мелочный обман и вымогательство; его «кум» и тоже чиновник Иван Мухояров будет действовать и как крупный мошенник (с. 20, 34). Штольц тоже служил, но скоро «вышел в отставку, занялся своими делами» — очевидно, творчески и честно: «Он шел твердо, бодро; жил по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль, с ежеминутным, никогда не дремлющим контролем издержанного времени, груда, сил души и сердца» (с. 127, 128). Робкий характером Илья Ильич боялся реальной жизни, уходя от нее в мечты и фантазии; в душе Штольца «мечте, загадочному, таинственному не было места…» (с. 128). Не уверенный в себе и в период взаимной любви с Ольгой Ильинской, Обломов терзается сомнениями, угнетающей рефлексией; Штольц «и среди увлеченья чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтоб в случае крайности рвануться и быть свободным»; «не видали, чтоб он задумывался над чем-нибудь болезненно и мучительно…» (с. 129, 130). Илья Ильич, согласно его признанию другу, «гаснул и губил силы» с женщиной по имени Мина, вероятно, дамой полусвета, увлекшей Обломова физической страстью, за которую тот, воображая себя влюбленным, «платил ей больше половины своего дохода» (с. 145). «Штольц не верил в поэзию страстей, не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а <…> хотел видеть идеал бытия и стремлений человека в строгом понимании и отправлении жизни» (с. 129).

Обломов был «враг всякого движения по натуре своей» (Гончаров И. А. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 100); чуждый разлада между умом и сердцем, сознанием и волей, Штольц — и это лейтмотив его нравственно-физического облика — «беспрестанно в движении» (с. 127). И в движении не суетно-тщеславного Волкова, бегающего по модным домам, как волк за добычей, и не карьериста Судьбинского, день-деньской снующего между «канцелярией» и квартирой начальника, и не фельетониста Пенкина, пишущего, «как колесо, как машина» (с. 21, 26), а в подлинном. Потому что смысл и цель движения Штольца не только не чин или власть, но и не деньги или материальное благополучие сами по себе, а деятельность, способная реализовать человека полно и целостно, во всем его творческом потенциале.

Еще в очерковой книге о своем кругосветном плавании «Фрегат „Паллада“» (отд. изд. в 1858 г.) Гончаров, делясь впечатлениями от материально процветающей буржуазной Англии, с иронией отметил: здесь «все крупно, красиво, бодро; в животных стремление к исполнению своего назначения простерто, кажется, до разумного сознания, в людях, напротив, низведено до степени животного инстинкта. Животным так внушают правила поведения, что бык как будто понимает, зачем он жиреет, а человек, напротив, старается забыть, зачем он круглый <…> день и год, и всю жизнь только и делает, что подкладывает в печь уголь или открывает и закрывает какой-то клапан» (2, с. 53). И объясняет: причина такого состояния англичан — в их узкой специализации, диктуемой промышленно-капиталистическим разделением труда. И если в этой специализации («Здесь кузнец не займется слесарным делом, оттого он первый кузнец в мире. И все так») — «причина успехов на всех путях», то в качестве личности тот же кузнец (механик, инженер) часто «жалко ограничен», так как нередко и «огромный талант» и сильный ум его целиком и полностью ушли в кузнечное (инженерное, вообще профессиональное) ремесло.

В роли какого-то из российских специалистов видел своего взрослого сына отец Андрея Штольца, потомок немецкого фермера и сам то агроном, то технолог, то учитель (с. 125) «Образован ты хорошо, — сказал он окончившему университет сыну, отсылая его по германскому обычаю из родного дома, — перед тобой все карьеры открыты; можешь служить, торговать, хоть сочинять, пожалуй, — не знаю, что ты изберешь, к чему чувствуешь больше охоты…». «Да я посмотрю, нельзя ли вдруг по всем» (с. 126), — отвечает отцу Андрей, выказывая этим совершенно нетрадиционное понимание и человеческого назначения и самого идеала человека. Ведь последний, согласно Штольцу, — и это лейтмотив уже всей его целостной индивидуальности — в том «равновесии практических сторон с тонкими потребностями духа», неустанный поиск и обретение которых и сделается смыслом и целью штольцевского «движения».

Итак, в отличие от современных автору «Обломова» англичан (или схожих с ними китайских торговцев Шанхая, изображенных в другой части «Фрегата „Паллада“»), Андрей Штольц заявлен романистом в качестве человека, буржуазно (или дворянски, крестьянски, разночински, т. е. вообще социально) как раз не ограниченного, что и понятно: ведь таков и сам создатель этого положительного героя — выдающийся русский писатель И. А. Гончаров. Преодолевая в своей личности односторонность как отечественного барства (человека восточного), так и немецкого бюргерства (человека западного), Штольц, по мысли романиста, являет собой идеал одновременно и российский и всечеловеческий. Отвечая на упреки критиков, «отчего немца, а не русского» он поставил «в противоположность Обломову», Гончаров разъяснял: «Я вижу <…>, что неспроста подвернулся мне немец под руку… Я взял родившегося здесь и обрусевшего немца и немецкую систему неизнеженного, бодрого и практического воспитания» (8, с. 115, 116).

Чем обогатило наше представление о заглавном герое «Обломова» сопоставление его со Штольцем и в чем особенность связи этих персонажей в романе?

Называя еще в первой части произведения Андрея Штольца, который «любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, теплее, искреннее», чем его петербургские визитеры, самым близким ему человеком («ближе всякой родни»), Илья Ильич замечал, что он «тоже не давал ему покоя» (с. 36, 43, 44), т. е., видя неподвижный образ жизни друга, настойчиво пытался увлечь его иным — динамичным, полнокровным, творческим. И вплоть до их последней встречи в доме Пшеницыной, когда на призыв Штольца «Вон из этой ямы, из болота, на свет, на простор…» Обломов отвечает решительным отказом («С тем миром, куда ты влечешь меня, я расстался навсегда… Я прирос к этой яме больным местом: попробуй оторвать — будет смерть»), Илья Ильич разделял опасения Андрея Ивановича на свой счет и собирался то отправиться с ним заграницу, то приехать в свою деревню, чтобы, по совету друга, «возиться с мужиками, входить в их дела, строить, садить» (с. 374, 304).

Все это потому, что и Обломов как личность многим близок и даже родствен Штольцу. И он, как тот, умен, правдив, добр и совестлив, а также негневлив, независтлив и несуетен, словом, нравственно непорочен («Душа его была еще чиста и девственная…», — говорит романист. «А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден…», — скажет на последней странице произведения об Илье Ильиче и Штольц) (с. 50, 382). В отношениях друг с другом оба нежны и кротки; обоим свойствен культ женщины и женственности, наконец, оба в основном не приемлют господствующих в Петербурге «образов жизни».

На фоне Штольца, влюбленного, семьянина и деятеля, в то же время рельефно проявляются такие индивидуальные черты Ильи Ильича, как неверие в себя и нерешительность, безынициативность и пассивность перед неблагоприятными обстоятельствами, жизнебоязнь и зависимость от посторонней помощи. Названные отличия Обломова от Штольца, однако, не позволяют согласиться с утверждением, что их образы «соотнесены в тексте (романа. — В.Н.) как энергия (движение) и инертность (недвижение)»[17], т. е. по логике лишь полярных противоположностей — антиподов. На самом деле и похожий и несхожий с Ильей Ильичом, Штольц в совокупности персонажей «Обломова» в целом являет собою позитивную альтернативу ему.

Художественная убедительность образа Штольца не удовлетворила Гончарова, считавшего (не без учета негативно отнесшихся к Штольцу критиков), что в этом отношении «он слаб — из него слишком голо выглядывает идея» (8, с. 115). Но такова судьба большинства положительных персонажей и русской и мировой литературы, составляющих, по признанию Достоевского, самую трудную творческую задачу («Труднее этого нет ничего на свете…»)[18]. Разве всех читателей эстетически удовлетворил «особенный человек» Рахметов из романа Чернышевского «Что делать?» (1863) и даже «положительно прекрасный человек»[19] Лев Николаевич Мышкин из «Идиота» Достоевского? К тому же как художественное создание Штольц проигрывает на фоне пушкинского Онегина, лермонтовского Печорина и самого Обломова, но не добродетельного помещика Костанжогло из второго тома гоголевских «Мертвых душ» или «постепеновца» Василия Соломина из тургеневской «Нови» (1876). В пользу творческой убедительности фигуры Штольца, наконец, говорит и тот факт, что этим героем Гончаров одним из первых в русской литературе предсказал (а быть может, и воспитал) реальных российских Штольцев как под немецкими, так и отечественными именами. Не таковы ли в России конца XIX — начала XX веков предприниматели-гуманисты барон фон Штиглиц и Карл фон Мекк, а также Савва Морозов, Савва Мамонтов, Павел Третьяков, Иван Сытин, Козьма Солдатенков?!

* * *
С наибольшей полнотой и очевидностью для читателя лучшие стороны натуры Ильи Ильича выявились в период его весенне-летней «изящной любви» с Ольгой Ильинской . Знакомство их мотивировано в романе инициативой Штольца: услышав проникновенный отзыв Обломова об арии Casta diva, Андрей Иванович, дабы «разбудить» друга, представляет его прекрасной исполнительнице этой арии («вот голос, вот пение! Да и сама она что за очаровательное дитя!». — С. 142). Вспомним, что и Обломову и «среди ленивого лежанья в ленивых позах, среди тупой дремоты и среди восхитительных порывов на первом плане всегда грезилась женщина…» (с. 159).

Ольга (от сканд. «святая») Сергеевна (Сергей — от римск. родового имени, возможно, «высокий», «высокочтимый») Ильинская (т. е. как бы предназначенная Илье) — десятая из девятнадцати действующих лиц романа. Иначе говоря, в их ряду она занимает центральное и вершинное место, что, конечно, не случайно. Ольга Ильинская — положительная и главная героиня «Обломова» не только в его сюжетосложении и в развитии конфликта, но и в воплощении авторского представления о чаемом «нормальном» человеке и подлинно человеческом способе бытия. По верному наблюдению Е. Краснощековой, «с появлением Ольги произведение приобретает новую тональность, меняются акценты в описании героя и средства его характеристики <…>. Как писал А. В. Дружинин: „Обломовы выдают всю прелесть, всю слабость и весь грустный комизм своей натуры именно через любовь к женщине“»[20].

В образе Ольги, работа над которым сопровождалась, по признанию писателя его близким друзьям И. И. Льховскому, Ю. Д. Ефремовой, настоящей влюбленностью мастера в свое творение («не надышусь, не нагляжусь»; «живу, дышу только ею». — 8, с. 235, 234, 241), — в этом случае и сам романист уподобился легендарному ваятелю Пигмалиону, — с замечательной художественной силой реализовался женский идеал Гончарова. Этому, вне сомнения, способствовало наличие у Ольги Ильинской жизненного прототипа, коим современница писателя Е. А. Штакеншнейдер и советская исследовательница О. М. Чемена считали Екатерину Павловну Майкову, а литературовед П. Н. Сакулин — Елизавету Васильевну Толстую, что более вероятно. Дело в том, что именно последняя, впервые встреченная Гончаровым еще в начала 40-х годов, когда ей было 16 лет, и уже тогда произведшая на него неизгладимое впечатление, спустя двенадцать лет возбудила у писателя глубокое и страстное, однако не разделенное ею чувство. Отъезд Е. В. Толстой в 1855 году из Петербурга в Москву «вызвал целую серию писем Гончарова „Pour et contre“ („За и против“. — В.Н.). От лица своего „друга“ он рассказывает о своей любви, о своих духовных муках. <…> Но героем романа Е. В. Толстой суждено было стать <…> Александру Илларионовичу Мусину-Пушкину, блестящему офицеру, ярославскому помещику. Осенью 1856 года она была уже невеста, а в январе 1857 года вышла за него замуж»[21]. Несостоявшееся счастье взаимной любви не помешало романисту видеть в Е. В. Толстой женщину, которой «дано все, чтобы быть единственной из числа немногих — возвышенностью характера, чистотой сердца, прямотой и достоинством…»[22]. На память себе писатель «испросил у супруга Е. В. Толстой ее фотопортрет, сделанный с написанного Н. А. Майковым портрета красками, в котором, по мнению И. А. Гончарова, художник уловил „самую поэтическую сторону общей женской красоты“»[23]. Портрет этот «помог Гончарову рисовать образ Ольги Ильинской»[24].

После выхода «Обломова» в свет его положительная героиня не нашла признания лишь у некоторых критиков славянофильского и почвеннического направлений. Так. Н. Д. Ахшарумов утверждал, что в лице ее и Штольца в роман «вошел чужой элемент, искусственно вмешанный в русскую жизнь», — инородные ей «вялые, космополитические идеалы»[25]. А. П. Милюков, нашедший в новом русском романе даже клевету на русскую жизнь, отказался «принимать <…> за живую, действительную личность» и Ольгу Ильинскую[26]. Напротив, для Н. А. Добролюбова она в качестве творческого создания — «не сентенция автора, а живое лицо, только такое, каких мы еще не встречали», а «по своему развитию» Ольга «представляет высший идеал, какой только может теперь русский художник вызвать из теперешней русской жизни»[27]. «Превосходно обрисованным характером» назвал гончаровскую героиню А. В. Никитенко[28]. Особо вычленяя такие редкие в своих современницах свойства Ильинской, как «естественность и присутствие сознания», Д. И. Писарев видит в ней «тип будущей женщины»[29]. Жизненность ее образа подчеркивает и Д. Н. Овсянико- Куликовский: «В Ольге нет ничего искусственного, априорного. Это живое лицо… В художественном отражении, в поэтическом обобщении — оно явилось психологическим типом, объединяющим лучшие стороны русской образованной женщины, сильной умом, волею и внутреннею свободою…»[30].

Яркое личностное своеобразие Ольги Ильинской запечатлено уже в ее портрете, с которого, как и в случае с другими персонажами романа, начинает ее изображение Гончаров. Впрочем, и в портрете Ильинской есть своя особенность, хорошо подмеченная давним исследователем писателя В. И. Мельником. Прежде всего он полемичен, чем напоминает портрет Татьяны Лариной, данный «Пушкиным также с оттенком полемики. Поэт учит отличать красоту подлинную от мнимой, внутреннее от внешнего, вечное от лубочного. Именно в этом сближается Гончаров с Пушкиным. Но идет при этом своим путем»[31].

«Портрет Ольги начинается с отрицания <…>: „Ольга в строгом смысле не была красавица“. Замечание романиста доверчивый читатель уже готов воспринять всерьез. Но писатель лишь тонко иронизирует, ибо <…> вместо „в строгом смысле слова“ следовало бы читать: „в общепринятом смысле“. Схема портрета та же, что и у Пушкина: „…То есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миниатюрных рук <…> с пальцами в виде винограда“. Все это стандартные <…> признаки женской красоты, и их-то отрицает Гончаров…»[32].

А какие же утверждает? «Несколько высокому росту, — переходит романист к тому, что было в Ольге, — строго отвечала величина головы — овал и размеры лица; все это в свою очередь гармонировало с плечами, плечи — с станом…» (с. 151).

Главным мотивом портрета Ольги или, говоря иначе, — той, в глазах Гончарова, истинной женской красоты, которая нашла свое воплощение в ее портрете, была безукоризненная гармоничность (соразмерность, равновесие) всех компонентов облика девушки.«…Если б ее, — сказано повествователем об Ольге, — обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии» (с. 152).

Статуя была излюбленной и самой распространенной формой античной скульптуры, ведущего рода древнегреческого и римского изобразительного искусства в целом. Не столько живописен (как в случае, скажем, с Захаром или литератором Пенкиным), сколько пластичен[33] и портрет Ольги Ильинской. «Ольга изображается средствами скульптуры»[34], — итожит свои наблюдения над ее портретом В. Мельник.

Однако, абсолютизировав этот вывод, исследователь допускает серьезную неточность в определении как источника гончаровского идеала женской красоты, так и своеобразия этого идеала. По его мнению, они коренились в положениях немецкого историка античного искусства Иоганна Винкельмана (1711–1768), известных будущему автору «Обломова» еще по лекциям его университетского профессора Н. И. Надеждина, а затем благодаря и самостоятельному изучению винкельмановских трудов и собственным переводам из них. Так, тезис Винкельмана «В хорошо сложенном человеке тело вместе с головой так же относится к бедрам и к ногам, как бедра к ногам, а верхняя часть руки к локтевой и к кисти»[35] отозвался, считает В. Мельник, в соразмерности общего физического облика Ольги; а утверждение немецкого ученого о том, что «греческий профиль представляет главную особенность совершенной красоты»[36], сказалось в описании носа Ильинской: «Нос образовывал чуть заметно выпуклую, грациозную линию…» (с. 151).

К винкельмановским представлениям об античной «совершенной красоте» В. Мельник возводит и такую деталь образа Ольги, как ее походка «с наклоненной немного вперед головой, так стройно, благородно покоившейся на тонкой, гордой шее», и с движением «всем телом, ровно, шагая легко, почти неуловимо» [37].

Между тем в портрете Ольги Ильинской (и тем более в изображении ее целостной личности) скульптурное начало отнюдь не исключает и не подавляет иные, реализуемые уже средствами и живописи (вспомним «редко» симметричные брови девушки: «одна на линию была выше другой…»), и психологической характеристики. Пластичность господствовала в скульптуре античной, воспевавшей прежде всего физическую гармоничность человека, которую в первую очередь и имел в виду Винкельман, говоря о древнем понимании «совершенной красоты». Между тем в качестве художника времени нового и писателя-христианина Гончаров — наследник далеко не одной греко-римской античности, но и высокодуховных эпох Средневековья, а также романтизма. И его «норма» подлинной красоты вовсе не ограничена телесно-физической соразмерностью человека, а в обязательном порядке предполагает ее одухотворение как главный залог ее гуманизации. Это хорошо видно при сравнении Ольги Ильинской с такой блестящей красавицей, как Софья Беловодова из романа «Обрыв». Поражающая гармонией пышных форм, но бесстрастная и бездуховная, Софья красива красотой холодной мраморной статуи (эта метафора постоянно сопровождает данную героиню, греческое имя которой также намекает на античные времена). Напротив, и самому указанию на безукоризненное сложение Ольги предшествует нравственно-психологическая аттестация этой девушки: «в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда, слова и поступка. <…> Любила она музыку, но пела часто втихомолку, или Штольцу, или какой-нибудь пансионной подруге…» (с. 149). Даже в складе Ольгиных губ (о них сказано в одной фразе со словами о ее носе), «тонких и большею частью сжатых», романист подчеркивает отражение ее внутренней сущности: это был «признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-голубых глаз» (с. 151). Таким образом, ключевая в обрисовке Ольги Ильинской метафора — «статуя грации и гармонии» — определяет не один внешний, но общий одухотворенный облик этой героини, как и собственно гончаровскую «норму» женской красоты.

Становление Ольги Ильинской в индивидуальность целостно-цельную, с духовной доминантой, с самобытным характером и такими же жизненными запросами, словом, в подлинную личность, мотивировано Гончаровым иначе, чем при изображении Штольца. Мы ничего не знаем о, должно быть, давно умерших родителях, а также о детстве и отрочестве героини. Освобожденная в доме своей тетки от «деспотического управления ее волей и умом» (та лишь поверхностным надзором оберегала ее «от крайностей») и давления фамильно- родовых и сословно-кастовых норм, Ольга, благодаря своей «счастливой натуре», которая «ее ничем не обидела», «шла простым природным путем жизни», прокладывая «свою колею собственным умом, взглядом, чувством» (с. 149, 350). Внимательно вглядываясь, вслушиваясь в окружающую ее жизнь, она поначалу «многое угадывает, понимает сама», но окончательно складывается в оригинальную обаятельную женщину под воздействием сердечных отношений с Обломовым, а затем со Штольцем.

Не подходящую под привычные мерки девушку «обходили умные и бойкие „кавалеры“; небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и немного боялись» (с. 149). Но именно естественность и самобытность Ольги сразу привлекли к ней внимание, в свой черед, не отвечавшего светским стандартам Илью Ильича, уже в день знакомства отметившего вместе с неординарной внешностью героини и ее равнодушие к обычной хозяйской суете (она «сидела одна <…> и мало занималась тем, что вокруг нее происходило»), а также ее искренний и заразительный смех (там же). Несколько дней спустя у Обломова, до глубины души потрясенного Ольгиным исполнением его любимой арии Casta diva, вырвалось, как мы помним, признание в любви к ней: «Ее взгляд встретился с его взглядом, устремленным на нее: взгляд этот был неподвижный, почти безумный; им глядел не Обломов, а страсть» (с. 159).

Наблюдательный и чуткий Илья Ильич, целомудренная душа которого «ждала своей любви <…>, своей патетической страсти» (с. 50), не мог устоять перед очарованием Ольги Ильинской. Но могла ли Ольга ответить ему взаимностью? Другими словами, достаточно ли убедительно мотивировал Гончаров ее чувство к Илье Ильичу?

Уже цитированные нами критики А. П. Милюков и Н. Д. Ахшарумов отвечали на эти вопросы отрицательно. «Положим, — писал первый, — девушка и заинтересовалась как-нибудь этой сонной и ветхой натурой; но это могло быть разве минутной прихотью, капризом головы и воображения, а не увлечения сердца. Возможно ли, чтоб умная и образованная девушка долго и постоянно могла любить человека, который беспрестанно зевает в ее присутствии и дает понять на всяком шагу, что для него любовь „есть только тяжелая служба“»[38].

Милюков не прав. Касаясь этого вопроса, Е. Краснощекова обоснованно называет несколько качеств Ильи Ильича и иные причины, которые стимулировали именно сердечный отклик Ольги на чувство Обломова. «Любовь, — говорит исследовательница, — застает Ольгу и Илью в разных возрастных фазах.

Ольга переживает тот момент юного расцвета, что испытал сам герой более десяти лет назад». Но «непосредственность и простота Обломова облегчили сближение двух людей разных возрастов. Они оба — „дети“ в мире „взрослых“, два естественных человека в мире условностей. С Обломовым Ольга могла свободно обнаружить склонность к детской игре, прелестное молодое лукавство, спровоцированное шутливыми рассказами Штольца… В ответ Илья проявляет поразительную искренность… У героя нет „самолюбия“ — этого „единственного двигателя“, который управляет волей мужчины. В момент сближения это выглядит благом. Безыскусственность Ильи Ильича привлекает Ольгу, поскольку в ней — нарушение привычного стереотипа: „Дурная черта мужчин — стыдиться своего сердца. Лучше бы они постыдились иногда своего ума: он чаще ошибается“ <…>, — замечает Ольга с удивительной для ее возраста <…> проницательностью»[39]. «Робкий Илья, хоть „явно иногда приставал к кругу циников“ из-за боязни света, по сути своей был воистину чист: „не раз страдал он за утраченное мужчиной достоинство и честь, плакал о грязном падении чужой ему женщины“ <…>. Но никто не вглядывался в его душу. „Надо было угадать это: Ольга угадала“ <…>, весомо звучит авторское резюме», — заключает Е. Краснощекова [40].

Итак, врожденное простодушие и естественность, душевная чистота, отсутствие самоуверенности и самодовольства, наконец, известная детскость облика и поведения — вот качества Обломова, сближавшие его с юной Ольгой и наиболее зримо проявившиеся в отношениях именно с ней. В их свете не случайной выглядит, как уже говорилось, и фамилия Ольги, произведенная от имени Илья, которое носит (при этом как бы вдвойне) и заглавный герой «Обломова». Можно поэтому утверждать, полагает С. Н. Шубина, что Ольга, — «предназначена» Обломову и суждена ему «самим Богом, как Ева Адаму»[41].

Отношения с Ольгой же наиболее рельефно высветили и те черты Ильи Ильича, что отделяли его как от Штольца, так и от гармонических устремлений Ильинской, предопределяя неизбежность расставания героя с нею. «Стремительная динамика духовной и эмоциональной жизни Ольги, — констатирует Е. Краснощекова, — разительно подчеркивала внутреннюю скованность Ильи Ильича, более всего на свете страшащегося всякого изменения»[42]. Тогда как духовно-нравственная сущность Ольги со временем все больше выражалась в ее «вечном стремлении вперед»[43], Илья Ильич день от дня все чаще, бессознательно и сознательно оглядывался назад, в безмятежную страну своего детства. «Я не состареюсь, не устану жить никогда» (с. 288), — сказала Обломову Ольга в час их последнего свидания. Это означало — не устану духовно и душевно развиваться, чтобы все многообразнее и полнее ощущать жизнь при творческом отношении к ней. «Трогает (жизнь. — В.Н.), нет покоя! Лег бы и заснул… навсегда…», — отвечал Илья Ильич на очередной совет Штольца решительно изменить его существование (с. 305, 304).

Пусть жизнь «будет постоянным горением!» призывал друга Андрей Иванович, но таковой прежде всего стала жизнь Ольги, исполненной внутреннего огня настолько, что в этом отношении сам Штольц, как мы помним, уступал Ильинской бесспорное первенство. Бытие же взрослого Обломова, начавшееся, по его слову, с «погасания», разгорелось только на время «изящной» трехмесячной любви героя к героине, чтобы затем если не внешне, то духовно возвратиться к прежнему состоянию.

Замысел Ольги возродить-оживить Обломова навсегда («…я думала, что я оживлю тебя…». — С. 288), таким образом, не осуществился, и тут новым значением открывается фамилия героини — Ильинская, — восходящая, как и имя Обломова, к ветхозаветному пророку Илии. Дело в том, что «в позднейших славянских православных традициях <…> Илья-пророк выступает прежде всего как персонаж, связанный с громом, дождем, а также плодородием, летом, урожаем…»[44]. Своего рода благодатным дождем для засыпающей души Ильи Ильича хотела стать и Ольга Ильинская. Но в этом качестве ей было отпущено действовать весьма недолго. Как и в роли «путеводной звезды, луча света» для Обломова (с. 182), ассоциируемых уже со знаменитой новозаветной ситуацией прихода волхвов к новорожденному Иисусу Христу.

Какой же разновидностью художественных «сцеплений» связаны в романе образы Ольги Ильинской и Ильи Обломова? Известная душевно-нравственная близость этих героев не перекрывает того существенного различия между ними, которое делает главную героиню произведения, вслед за Андреем Штольцем, не подобием и не антиподом, а положительной (ибо гармонической) альтернативой не одолевшему свою инертность Обломову. Ибо, как сказано еще в первом романе Гончарова устами Александра Адуева, в тот момент обретшего верный «взгляд <…> на жизнь» и человеческое назначение, сам божественный «Промысел <…> задает человеку нескончаемую задачу — стремиться вперед, достигать свыше предназначенной цели, при ежемесячной борьбе с обманчивыми надеждами, с мучительными преградами» (1, 316). «Да, вижу, — продолжал Александр, — как необходима эта борьба и волнение для жизни, как жизнь без них была бы не жизнь, а застой, сон…» (там же). «Свыше предназначенная цель» — это, конечно же, постоянное духовно- нравственное совершенствование человеческой личности ради всемерного приближения к тому Творцу, по образу и подобию Которого она создана. Задыхавшаяся «в жизни без движения <… >, как без воздуха» (с. 352), Ольга Ильинская именно так понимает и осуществляет свое предназначение на Земле. У доброго, умного, честного и нежного Ильи Ильича на пути к такой цели встала неодолимая для него преграда — «обломовщина». Но о ней мы специально поговорим в последнем разделе настоящего путеводителя.

* * *
Духовно-нравственная сущность Ольги Ильинской раскрывается в «Обломове» и через различные сопоставления-противопоставления ее с Другими женскими персонажами: подругой по пансиону Сонечкой, теткой Марьей Михайловной, горничной Катей, а также Агафьей Пшеницыной, Анисьей и Акулиной. Из них на первом плане в романе — непосредственные отношения героини с Сонечкой и теткой.

Смысл пары Ольга — Сонечка читатель уловит без труда. Естественная и искренняя во всем, Ольга органически чужда обычных женских хитростей и в отношениях с мужчинами, чем в начале их «романа» с Обломовым порой готова упрекнуть себя («„Ах, Сонечка сейчас бы что-нибудь выдумала, а я такая глупая, ничего не умею…“ — мучительно думала она». — С. 164). Ольга может позволить себе безобидное лукавство с возлюбленным, но, как, согласно с романистом, заметит Штольц, «кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной, ничем не навеянной ей нравственности» (с. 317). Сонечка — именно стереотипная светская кокетка, превратившая постоянную женскую игру с набором лицемерных приемов в главное средство приобретения поклонников и даже мужа. Ольга затруднялась, не зная, как себя вести при предстоящей встрече с Ильей Ильичом, неожиданно признавшимся ей в любви. Сонечка в подобной ситуации «с каким-то корнетом» «надменно и сухо» заметила ему, «что она „никак не ожидала от него такого поступка: за кого он ее считает, что позволил себе такую дерзость?“», «хотя сама изо всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему голову» (с. 162).

Натура самобытная и самостоятельная, Ольга вскоре освобождается от оглядки на олицетворяемый Сонечкой женский поведенческий шаблон. После фактического признания девушки в ответной любви к Обломову (в гл. VIII, второй части), Ольга «уже никогда не спрашивала, что ей делать, как поступать, не ссылалась мысленно на авторитет Сонечки» (с. 184).

На первый взгляд Марья Михайловна, «женщина очень умная, приличная, одетая всегда в таких изящных кружевных воротничках…», «позы и жесты» которой «исполнены достоинства» (с. 172), совсем не чета легкомысленной Сонечке. Больше того: слова повествователя о способности этой женщины «держать в равновесии мысль с намерением, намерение с исполнением» (с. 172–173) чуть ли не сближают Ольгину тетку с ее последовательной в словах и поступках племянницей. Это впечатление тем не менее исчезает сразу же, как только мы узнаем о внутренних запросах Марьи Михайловны: «Она иногда читала, никогда не писала, но говорила хорошо, впрочем больше по-французски. <…> По всему было видно, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входит или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах участвует во всех вопросах жизни…» (с. 172).

«Умение жить», шедшее, по замечанию романиста, у Ольгиной тетки «впереди всего» (с. 173), есть калька с французского выражения «savoire vivre», означающего и «знать свет», прежде всего — как светское общество с его условностями и завсегдатаями, о которых Пушкин писал в восьмой главе «Евгения Онегина»:

Тут был, однако, цвет столицы,
И знать, и моды образцы.
Везде встречаемые лица,
Необходимые глупцы;
Тут были дамы пожилые
В чепцах и розах, с виду злые;
Тут было несколько девиц,
Неулыбающихся лиц… (VIII; XXV).

Пассаж поэта о пожилых светских дамах, кстати сказать, почти дословно отзовется в «чепце» и «лентах» Марьи Михайловны, прибранных «кокетливо к ее почти пятидесятилетнему лицу», и в следующей ремарке: «Она и приказания слугам и служанкам отдавала небрежным тоном, коротко и сухо» (с. 172).

«Стихия ее была свет…», — резюмирует Гончаров характеристику Ольгиной тетки, прибавляя: «оттого такт, осторожность шли у нее впереди каждой мысли, каждого слова и движения» (с. 172). Если Ольга была свободна от сословно-кастовых норм и предрассудков, то Марья Михайловна — их законченное воплощение, человек именно кастовый. И поэтому при внешнем отличии, по существу, однородный Сонечке, с которой сближается по логике противоположных крайностей. Сонечка была типичной светской жеманницей, тетка Ольги олицетворяла собой светский «идеал» дамы comme il faut, т. е. образцово-приличной, каковой с тонкой иронией сразу же и была названа романистом. По отношению к обеим этим женщинам, связанным друг с другом как антиподы, Ольга Ильинская является недосягаемой ни для одной феминистической альтернативой.

Аналогично выстроенная «триада» соединяет в «Обломове» Анисью с Акулиной и их обеих — с Агафьей Матвеевной. Но сначала несколько слов об опосредованной связи, существующей между служанкой Анисьей и «барышней» Ольгой Ильинской.

Анисью Захар однажды обзывает «солдаткой», т. е., по всей очевидности, бывшей женой или вдовой солдата, обязанного в дореформенной России служить четверть века и скорее всего умершего. Ее имя (от греч. «исполняющая, завершающая», «полезная») «очень подходит этой героине, действительно не покладающей рук»[45]. Выйдя замуж за Захара, она этим как бы предвосхитила матримониальную перемену в судьбе вдовы Агафьи Пшеницыной после женитьбы на ней Обломова и — по контрасту — несостоявшийся брак Ильи Ильича и Ольги. С последней у Анисьи в то же время есть и персональные переклички. В одухотворенном лице Ольги особо изящной отметинкой были брови — две «русые, пушистые, почти прямые полоски» (с. 151). У Анисьи, «живой, проворной бабы, лет сорока, с заботливой улыбкой, с бегавшими живо во все стороны глазами, крепкой шеей и грудью и красными, цепкими, никогда не устающими руками», лицо «обтянулось, выцвело», зато выиграл нос, который «только и был заметен <…>, хотя он был небольшой…» (с. 169). «Ольга <…> вы умнее меня» (с. 204), — воскликнет Илья Ильич, выслушав разъяснение девушкой подспудных причин его «прощального» письма к ней в десятой главе второй части. Неграмотный Захар не отправляет писем своей жене Анисье и не комментирует ее ответных. Но, когда Анисья после ряда здравых бытовых советов мужу, им самолюбиво отвергнутых, продемонстрировала ему, как, уставив поднос грудой посуды и еды, пройтись с ним, вертя его налево и направо, по комнате, чтоб «ни одна ложечка не пошевелилась на нем», «Захару вдруг стало ясно, что Анисья — умнее его!» (с. 168). Конечно, Захар и на этот раз, в отличие от Ильи Ильича, не признал жениного превосходства над собой («„Пошла отсюда, из барских комнат, на кухню… знай свое бабье дело!“ — хрипел он, делая угрожающий жест локтем в грудь». — С. 168–169). Однако и данное обстоятельство не препятствует выводу: носатая Анисья в той же мере комический двойник Ольги Ильинской, как Захар — Ильи Обломова.

Обратимся к паре Анисья — Акулина. Как и в других сопоставлениях такого рода (Сонечка — Марья Михайловна, Обломов — Захар, Тарантьев — Алексеев и др.) различие между названными женщинами романист оттеняет присущей им общностью. И Анисья и Акулина — служанки, при этом не из крепостных, а взятые по найму; обе поначалу — кухарки и обе в этом качестве в самом деле «полезные» своим хозяевам. Однако рядом с обходительной (хочется даже сказать дипломатичной), расторопной и красноречивой Анисьей Акулина заметно грубовата, неповоротлива и туповата (с. 245). Анисья — палочка-выручалочка для своего мужа, бранимого в очередной раз «барином» за пыль или тараканов в квартире. Она же «в пять минут» сумела успокоить самого Обломова, пришедшего «в ужас» от замечания Захара о скорой женитьбе Ильи Ильича на Ольге Ильинской, «как о деле давно решенном» (с. 250). Акулина, наоборот, дважды сплоховала при первом же появлении в романе: не сообразив, что у Агафьи Матвеевны «гости» (это был знакомящийся с нею Обломов), «вдруг <…> ворвалась» к Пшеницыной с большим петухом, который в отчаянии «бился крыльями и кудахтал» в ее руках (с. 234), да к тому же, «взяв петуха за ноги, головой вниз», вынудила застыдившуюся столь прозаической сценой хозяйку исправлять ее ошибку, так как предназначавшийся для продажи петух был «серый с крапинками, а не этот» (там же).

С того момента, как по предложению Ильи Ильича Агафья Матвеевна взяла на себя «заботы о продовольствии» и хозяйства их объединились, человеческое несходство двух служанок привело к резкому повышению трудового статуса одной и такому же понижению для другой. Анисья, которая и раньше «из любви к делу» «присутствовала на кухне хозяйки и <…> сажала, вынимала горшки, почти в одно и то же мгновение отпирала шкаф, доставала что надо и захлопывала прежде, нежели Акулина успеет понять, в чем дело», стала правой рукой Пшеницыной, а «Акулина была разжалована из кухарок в птичницы и огородницы» (с. 246, 295), чем иронически оправдала свое имя, означающее в переводе с латыни «орлиная».

У Пшеницыной-хозяйки также есть нечто общее и с Анисьей и с Акулиной. На Анисьины «цепкие» похожи ее «жесткие», хотя и белые, руки; подобна Анисье, она «усмешкой» (с. 169, 235) отвечает на затруднительную для нее ситуацию. А в некоторые моменты первой встречи с Обломовым выглядит почти такой же недалекой («Она тупо выслушала и тупо задумалась»; «Она тупо слушала, ровно мигая глазами». — С. 235), как и Акулина в сцене с кудахтающим петухом. Тем не менее в целом Пшеницына не антитеза или антипод какой-то из своих помощниц-служанок, а вслед за Ольгой в ее отношениях с Сонечкой и Марьей Михайловной, — положительная альтернатива обеим. Ни Анисья, ни Акулина не узнали сколько-нибудь глубокого сердечного чувства, но именно подлинная любовь Пшеницыной к Обломову по-настоящему раскрыла и художественно завершила ее образ в романе.

Сделав тем самым Агафью (от греч. «хорошая», «добрая», «благородная») Матвеевну (Матвей от др. — евр. «дар Яхвы Бога») персонажем, равнозначным Ольге Ильинской, если не в сюжетосложении «Обломова» (без Пшеницыной он все же был возможен, а без Ольги нет), то во всесторонней обрисовке натуры Ильи Ильича и его жизненной участи. Ошибочно поэтому сводить романную связь между Ольгой Ильинской и Агафьей Матвеевной, как это сделала Х. М. Мухамидинова, к связи прямых «противоположностей» («ум — неум; рационализм — иррационализм; отсутствие женского счастья — наличие женского счастья»)[46]. На деле взаимоотношения этих лиц, как и они сами, намного сложнее и при их опосредованности образуют смысловую параллель, в которой существенные отличия между героинями выявляются на фоне определенного сходства, а сходство — через отличия. Необходимо ведь учитывать, что Пшеницына до своей любви к Обломову и после ее пробуждения — это во многом разные женщины.

Портрет первой построен, действительно, как антитеза облику Ольги: «Ей было лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щеки. Бровей у ней почти совсем не было, а были на их месте две немного будто припухлые лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато- простодушные, как и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступавшими наружу крупными узлами синих жил» (с. 232). Далее отмечен контрастный всегдашней Ольгиной грациозности домашний «туалет» Пшеницыной: сидевшее «в обтяжку» платье — от крупных бедер, полной талии и «крепкой, здоровой груди» («высокой <…>, как подушка дивана, никогда не волнующейся…») (с. 232, 234). Затем — монотонность ее речи, когда дело касалось незнакомых ей предметов. «Ольга, — верно отмечает Е. Полтавец, — воспринимается Обломовым и читателем подобно красивой статуе; она „стоит у бюста, опершись на пьедестал“; упоминания о Пигмалионе и Галатее тоже намекают на мифологему статуи. Костюм ее не описывается детально, он составляет единое целое с портретом, подобно складкам драпировки статуи, которые, красиво ниспадая, подчеркивают красоту форм. <…> Агафья, напротив, „состоит“ из локтей, передника, косынки; торопливо набрасывает шаль, юбку, чепец. Она занята „толчением, глаженьем, просеванием“… чего именно? Неважно, она „мелет“, „толчет“, „гладит“ самоё жизнь, она так относится к существованию вообще…»[47].

Главный мотив, определяющий начальный образ Пшеницыной, — мотив машины (с. 296), «хорошо устроенной», но, как и всякий механизм, действующей не по собственной, а скорее по сторонней воле. Правда, для Пшеницыной эта воля тождественна нуждам ее семейства и в этом смысле совпадает с ее собственной. Неоднозначен смысл и той машины, что почти неразлучна с этой героиней. Это — «кофейная мельница» (с. 247); ее монотонный шум слышит по утрам в доме «хозяйки» Обломов. «Сооружение мельницы, — читаем мы в этно-лингвистическом словаре „Славянские древности“, — входит в число заданий, которые в фольклорных произведениях дает невеста жениху… <…> У восточных славян известны святочные игры ряженых „Мельница“, „Чертова мельница“ с ярко выраженным эротическим характером»[48]. В «Обломове» последние значения пшеницынской мельницы легко просматриваются в такой сценке из четвертой главы второй части:

«— Вы всегда за работой! — сказал он (Илья Ильич. — В.Н.) ей однажды.

Она усмехнулась и опять заботливо принялась вертеть ручку кофейной мельницы, и локоть ее так проворно описывал круги, что у Обломова рябило в глазах.

— Ведь вы устанете, — продолжал он.

— Нет, я привыкла, — отвечала она, треща мельницей» (с. 247).

С возникновением у Агафьи Матвеевны чувства к Обломову собственно человеческие, а не механистические начала ее натуры становятся господствующими. Если ранее все ее действия и движения — колка ли сахара, шитье ли, кухонные операции и т. д. — напоминали мерный ход «часовой стрелки», то отныне «все это получило новый, живой смысл: покой и удобства Ильи Ильича. Прежде она видела в этом обязанность, теперь это стало ее наслаждением. Она стала жить по-своему полно и разнообразно» (с. 296, 297). Тут-то и обнаруживается, как бы прорастая через отличия, нечто общее между Пшеницыной и Ольгой Ильинской. Та своим обаянием и неусыпным «надзором» за Обломовым в период их взаимной любви спасла его от погружения в полную духовную спячку; эта почти материнской заботливостью выводит героя из полученной им после разрыва с Ольгой «горячки». Ильинская изобретательно побуждала Илью Ильича подниматься на загородные горы; Пшеницына сама ходит с ним по собственному садику или поручает его с этой целью своим детям.

Через несколько лет после кончины Обломова Агафья Матвеевна «беспрекословно, даже с некоторою радостью», согласится на предложение Штольца и Ольги отдать им на воспитание ее общего с Ильей Ильичом сына Андрюшу. Чем установит между собой и своей былой «соперницей» подобие почти родственной связи. И нам она будет понятна: ведь в итоге пережитых радостей и страданий в Агафье Матвеевне навсегда пробудился сокровенный духовный человек — первый и главный признак личности. Свидетельство этому — то «сосредоточенное выражение, с затаившимся внутренним смыслом в глазах», что впервые появилось на лице Агафьи Матвеевны, «когда она сознательно и долго вглядывалась в мертвое лицо своего мужа» (с. 378). Побуждая читателя вспомнить как «говорящую мысль», светившуюся в «зорком» взгляде Ольги Ильинской, так и временами возникающую смутную «тоску» этой героини, описанную в одной из последних сцен произведения и, по мнению Штольца, объяснимую «грустью души, вопрошающей жизнь о ее тайне» (с. 357).

Какими чертами пополнился образ Обломова в итоге отношений этого героя с Пшеницыной? Сам того не ведая, Илья Ильич явился для Агафьи Матвеевны в благотворной роли, предсказанной отмеченным ранее смыслом его имени, сопрягающим пророка Илию с громом, дождем и плодородием. Став для своей «хозяйки», а потом супруги благодатным дождем, Обломов помог ей реализовать позитивный потенциал ее «хлебной» фамилии — в качестве «верной супруги и добродетельной матери» (А. Пушкин) уже не двоих, а троих детей, о каждом из которых он, со своей стороны заботился по-отцовски. Читатель романа наверняка помнит «громкую оплеуху», которой обычно мягкосердечный Илья Ильич отреагировал на выходку Тарантьева, посмевшего грязно исказить отношения героя с Ольгой Ильинской: «Вон, мерзавец! — закричал Обломов, бледный, трясясь от ярости. — Сию минуту, чтоб нога здесь твоя не была, или я убью тебя, как собаку!» (с. 346). Быть может, в иной форме, но Обломов, вне сомнения, защитил бы и честь своей жены — бывшей «простой чиновницы» Пшеницыной. Во всяком случае на явно обидный для нее вопрос Штольца в их последнем свидании «Как ты пал! Эта женщина… что она тебе…» он «покойно произнес: „Жена!“» (с. 375).

По характеру романной связи с Обломовым Агафья Матвеевна Пшеницына не антипод или альтернатива Илье Ильичу, как и он ей, но в свой черед не любящая крутых жизненных перемен (она не соглашалась и не согласилась бы переехать из родной ей Выборгской стороны Петербурга в обломовскую деревню) — его своеобразный душевно-нравственный свойственник.

Из девятнадцати сюжетных лиц «Обломова» мы пока ничего существенного не сказали о «братце» Пшеницыной, его «сослуживце» Исае Фомиче Затертом, бароне фон Лангвагене и горничной Ольги Ильинской Кате. Художественная функция последней, впрочем, ограничена участью счастливой «наперсницы» своей госпожи: в отличие от так и не обвенчавшейся с Обломовым Ольги, Катя, у которой был «свой роман» с кондитером, очевидно, стала его женой.

Иван Матвеевич Мухояров в нравственном отношении, как уже говорилось, — прямая противоположность значению его имени и патронима. Подобно «визитерам» Обломова, он лишен лица, точнее, скрывает его за «поношенным пальто» или в застегнутом «на все пуговицы» вицмундире и Обломовым обычно замечается «с большим бумажным пакетом под мышкой» (с. 236, 240). Последняя деталь и есть главный романный мотив этого субъекта — бумажной души, чиновника-крючкотворца, вымогателя и шантажиста. Основная примета его облика усилена более частными: «похожими на собачьи уши средней величины» хохлами на висках, глазами, что «не вдруг глядели на предмет, а сначала взглядывали украдкой, а во второй раз уж останавливались», и руками, «толстоватые, красноватые» пальцы которых «немного тряслись» (с. 240, 241).

«Честнейшая душа» (с. 282), по аттестации Мухоярова, Исай (от др. — евр. «помощь Яхве, спасение <…> Яхве», «спасение Господне») Фомич (Фома — от др. — евр. «близнец») Затертый — воистину двойник-подельник пшеницынского «братца», своими делишками («Затертый не первый раз запускает руку в помещичьи деньги, умеет концы прятать», — хвалил его Мухояров. — С. 307) оправдывающий лишь свою фамилию. Третий участник ограбления и шантажа Ильи Ильича — уже знакомый нам Михей Тарантьев.

Вся троица связана в романе начальной антитезой (телесно крупный, шумный и грубый Тарантьев, но остающийся за сценой и уже по этой причине тихий и незаметный Исай Затертый), а затем не положительной или отрицательной, а, так сказать, количественной альтернативой, ибо Иван Мухояров в качестве мошенника и лицемера явно превосходит обоих своих «приятелей». Порождение, в глазах Гончарова, аморальных нравов, царящих в среде мелкочиновной российской бюрократии, Мухояров, Тарантьев и Затертый, ничего общего не имея с Обломовым, вместе с тем своими махинациями с Ильей Ильичом дополнительно выявляют крайнюю непрактичность последнего и его детскую доверчивость к окружающим.

С ног до головы светский человек, барон фон Лангваген совершает в «Обломове» один единственный поступок: в четвертой части романа «он вздумал посвататься за Ольгу», ему, разумеется, отказавшую (с. 304). По всей очевидности, образованный в том же духе, что и Ольгина тетка, барон — также человек стереотип но-кастовый, интересный нам лишь в плане олицетворяемого им и Марьей Михайловной типа любви, о котором речь впереди.

Подведем итоги. Основными способами системного объединения персонажей «Обломова» стали такие связи-«сцепления» между ними, как антитезы (антиподы), альтернативы, двойничество (или свойственность) и параллели, а также их тройственные комбинации типа тезис — антитезис — синтез.

Рассмотренные двенадцать мужских и семь женских персонажей романа своим местожительством и действиями совокупно организуют три пространственно-временных локуса (от лат. «место») произведения в его сюжетной основе. Это квартира Ильи Ильича на одной из центральных улиц Петербурга и дом Ильинских на улице Морской, затем загородная местность с весенне-летним парком, озером и, наконец, окраинная Выборгская сторона с небогатыми частными домами, садиками и огородами и Безбородкиным парком поблизости. Четвертый локус романа — провинциальная Обломовка и ее окрестности — находится в его внесюжетной части и будет рассмотрена в следующей главке данного раздела.

Загородный и окраинный локусы «Обломова» связаны симметрическим параллелизмом, с подобием их внешних особенностей (там и сям господствует скорее природа, чем цивилизация, тишина, а не городские суета и шум, непосредственность, а не условность человеческих отношений) и полярной противоположностью внутренних. Тем не менее в каждом из них по семь основных персонажей (на дачах: Обломов, Ольга, Марья Михайловна, барон фон Лангваген, Захар, Анисья, Катя; в доме Пшеницыной — Обломов, Агафья Матвеевна, Захар, Анисья, Акулина, Иван Мухояров, Исай Затертый). Тарантьев и Алексеев соединяют окраинный и дачный локусы романа с квартирой Обломова на Гороховой улице.

В числе двенадцати мужских персонажей личностями в полном смысле слова являются только два — Штольц и Обломов. В ряду семи женских — также лишь два: Ольга Ильинская и узнавшая любовь Агафья Пшеницына. С учетом того, что вторая и третья части романа имеют по 12 глав в каждой, цифра двенадцать повторяется в структуре «Обломова» трижды, троекратно же повторена и цифра семь.

О магическом смысле числа двенадцать уже говорилось в первом разделе данного путеводителя. Таковы же и числа три и семь, из которых последнее получило в истории человечества самое широкое применение — «здесь и семь Гесперид, семеро царей, напавших на Фивы, и семеро защитников Фив, семеро сыновей и семь дочерей Ниобы <…>; Платон представляет небесных сирен, поющих в каждой из семи сфер, и эти „семь сирен небесных сфер“ соответствуют семи девам в „Золушке“ и семи феям в легендах и фольклоре…»[49]. В то же время сама семеричность иногда «берется как разделенная на числа „два“ и „пять“, а иногда <…> как разделенная на „три“ и „четыре“»[50], словом, в этом случае имеет в своей основе триаду, ставшую в «Обломове» основной моделью группировки персонажей. В триаде же «жизненное единство внутренне расщепляется на три „момента“ — активный, пассивный и союз или результат их взаимодействия»[51]. Именно так, как мы могли убедиться, выстраивает тройки своих героев и Гончаров: например, «активные» визитеры — «пассивный» Обломов, но преодолевающий их односторонности Штольц; «активная» Сонечка — «пассивная» Марья Михайловна, но гармоничная Ольга; «активная» Анисья — «пассивная» Акулина, но выросшая в духовную личность Агафья Пшеницына.

В единстве этих вертикально ориентированных триад с горизонтальными связями по парам (Обломов — Захар; Обломов — Тарантьев; Обломов — Пшеницына; Ольга — Марья Михайловна; Анисья — Акулина и т. п.) графически изображенная система персонажей «Обломова» обретает форму пирамиды. Обратившись к символике последней, мы увидим, что персонажная система центрального романа Гончарова организована этой геометрической фигурой более чем закономерно.

Слово «пирамида», — говорит в своей энциклопедии мистических учений Мэнли П. Холл, — по общему признанию, происходит от греч. слова пир, «огонь», что означает символическое представление Единого Божественного Пламени, жизни всех созданий. Джон Тэйлор верит, что слово «пирамида» означает «мера пшеницы»…[52]. Как мы уже знаем, мотив огня — основной в положительном образе Ольги Ильинской (напомним сказанное о ней Штольцем: «Это такой огонь, такая жизнь, что даже подчас достается мне». — С. 338). Женившись на Ильинской, тем самым обогатил собственное огневое начало и Штольц. Наконец, жизнь Агафьи Пшеницыной, фамилия которой заключает одно из дополнительных значений «пирамиды», с пробуждением в этой женщине глубокой любви к Илье Ильичу в свой черед «просияла» светом-огнем, так как «бог вложил в эту жизнь душу» (с. 379). «Мистерии, — продолжает Холл, — учат, что божественные энергии от богов нисходят на вершину Пирамиды, которая уподобляется перевернутому дереву, с кроной внизу и корнями вверху»[53]. «Из этого перевернутого дерева и божественная мудрость распространяется вниз по наклонным сторонам и растекается по миру»[54]. В персонажной пирамиде «Обломова» Ольга Ильинская, Штольц, Агафья Пшеницына составляют именно ее вершину, что делает понимание жизни и человеческого назначения, обретенное данными героями, в особенности заметными и важными для читателей романа.

И еще одним содержательным результатом чревато графическое подобие персонажной системы «Обломова» пирамиде, если считать ее, вслед за М. П. Холлом, «не обсерваторией или гробницей, а первым храмом мистерий»[55]. Проходя через этот храм путем сложного мистериального испытания, человек узнавал «секретное и непроизносимое обозначение Верховного Божества», что превращало его самого в пирамиду, «в камерах которой бесчисленное количество других человеческих существ могли бы принять духовное просветление». Для трех вышеназванных персонажей «Обломова» своего рода храмом духовного преображения стала пережитая ими высокая любовь, означавшая для каждого из них «второе рождение»[56], а Ольгу наделившая, сверх того, потенциальной способностью стать, по словам Штольца, «матерью-созидательницей и участницей нравственной и общественной жизни целого счастливого поколения» (с. 353).

Продолжение: 2. Что такое Обломовка, или Типология «образов жизни»  >>>

1. Источник: Недзвецкий В. А. Роман И.А. Гончарова «Обломов». Путеводитель по тексту. – М.: Московский государственный университет имени М.В. Ломоносова, 2010. – 224 c.
Недзвецкий Валентин Александрович (1936 – 2014) – доктор филологических наук, автор монографий по творчеству И. А. Гончарова, И. С. Тургенева, Н. Г. Чернышевского. (вернуться)

2. Полтавец Е. Ю. Темы 112–117 // Литература. 2004. № 18. С. 26. (вернуться)

3. Ахшарумов Н. Д. Обломов. Роман И. Гончарова. 1859 // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 161. (вернуться)

4. Там же. (вернуться)

5. Полтавец Е. Ю. Темы 112–117 //Литература. 2004. № 18. С. 26. (вернуться)

6. Некрасов Н. А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 7. М., 1967. С. 96. (вернуться)

7. Там же. С. 97 (вернуться)

8. Анненков П. В. Воспоминания и критические очерки. СПб., 1879. Отдел второй. С. 13. (вернуться)

9. Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 4. С. 380. (вернуться)

10. Там же. Т. 3. С. 493. (вернуться)

11. Анненский И. Ф. Гончаров и его Обломов // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 228. (вернуться)

12. Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1976. Письма. Т. 3. С. 201–202. (вернуться)

13. Цит. по: Отрадин М. В. «Обломов» в зеркале времени // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 13. (вернуться)

14. Овсянико-Куликовский Д. Н. Обломовщина и Штольц// Роман И. А. Гончарова в русской критике. С. 259, 260, 259. Курсив мой. — В.Н. (вернуться)

15. Краснощекова Е. Гончаров. Мир творчества. СПб., 1997. С. 273. (вернуться)

16. Там же. (вернуться)

17. Мухамидинова Х. М. Структура художественного текста И. А. Гончарова // Материалы международной конференции, посвященной 180-летию со дня рождения И. А. Гончарова. Ульяновск, 1994. С. 115. (вернуться)

18. Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 1–30. Л., 1972–1990. Т. 28. Кн. 1. С. 251. (вернуться)

19. Там же. (вернуться)

20. Краснощекова Е. Гончаров. Мир творчества. С. 293. (вернуться)

21. Демиховская О. А. Творческая история романа И. А. Гончарова «Обломов» // И. А. Гончаров: Материалы юбилейной гончаровской конференции 1987 года. Ульяновск, 1992. С. 137. (вернуться)

22. Цит. по: Сакулин П. Н. Новая глава из биографии И. А. Гончарова в неизданных письмах // Голос минувшего. 1913. № 12. С. 223. (вернуться)

23. Демиховская О. А. Указ. соч. С. 137. (вернуться)

24. Там же. (вернуться)

25. Ахшарумов Н. Д. Обломов. Роман И. Гончарова… // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 146. (вернуться)

26. Милюков А. П. Русская апатия и немецкая деятельность («Обломов», роман Гончарова) // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 135. (вернуться)

27. Добролюбов Н. А. Что такое обломовщина? // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 66. (вернуться)

28. Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. М., 1955–1956. Т. 2. С. 34. (вернуться)

29. Писарев Д. И. «Обломов». Роман И. А. Гончарова // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 265. (вернуться)

30. Овсянико-Куликовский Д. Н. Обломовщина и Штольц… // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 265. (вернуться)

31. Мельник В. И. Реализм И. А. Гончарова. Владивосток, 1985. С. 114. (вернуться)

32. Там же. С. 114–115. (вернуться)

33. Там же. С. 115. (вернуться)

34. Там же. (вернуться)

35. Винкельман И. И. История искусства древности. Л., 1933. С. 166. (вернуться)

36. Там же. С. 177. (вернуться)

37. Мельник В. И. Реализм И. А. Гончарова. С. 116. (вернуться)

38. Милюков А. П. Русская апатия и немецкая деятельность… // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 135. (вернуться)

39. Краснощекова Е. Гончаров. Мир творчества. С. 299–300. (вернуться)

40. Там же. (вернуться)

41. Шубина С. Н. Библейские образы и мотивы в любовной коллизии в романе И. А. Гончарова «Обломов» // И. А. Гончаров. Материалы Международной конференции, посвященной 185-летию со дня рождения И. А. Гончарова. С. 176. (вернуться)

42. Краснощекова Е. Гончаров. Мир творчества. С. 302. (вернуться)

43. Овсянико-Куликовский Д. Н. Обломовщина и Штольц // Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике. С. 264. (вернуться)

44. Мифы народов мира. Энциклопедия. Т. 1. М., 1991. С. 506. (вернуться)

45. Полтавец Е. Ю. Темы 112–117 // Литература. 2004. № 18. С. 24. (вернуться)

46. Мухамидинова Х. М. Указ. соч. С. 121. (вернуться)

47. Полтавец Е. Ю. Темы 112–117 // Литература. 2004. № 18. С. 25. (вернуться)

48. Славянские древности. Этнолингвистический словарь. М., 2004. Т. 3. С. 224. (вернуться)

49. Керлот Х. Э. Словарь символов. С. 458–459. (вернуться)

50. Там же. С. 458. (вернуться)

51. Там же. С. 521. (вернуться)

52. Холя М. П. Энциклопедическое изложение масонской, герметической, кабалистической и розенкрейцеровской символической философии / Пер. с английского. М., 2005. С. 85. (вернуться)

53. Там же. С. 86. (вернуться)

54. Там же. (вернуться)

55. Там же. С. 87. (вернуться)

56. Там же. С. 86. (вернуться)

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Главная страница
 
 
Яндекс.Метрика